Наконец окончилось это долгое, как горячка, лето, и поздней осенью однажды подали к обеду черные щи. Матушка сняла крышку с чугуна, взглянула на отца:
   - Больше ничего не будет.
   - Поешь этих щей и запомни, - сказал мне отец, - что твои товарищи деревенские мальчишки - сейчас и этого не едят.
   Мне стало жаль деревенских мальчиков, которые ничего не едят; отец же, катая хлебный шарик, дудел марш. Подудев, сказал:
   - Но как помочь, не знаю.
   Снег выпал поздно, потом растаял, и по вновь оголенной земле хватило гололедицей, погубив озимые. Но на льду пруда снег только подъело, он расплылся желтыми пятнами и подернулся коркой.
   Я бегал по пруду, пуская стрелки и не видя против солнца, куда они упадут.
   Запустив стрелу до плотины, я видел между ветел матушку; она шла в черной шубе и оренбургском платке, опустив голову.
   Матушка очень задумалась, и мне стало жалко ее, такую родную и обыкновенную. Я окликнул. Матушка улыбнулась и протянула руку. Потом, взяв меня сзади за кушак, спросила рассеянно, по привычке:
   - Ты о чем думал? - Потом: - Хочешь, пойдем со мной в деревню; помнишь Логутку, твоего товарища, он очень болен.
   Мы взошли по застывшей дороге на изволок, откуда показалась растянутая по берегу реки деревня.
   Серые избы стояли без крыш. Вместо них торчали трубы и стропила кое-где, словно после пожара; а позади на гумнах виднелись только плетни, канавы да голая ива.
   У крайней избы стоял мужик, глядя на дорогу. Матушка его окликнула:
   - Что, Николай, жива еще кобыла?
   Мужик, держась за кушак, мотнул головой, повернулся и побрел на двор.
   - Вон кобыла, - сказал он хриплым голосом и указал под навес, где, подтянутая на подпругах к перекладине, стояла каряя лошадь, опустив большую морду до копыт.
   - Как-нибудь выживет, - сказала матушка.
   - Куда она годна - падаль, - ответил мужик, - теперь я человек нерабочий, - и он опять заложил руки за кушак. Мы направились наискось через улицу.
   Логуткина мать глядела через окошко; увидев нас, она сморщила высокий лоб, поправила повойник и отвернулась, но, когда мы вступили в темные сени, сама отворила дверь, сказала спокойно:
   - Пожалуйте, барыня-ягодка, - и пропустила нас в холодную избу, где у печи я сейчас же заметил дохлого черного поросенка.
   - Околел черненький, - сказала Логуткина мать, - а умный какой был, с нашей собакой в будке жил и на людей кидался.
   - Ну, а Логутка? - строго спросила матушка и сейчас же прошла за перегородку, где на деревенской койке, под лоскутным одеялом, лежал, закрыв глаза, мальчик, с волосами белыми, как лен.
   Волосы на виске были потемнее и мокрые, лицо, как у лисички, повернуто к плечу, рот раздвинут, на щеках - морщины...
   - Плачет, все плачет он, - сказала Логуткина мать, - нелегко ему расставаться, а пузичко ничего не принимает, съест и все назад.
   - Ты что же это - хворать выдумал? - спросила матушка, положив руку Логутке на темя.
   Он пошевелил бровями и наклонил голову к другому плечу.
   - Чаяла - подрастет, работать за меня будет, - сказала Логуткина мать, - а теперь вижу, пускай его бог приберет...
   И обе они ушли за перегородку, потом совсем из избы.
   Логутка перестал морщиться, открыл глаза, поглядел на меня и сказал:
   - Поросенок у нас подох, а умел по-собачьему лаять.
   Матушка и Логуткина мать скоро вернулись, ведя давешнего мужика. Он указал корявым пальцем на Логутку, спросил:
   - Этого парнишку? - и поднял его вместе с одеялом на руки, а Логуткина мать вдруг зашептала:
   - Ты не очень его ломай, он больненький.
   - Не сломаем, - ответил мужик и пошел впереди нас из избы за ворота, через село к усадьбе, унося Логутку.
   Логутку положили в гостиной и тотчас дали ему чаю. Выпив, он принялся стонать и стошнил все, что съел и выпил.
   Матушка просила Логуткину мать остаться на кухне; она посидела у дверей, потом, как рассказывали, махнула рукой и ушла назад на деревню.
   В столовой зажгли лампу; отец, примостясь с краю обеденного стола, щелкал счетами и водил пальцем по приходо-расходной книге. Матушка, отогнув скатерть, расставила аптечные пузырьки и терла мазь в ступке. Очищая фарфоровый пестик, она сказала:
   - Но как же иначе? Логуткина мать, по-моему, душевно больна: я не представляю, как можно, даже в самых тяжелых условиях, желать смерти ребенка.
   Отец остановил ноготь на книге, приподнял голову и произнес: "угу".
   - Ты меня осуждаешь, - продолжала матушка, - но я и не думаю успокоиться на том, чтобы спасти одного крестьянского мальчика... Во-первых, надо же начать с чего-нибудь... И не всем дано вершить большие дела.
   Отец опять защелкал костяшками, но уже без толку, потом, прищуря глаз, долго глядел на горелку лампы.
   - Он все равно умрет. Твоя душевная сила расходуется даром. Я нахожу, что подобные поступки есть скрытое самолюбование, тот же эгоизм.
   Так они поссорились. Отец сбегал в библиотеку, принес книги и читал из них опять про тот же, часто им упоминаемый, эгоизм; матушка тоже открывала книгу, но, не прочитав, клала ее на стол. Наконец она отвернулась и заплакала, отец потянулся, чтобы ее обнять, увидел меня в углу дивана и, удивясь, отослал в детскую.
   По пути я заглянул в темную гостиную; месяц светил в окно, заливая пузырчатым светом штукатуренную стену и подушку, на которой, раскрыв глаза, лежал Логутка.
   - Логутка, - окликнул я, - ты отчего не спишь?
   Но он даже не моргнул. В каждом глазу его светилось по месяцу, нос был острый; я собрался окликнуть погромче, но подошла матушка и прошептала, прикрывая дверь:
   - Не буди, он заснул.
   Я вдруг проснулся, сел на кровати и стал глядеть на полуоткрытую дверь, которая вела в соседнюю с детской библиотеку: оттуда шел желтый свет, ложась на полу углом...
   "Наверно, несчастие, - подумал я, - в библиотеке свет", - и, потянув за собой вязаное одеяло, прокрался к двери и заглянул в узкую комнату с черными шкафами.
   У окна, боком ко мне, перед конторкой стояла матушка, глядя на огонь лампы. Зубами она покусывала вставочку, улыбаясь, или вздыхала; потом, обмакнув перо, наклоняла голову и принималась писать.
   - Мама, что ты делаешь? - спросил я шепотом. Она сейчас же оглянулась, словно не видя, потом глаза ее стали ясными. Она подошла, взяла меня за плечи, закутала одеялом, посадила в кресло и сказала:
   - Разве можно не спать по ночам? Сиди смирно, я тебе дам картинки, раскрыла высокий шкаф, сунула мне неинтересную книжку без картинок и вернулась писать, повторяя: - А теперь не мешай, не мешай мне.
   Я решил, что матушка пишет письмо отцу: они часто, поссорившись, писали так друг другу длинные письма. Вдруг она воскликнула каким-то странным голосом:
   - Конечно, я заставлю его перед смертью сказать об этом, - и, перевернув страницы, она принялась читать вслух написанное.
   Вначале было обо мне, как я бегал, краснощекий и здоровый, по пруду, потом как мы встретились с матушкой и пошли на деревню; прочла и про мужика и про черного поросенка, но больше всего про Логутку.
   Но все это я уже знал, многое нашел пропущенным и, соскучась, уснул.
   - И пузырь здесь, ну, ну, послушаем, - вдруг над самым ухом страшно громко воскликнул отец. Я изо всей силы раскрыл глаза и увидел его: он садился в кресло, поддерживая на себе ночное белье, чтобы оно не свалилось. Борода его, на две стороны, и волосы были растрепаны, лицо заспано, и он, протирая средним пальцем веки, продолжал:
   - Это, пожалуй, тоже из области фантастического? Вдруг начать писать рассказ посреди ночи...
   - Логутка, рассказ называется Логутка, - проговорила матушка взволнованным голосом, и полное, покрасневшее лицо ее так и осветилось. Ты пойми - вот, наконец, то, чем я могу принести настоящую пользу. Этот рассказ прочтут все и почувствуют, как нужна помощь...
   - Гм, - сказал отец, - впрочем, чего не бывает: читай, я слушаю, - и он подпер щеку.
   Матушка нагнулась к свету лампы над конторкой, покраснела, украдкой взглянула на отца и начала читать.
   Отец слушал сосредоточенно, сдвинув брови. Но я видел, что ему страшно хочется спать. Он вставал до света и суетился весь день. Постепенно брови его раздвигались: один раз он сразу их поднял и опять опустил, полузакрыв глаза; на скуле появилась выпуклость, словно катался во рту орех, а угол рта и ноздря натянулись... Вдруг он мотнул головой сверху вниз, испугался, сделал необыкновенно внимательные глаза, но, когда я опять взглянул, он уже спокойно спал, опершись на ладонь.
   Матушка читала, покачивая головой. Один раз у нее даже слезы появились, и голос стал глухим.
   - Ну, вот и рассказ, только я не знаю - каким сделать конец, - и обернулась. Отец всхрапывал в кресле.
   Матушка покашляла немного, развернула, свернула и вновь развернула листки и, взяв их за край, разорвала, затем скомкала и швырнула рукопись в угол...
   Отец проснулся в испуге, но матушка, презрительно усмехнувшись, прошла мимо него прочь из библиотеки,
   - Ну, вот мы с тобой и провинились, - сказал отец, разглаживая на конторке обрывки рукописи, - ну, ничего, я перепишу завтра, вот и все... А правда, хороший рассказ... Только, брат, когда встанешь до света, трудно после полуночи слушать рассказы.
   Он запер в конторку рукопись, взял меня за руку, и мы пошли через коридор в спальню к матушке.
   Около двери постояли; отец погрозил мне пальцем и постучался, но в спальне никого не оказалось...
   Мы обошли залу, столовую, заглянули в чулан и под лестницу...
   - Вот тоже голова с мозгами, - воскликнул отец, - мать же в гостиной у Логутки! - И когда мы осторожно туда заглянули - увидели матушку, стоящую перед диваном, в лунном свете.
   - А мы пришли прощенья просить, - сказал отец, держа меня перед собой за плечи, - нам рассказ очень понравился.
   - Тише, - прошептала матушка, - он умер.
   БАРОН
   1
   Ветер разгулялся над Киевом; мокрые облака неслись по крышам, цеплялись за шумящие хлесткими ветвями тополя и, разорванные, скатывались с гор в мутный Днепр.
   По взбаламученной реке гнало жгутами пену, у берега качались баржи, и с той стороны красный пароходик, пересекая течение, нырял и дымил, словно из последних сил.
   И по всему Заднепровью - над полями, лесными кущами и зыбкими озерами - шли низкие облака, сваливаясь у края земли в тяжкие серые вороха.
   Всего сильнее дул ветер на ротонду городского сада, сбивал с ног редких прохожих, лепил одежду, гнул шляпы, подхваченные рукой, раскачивал на высоких столбах фонари, а гимназисту, глядящему в бинокль, врезал в щеки резинку от картуза и, залетев в рукава, надул пальто горбом.
   - Исторический ландшафт, - сказал гимназист и, спрятав бинокль, вынул из футляра фотографический аппарат и стал наводить.
   В это время между его прищуренными глазами и ландшафтом прошел худой и высокий человек, одетый странно.
   Длинные ноги его были обернуты онучами и обуты в поршни, зеленые штаны по коленям заплатаны; верблюжья короткая куртка сидела коробом, до того была стара; на впалой груди перекрещивались ремни, держа за спиной ягдташ, патронную сумку, ружье и мешок; зябкие руки засунуты в карманы; плечи покатые, а на длинной шее сидела необычайно красивая голова - римская и спокойная, хотя на ней и был надет рыжий котелок с петушиным пером на затылке.
   - Ах, чтоб тебя, - проворчал гимназист и, продолжая нажимать грушу, испортил исторический ландшафт, сняв на нем странную фигуру охотника, который, перевалясь через балюстраду, принялся спускаться по косогору вниз к реке.
   Затем гимназист повернулся спиною к ветру и пошел из сада и в тот же день поехал далее.
   Пленку же с изображением забавного человека проявил только через месяц, отпечатал и наклеил в альбом.
   2
   Ничего нет нуднее в деревне, как последний час перед ужином... Хозяйка, прислушиваясь к звону тарелок, вдруг перестает понимать гостя и, пробормотав что-то, уходит, вдалеке хлопнув дверью, откуда доносится кухонный запах. Гость не знает, что ожидает его, когда скажут "пожалуйте", и у него сосет... Ламп еще не зажигали; хозяин, сидя на стуле, спиной к окну, пробует и так и этак облегчить ожидание, выхваляя новую сеялку; собака под хозяйским стулом чешется; другой гость - помоложе, облокотясь о пианино, глядит на хозяйскую дочку, которая нажимает пальцем все одну клавишу; третий гость ходит вдоль стенки, - он уже и наговорился, и накурился, а теперь, переставляя ноги, думает: "Сеялки-то сеялками, а это что же, братец, ужинать не дают?" И, наконец, наступает молчание, которое должна использовать хозяйка, раскрыв двери и говоря: "Пожалуйте, чем бог послал..."
   "Знаем мы, чем бог тебя посылает", - подумает каждый из гостей и, хлопнув себя по коленкам, встанет и войдет в столовую...
   Упусти эту минуту хозяйка, дай гостям переголодать - пропал и ужин и разговор за ним. Но в этот вечер вовремя были открыты двери, и гости, потеснясь, вовремя обсели стол.
   Хозяин, Викентий Андреевич Бабычев - отец того гимназиста, поместился в конце; два гостя с боков его, третий - помоложе, трогая усы, сел около хозяйской дочки, и остался седьмой пустой прибор, взглянув на который хозяйка приказала горничной: "Поди позови паныча". Так, с легким потиранием рук, начался ужин; пошли кругом соусники, судки и графинчики; от яркого света лампы белый стол словно ожил и все стало вкуснее, и, наконец, явился гимназист, сунул под себя альбом с фотографиями и поморщился на свет...
   - Ну что, окончил наклеивать? - спросила его сестра. - Фу, хоть бы ты вымыл руки.
   - Окончил, да не покажу, - ответил гимназист, - это гидрохинон, не отмывается...
   - Он у нас отлично учится, - молвила хозяйка.
   - И, знаете, прекрасный фотограф! - воскликнул хозяин.
   Гости подивились; гимназист, не обращая внимания, продолжал есть, сидя на альбоме, и ужин сделался еще более приятным оттого, что за спиной хозяина запылали дрова в очаге, осветив штукатуренные стены и потолок...
   От еды, вина и тепла гости в конце ужина сидели уже боком - время для рассказывания занимательных историй; но все знали друг друга наизусть, и хозяйская дочка чувствовала уже некоторое свинство, поэтому, бросив катышком в брата, она сказала:
   - Покажи альбом, не съедим же мы его, право.
   - Вот, вот, - воскликнул Бабычев, - давай, давай его сюда, поросенок!
   И альбом с фотографиями пошел по рукам... Один гость говорил:
   - Приятно, знаете ли, потом будет посмотреть. Другой только удерживал зевоту; а Бабычев надел очки и, хваля все подряд, вдруг отнес альбом на вытянутой руке, вгляделся и, ударив по столу, воскликнул:
   - Что за черт! Господа, ведь это барон, честное слово, - что, я слепой? Каким же он чертом сюда попал?.. Ведь я думал, его и в живых-то нет!..
   И Бабычев, радуясь случаю, отодвинул стул и принялся рассказывать.
   3
   - Извольте посмотреть на фигуру - длинный, как жердь, худущий, а курточку эту на нем я знаю уж пятнадцать лет; в ней пять карманов: два для дроби, один для пыжей, четвертый для пистонов, а в этом записная книжка, что в ней написано, никто не читал, но, должно быть, очень интересное... Появилась фигура эта в наших местах давно, и сразу прозвали его "бароном", потому что происхождения был немецкого, но из каких мест - неизвестно.
   Встретились мы в первый раз поздней осенью на облаве у деда моего в лесу. Вижу, сидит на пеньке - и улыбается. Спрашиваю: "Кто таков?" Да так, говорят, ничего себе, но беден, околачивается по помещикам; должно быть, вроде шута горохового, хотя к благородной охоте имеет страсть.
   И действительно, в тот же день он себя и проявил. Позвал дед мой всех после облавы на ужин (а дед был нрава тяжкого, на руку цепкий и озорник великий). И не успели гости перепиться хорошенько, дед подмигнул кое-кому и кричит через стол барону:
   - Ваше сиятельство, хотя вы иностранец, а русских обычаев не знать стыдно.
   Барон как сидел - жердью на конце стола, так и вытянулся, - покраснел. А дед опять свое:
   - Становись, становись к стене, мы тебя потчевать хотим.
   Барон вскочил, извинился и стал к стенке. Дед налил бокал крепкой перцовки, пригубил и подносит со словами: не обессудь, мол, пей до дна, да, смотри, не обойди кого - обидишь... Барон с готовностью выпил, - и дышать не может, а гости каждый к нему со своим стаканом.
   - Хорошо, хорошо, - говорит барон, - у всех выпью, постараюсь, мне очень нравится русское гостеприимство.
   И только улыбается. Потом его замертво унесли в контору.
   Всем эта забава понравилась, и стали барона приглашать нарасхват... Барон ни от чего не отказывался, - а штуки удумывались над ним зверские; не видел он, что ли, что над ним смеются, или из подлости, уж не знаю, - как блаженный - все терпел.
   Однажды я ему удружил - побился, что не съест он корыто раков...
   - Может быть, вам не особенно хочется спорить? - спросил он только.
   - Что вы, - говорю, - я на это и гостей позвал. Усадили мы его в дверях, на сквозняке, принесли ломоть хлеба с горчицей и перцем и полное корыто раков, - и действительно, я вам доложу, посмеялись. Хотя потом в больнице его на свой счет лечил.
   С дамами он особенно стеснялся - и роста своего и куртки, - сидит, бывало, одну ногу об другую закрутит и обе под стул, руки вытянет на коленку, голову склонит и, что бы дамы наши ни сказали, со всем согласится, - только не сразу, чтобы не было очень заметно.
   И выдумали дамы его женить. Барон, конечно: "Сам, говорит, давно хотел бы, только нельзя ли невесту до свадьбы посмотреть".
   Привели ему девицу из деревни, урода невероятного, в перья какие-то одели; за животы прямо все хватаются. А барон вот тут как раз стоял у камина, красный весь, а кланяется и улыбается и девке этой руку поцеловал. А потом исчез и провалился, как в колодезь.
   Нашли его только осенью у лесных сторожей. Обрадовались все страшно и по-настоящему даже надругиваться не захотели, - а барон прощенья у всех просит, чуть не плачет, говорит: "Ночи не спал, все думал - какой я неблагодарный".
   В то время гостил у меня двоюродный брат - Володя, человек с оригинальными понятиями и ненавистник всяких инородцев.
   Привели мы к нему барона, смеемся, вспоминаем про потешные выдумки; барон сам даже наклепал на себя, чтобы смешнее показаться; и смотрю, Володя мой хмурится... Потом отвел меня и говорит:
   - Как вам не стыдно шутовством заниматься; этот господинчик дрянь природная, он еще вам покажет, гони его в шею.
   Удивился я, неприятно стало, а все-таки начал за бароном приглядывать... Подошла зима, и прогнать его было никак невозможно... Барон, должно быть, заметил косые взгляды и стал с Володей особенно вежлив. Ружье ему чистил, собаку научил умирать и лаять, когда скажут: "волк", а больше грустил, сидя у себя в комнатешке под лестницей.
   И вскоре - действительно - проявил себя, - удивил всех невероятно.
   Собрались, как обычно, к деду моему по первой пороше на облаву помещики... И, разумеется, еще до леса не доехали - все уж были с мухой; барону достался номер соседний с братом; зверь пошел густо; стрелки разгорячились и палили и в пеньки и в облазчиков; один барон стрелял не торопясь и без промаха, а когда прямо на его номер вымахнула чернобурая, бросил в нее шапкой, чтобы она к брату повернула, на что Володя, пропуделяв, обозлился ужасно.
   Надо вам сказать, что с боков охотницкой линии протягивают веревку с цветными флажками, - зверь никогда не побежит через флаг. Вот перед третьим загоном, когда мы прилегли на снегу, раскупоривая шипучку, барон встал и говорит:
   - Извините меня, господа, пожалуйста, я бы имел нескромность посоветовать протянуть еще линию флажков позади охотников, потому что в третьем загоне у нас чернобурая лиса.
   Дед мой как захохочет и на Володю пальцем указал, а брат загорелся, вижу, и сощурил глаза...
   - Ах, барон, барон, - говорит дед, - недаром ты обезьяну выдумал, иди протягивай флажки.
   Барон живо отошел, и, когда был уже на сорока шагах, Володя закричал ему:
   - Эй вы, немец, повернитесь, я в вас стрелять буду... Терпеть не могу вашего племени.
   Барон, как на шарнире, повернулся, отвечает:
   - Хорошо, стреляйте, - и наморщил нос.
   И не успели мы рта раскрыть, брат лег и с локтя выстрелил из обоих стволов ему по ногам. Барона как ветром отдунуло. Но устоял на ногах, подошел, взял свое ружье, взвел курки (челюсть трясется, а глаза спокойные, только будто замороженные) и спрашивает:
   - Вы это нарочно сделали или нечаянно? - Нарочно, разумеется, отвечает брат...
   - Вы честный человек, иначе я бы в вас стрелял, - сказал барон, сел у дерева и руками снег схватил. Брат в тот же день уехал, а я дал барону денег и отправил в Киев, с глаз долой... С тех пор он и скрылся.
   Прошло три года; сижу я как-то в городском саду в Киеве, от скуки в газете объявления просматриваю, вдруг читаю: "Сливочное масло по нормальным ценам; купивший три фунта получает в премию дикую утку или пару чирков. Продажа с воза".
   "Что, - думаю, - за ерунда, - дикие утки, уж не барон ли это". Взял извозчика, еду на Подол, вижу на базаре воз, на возу барон торчит, а кругом народу видимо-невидимо, и все смеются.
   Ужасно я обрадовался, протолкался; барон увидел меня, покраснел и снял шляпу, а я его обнял...
   - Ты это что? - спрашиваю... А он мне:
   - Представьте, какая жалость, - масла не хватило, а уток еще целый воз.
   - Пускай, - говорю, - уток по пятаку.
   - Извините, - отвечает, - я не барышник. - Встал на телегу и кричит: г Господа, берите уток так, а через неделю придете за маслом.
   Сейчас же птицу у него расхватали. Завезли мы воза в подворье и пешком пошли неподалеку к барону...
   Снимал он в деревянном домике три комнатки. В первой охотничий кабинет, вторая пустая - для приезжих, а в третьей на цепи сидела обезьяна.
   - Это, - спрашиваю, - зачем тебе?
   - Она мой друг, - отвечает барон, - она одинокая, и я тоже, вот и живем, - и протянул обезьяне руку...
   - Хорош, - говорю, - друг.
   - Она малокультурная, игры у нее злые, а любит меня страшно...
   - Однако пойдем, - говорю, - воняет.
   Сели мы в кабинете, и барон рассказал, что получил из Германии в наследство шесть тысяч рублей. Прожить их просто - неловко, они трудом добыты, вот он и придумал торговать с премией. Неделю охотится в болотах, а по воскресеньям торгует... очень хорошо, хотя прибыли еще не получал.
   - А зимой как? - спрашиваю.
   - Зимой зайцев буду в премию давать... Подивился я и говорю:
   - Что же, приедешь к нам? Забегал барон глазами:
   - Вот-вот, непременно приехать надо. Только мне кажется, что я не всем приятен... Меня жалели, но не особенно любили. Я хочу немного один пожить... За эти три года было трудно, пришлось ружье продать.
   Барон огорчился, вспомнив про ружье, и я растрогался.
   - И не думай, - говорю, - рассержусь, если не приедешь. Да скажи-ка мне вот что - откуда ты, зачем к нам попал?
   Заходил барон, как журавль, остановился у окна и головой мотает.
   - Не нужно, - говорит, - об этом спрашивать, лучше я подарю вам что-нибудь на память - хотите обезьяну...
   С тех пор я барона больше не встречал, десять лет прошло. Плохого мы от него не видали, хоть и шут он, правда, и покушать любит на чужой счет-Тут Бабычев, увидя, что сказал лишнее, остановился.
   - В том смысле я говорю, - поправился он, - что другой на его месте за работу какую взялся бы, а не жил, как птица... А ты возьми побарабань марш какой или попурри. Сама знаешь. А мы покурим.
   Слова эти относились к дочке, которая мило улыбнулась, не сразу поняв. А гимназист вдруг сказал басом:
   - Папа, я не знал, что это барон: утром какой-то человек пришел по дождю и попросился на сеновал, я отвел его... Может, сбегать позвать?
   - Вот так сюрприз, не может быть, - воскликнул Бабычев, оглядывая гостей, - смотри, поросенок, если ты выдумал; господа, что если он, вот посмеемся...
   4
   Бабычев вернулся почти тотчас... На вопросы: "Ну что?" - не ответил, взял со стола салфетку, завязал ее узлом, сунул в карман, долго глядел себе под ноги и сказал, наконец, пересохшим голосом:
   - Господа, барон-то ведь помер; пока мы тут того... он и помер.
   Гости присмирели; когда же хозяйка, встав, громко ахнула, все засуетились и пошли через мокрый двор по осеннему дождю к сеновалу...
   У лестницы, переговариваясь, уже собралась дворня. Бабычев, обругав всех дурнями, полез первый, размахивая фонарем...
   - Да где же он тут? - крикнул он сверху.
   Под двускатной крышей, на перекладинах, пробудились голуби... Мышь пробежала у ног Бабычева, и, поведя фонарем, он увидел у вороха сена поднятые острые коленки... Подошли и гости и двое рабочих и, опустив железные фонари, наклонились над бароном. Левая рука его, согнутая в локте, лежала на глазах, словно свет его ослепил и он закрылся. Ноги разуты и в грязи, и правый кулак, с пучком зажатого сена, торчал кверху, неестественно и нехорошо...
   - Обирал себя, катался, как помереть, - сказал рабочий, - то-то мы слышим в конюшне - скулит и скулит...
   - Ладно тебе, - тонким голосом воскликнул Бабычев, - несите его вниз1 да осторожнее...
   И когда барона снесли вниз, рабочий подал Бабы-* чеву записную книжку, выкатившуюся из баронского кармана.
   Схваченная накрест двумя резинками, записная книжка, несмотря на то, что барон таскал ее пятнадцать лет, оказалась совсем пустой. Только на первой странице была свежая надпись:
   "Боже мой, долго ли ты будешь испытывать меня; жизнь вот уже прошла, а я все один... Ты дал любовь, укажи к ней путь... Ты дал мне жену, а я убил ее, любя безрассудно. Неужто до конца мне быть странником в чужой земле?"
   ОВРАЖКИ
   1
   На степном хуторе, за семью оврагами, сидит помещик Давыд Давыдыч Завалишин.
   Глубокие овраги между хутором и селом налились водой и набухли, на трухлявом льду сдвинулись зимние дороги, оголились невысокие курганы по сторонам; поднялись на них прошлогодние косматые репейники, и ветер, студеный еще на полях, зашумел голыми ветлами.