Командующий, подняв руку с висящей нагайкой, заслонился от солнца, глядя, как плыли аэропланы со слегка откинутыми назад крыльями, он сосчитал их и следил, покуда они, снижаясь, не ушли за горизонт. Мимо кургана прошли только что сгруженные с парохода тяжелые гаубицы, их щиты и стволы были размалеваны изломанными линиями, упряжки разномастных, мохноногих, низких, косматых лошадей проскакали тяжелым галопом, бородатые ездовые, лихачествуя, били их плетями. Еще не осела пыль – пошли танки, огромные, из клепаных листов, с задранными носами гусеничных передач. Он сосчитал их – десять стальных чудовищ, чтобы давить красную сволочь на улицах Царицына. Он рысью съехал с кургана и поскакал вдоль берега, знаменосец – за ним, на полкорпуса позади, осеняя его треплющимся черно-сизым знаменем.
   Подходили и грузились в лодки новые войска, плыли паромы с возами сена и всякого войскового добра. Близ переправ стояли телеги, брички, большие фуры, на которых возят снопы с поля. Около них спокойно постаивали в ожидании переправы, похаживали почтенные станичники, иные закусывали, сидя у костров. Это были посланные станицами к своим частям – сотням и полкам – торговые казаки. Они вели хозяйство, брали добычу – будь то деньги, скот, хлеб, фураж или всякие нужные вещи – одежда, одеяла, тюфяки-перины, зеркала, оружие; из этой добычи снабжали свои сотни фуражом и довольствием, если надобно – одеждой и оружием, а все остальное переписывали, укладывали на воза и с подростками или с бабами отправляли в станицы.
   Мамонтов проехал хутор Рычков, где половина дворов была сожжена и гумна чернели от пепла, и свернул вдоль железнодорожного полотна, дожидаясь, когда с правой стороны Дона подойдет бронепоезд.
   Донская армия, численностью в двенадцать конных и восемь пехотных дивизий, наступала пятью колоннами.
   Все пять колонн двигались стремительным маршем к последней черте оборонных укреплений Царицына. Десятая красная армия, потерявшая связь с северными и южными частями, отступала, уплотняясь на все более сужающемся фронте. Ее пять дивизий малого состава расходовали последние пули и последние силы.
   Высший военный совет республики, который должен был оказать в эти дни решительную помощь Десятой армии, был парализован тайным, хорошо замаскированным предательством, – оно выражалось в крайней медлительности всех движений и в том, что царицынские дела истолковывались как второстепенные, ничего не решающие, а настроение царицынского военсовета – паническим.
   Царицыну было предоставлено отбиваться от казаков своими силами.
   В эти дни военсовет Десятой отдал два приказа: первый – угнать из Царицына на север все пароходы, баржи, лодки и паромы, дабы не было и мысли об отступлении войск на левый берег Волги, и – второй – по армии: с занимаемых позиций не отступать до распоряжения; отступившие подлежат расстрелу.
 
 
   На батарее Телегина первая половина дня прошла спокойно. Грохотало где-то за горизонтом, но равнина была безлюдна. Моряки копали убежище. Анисья, никого не спрашивая, ушла на станцию и часа через три вернулась с двумя мешками, – едва донесла: хлебушко и арбузы. Постелила опростанные мешки на землю между пушками, нарезала хлеб, разрезала каждый арбуз на четыре части: «Ешьте!..» И сама стала в стороне, скромная, удовлетворенная, глядя, как голодные моряки уписывают арбузы. Моряки, не вытирая щек, ели, похваливали:
   – Ай да Анисья!
   – Дорогого стоит такую найти.
   – Моря обегаешь…
   Степенный и ревнивый ко всякому разговору Шарыгин сказал:
   – С инициативой она, вот что дорого. – Моряки, подняв головы от арбузных ломтей, враз загрохотали. Он нахмурился, встал, взял лопату. – Предлагаю, товарищи, вырыть для Анисьи отдельное убежище, таких товарищей надо беречь, товарищи…
   Моряки отсмеялись и вырыли позади батареи в овражке небольшой окопчик для Анисьи, – отсиживаться на случай обстрела. Делать больше было нечего. Сотня снарядов, выгруженных с парохода, рядками уложена около пушек. Винтовки протерты. Сапожков наладил связь с командным пунктом дивизиона. Моряки разлеглись в котловане, на солнцепеке. Теперь жалуй к нам, генерал Мамонтов.
   Иван Ильич сидел на лафете, вертел, поламывая, сухой стебель. Иван Ильич не размахивался на какие-нибудь большие рассуждения, ему дорог был этот маленький мирок людей, сошедшихся из разных концов земли, не похожих друг на друга и так дружно соединивших судьбы свои. Вон – Сергей Сергеевич, уж, кажется, никаким клеем его ни с кем не склеишь, вечно ощетинен всеми мыслями, – сразу всем стал нужен; сразу обжился, устроился у колеса и посапывает. Шарыгин, – честолюбец, парень небольшого ума, но упорный, с ясной душой без светотени, – тихо спит на боку, подсунув кулак под щеку. Задуйвитер вельможно раскинулся на песке, подставив солнцу грубо сделанное, красивое лицо: мужик хитрый, смелый, расчетливый – жив будет, вернется домой хозяином. Другой богатырь, из керженских лесов, Латугин, могуче всхрапывает, прикрыв лицо бескозыркой, – этот много сложнее, без хитрости, – она ему ни к чему, – он еще сам не знает, в какое небо карабкается с наганом и ручной гранатой…
   Двенадцать человек вверили Ивану Ильичу свою жизнь. Военсовет поручил ему батарею в такой ответственный момент… Правда, он кое-что смыслил в математике, но все же следовало твердо заявить, что батареей он командовать не должен…
   – Послушай, Гагин, кто-нибудь из вас умеет вычислять эти самые углы прицела? Дальномера-то у нас нет…
   Гагин, стоявший на приступке, откуда через бруствер глядел в степь, обернулся.
   – Дальномер? – мрачно переспросил он и уставился на Телегина черным взором. – А зачем тебе дальномер? Угол, прицел нам по телефону скажут с командного пункта.
   – Ага, правильно…
   – Углы, прицелы, дистанционные трубки – это мы все умеем, не в этом дело, товарищ Телегин… Бой будет страшный, без дальномеров, на злость… Кишки на руку наматывай, а бей до последнего снаряда, вот о чем думай… Иди-ка сюда, я тебе покажу.
   Телегин взобрался к нему на приступку. Артиллерийская канонада усилилась, как будто приблизилась, горизонт на западе и на юге заволокло дымной мглой. Следя за пальцем Гагина, он различал на равнине ползущие с севера кучки людей и вереницы телег.
   – Наши бегут, – сказал Гагин и кивнул на огромный дым, поднимающийся грибом на юге, в стороне Сарепты. – Я давно гляжу: по этому курсу тысячи, тысячи пробежали… Разрывы видишь? А давеча их не было. Из тяжелых бьет. Наутро жди сюда генерала.
   Иван Ильич еще раз осмотрел хозяйство батареи. Пересчитал снаряды, патроны, – их приходилось всего по две обоймы на винтовку. Его особенно тревожило, что батарея была оголена. Саженях в двухстах отсюда виднелись свежевырытые окопчики, но в них не замечалось никакого движения, – части красных войск проходили гораздо дальше. Он присел около Сапожкова, – лицо Сергея Сергеевича было сморщенное, будто сон для него тоже не был легок.
   – Сергей Сергеевич, извини, я тебя потревожу… Свяжи меня с командиром дивизиона…
   Сапожков открыл мутные глаза:
   – Зачем? Указания даны – не стрелять. Когда надо, скажут… Чего ты волнуешься? – Он подтянулся к колесу, зевнул, но явно притворно. – Лег бы, выспался – самое знаменитое.
   Иван Ильич вернулся на приступку и долго стоял неподвижно, положив руки на бруствер. Огромное темно-оранжевое солнце садилось во мглу, поднятую где-то за горизонтом копытами бесчисленных казачьих полков. Ночная тень надвигалась на равнину, – больше уже нельзя было различить на ней движения войск. Ниже ясной вечерней звезды небо в закате стало прикидываться фантастической страной у зеленого моря, там строились китайские башни, одна отделилась и поплыла, превратилась в коня с двумя головами, стала женщиной и заломила руки…
   Казалось: только вылезти из котлована – и, перебирая ногами, как бывает во сне, долетишь до этой дивной страны. Для чего же нибудь она показывается, что-нибудь она значит для тебя в час смертного боя?..
   – Эх, черная галка, сизая полянка, – сказал Сергей Сергеевич, положив ему руку на спину, – это же чистый идеализм, Ванька, пялить глаза на картинки… Махорочки свернем? В госпитале украл пачку, берегу – покурить перед смертью…
   Он, как всегда, говорил насмешливо, хотя в горьких морщинах у рта, в несвежих глазах затаилась тоска. Свернули, закурили: Телегин – не затягиваясь, Сапожков – вдыхая дым со всхлипом.
   – Ты что похоронную-то запел? – тихо спросил Телегин.
   – Смерти стал бояться… Пули в голову боюсь; в другое место – не убьет, а в голову боюсь. Голова – не мишень, для другого сделана. Мыслей своих жалко…
   – Все мы боимся, Сергей Сергеевич, – думать об этом только не следует…
   – А ты когда-нибудь интересовался моими мыслями? Сапожков – анархист, Сапожков спирт хлещет, – вот что ты знаешь… Тебя я, как стеклянного, вижу до последней извилинки, от тебя живым людям я передам записочку, а ты от меня записочки не передашь… И это очень жаль… Эх, завидую я тебе, Ванька.
   – Чего же, собственно, мне завидовать?
   – Ты – на ладошке: долг, преданная любовь и самокритика. Честнейший служака и добрейший парень. И жена тебя будет обожать, когда перебесится. И потому еще тебе жизнь легка, что ты старомодный тип…
   – Вот спасибо за аттестацию.
   – А я, Ванька, жалею, что тогда летом Гымза меня не расстрелял… Революции ждали, дрожа от нетерпения… Вышвырнули в мир кучу идей: вот он – золотой век философии, высшей свободы! И – катастрофа, катастрофа самая ужасная, распротак твою разэдак…
   Он шлепнул себя ладонью по глазам так, что фуражка съехала на затылок.
   – Хотел по этому поводу сделать сообщение человечеству – никак не меньшей-аудитории, – сообщение исключительно злое, и не для пользы, – к черту ее, – а для зла… Но рукописи нет, не написал еще… Извиняюсь…
   Было уже темно. По горизонту разгорались пожары, дымно-багровые зарева вскидывались все выше и шире, в особенности на юге, в стороне Сарепты. Горели хутора, освещая путь быстро наступающему врагу. Телегин слушал теперь одним ухом, – далеко, прямо на западе, как будто змеи высовывали светящиеся головы из-за горизонта, поднимались зеленые ракеты по три враз.
   Сергей Сергеевич, упрямо не желая замечать всей этой иллюминации, говорил вздрагивающим голосом, от которого Ивана Ильича нет-нет да продирали мурашки.
   – Или мы живем только для того, чтобы есть? Тогда пускай пуля размозжит мне башку, и мой мозг, который я совершенно ошибочно считал равновеликим всей вселенной, разлетится, как пузырь из мыльной пены… Жизнь, видишь ли, это цикл углерода, плюс цикл азота, плюс еще какой-то дряни… Из молекул простых создаются сложные, очень сложные, затем – ужасно сложные… Затем – крак! Углерод, азот и прочая дрянь начинают распадаться до простейшего состояния. И все. И все, Ванька… При чем же тут революция?
   – Что ты несешь, Сергей Сергеевич? Революция именно и поднимает человека над обыденщиной…
   – Оставь меня в покое! Да я и не с тобой разговариваю, много ты понимаешь в революции. Она кончена… Она раздавлена, – гляди вперед носа… Советская Россия уже сейчас – в пределах до Ивана Грозного… Скоро все дороги будут белы от костей… И будут торжествовать циклы углерода и азота – вот те самые, что придут сюда утром на конях…
   Телегин молчал, стоя прямо, руки за спиной, – в темноте трудно было разобрать его лицо, красноватое от зарева.
   – Иван… Жить стоит только ради фантастического будущего, великой и окончательной свободы, когда каждому человеку никто и ничто не мешает сознавать себя равновеликим всей вселенной… Сколько вечеров мы разговаривали об этом с моими ребятами! Звезды были над нами те же, что при великом Гомере. Костры горели те же, что освещали путь сквозь тысячелетия. Ребята слушали о будущем и верили мне, в глазах их отсвечивали звезды, и на боевых штыках отсвечивал огонь костров. Они все лежат в степях… Мой полк я не привел к победе… Значит, обманул!
   Справа, шагах в полутораста, послышался сторожевой окрик и затем негромкий разговор. Телегин обернулся, всматриваясь, – должно быть, к Гагину, стоящему с той стороны в охранении, кто-то подошел из своих.
   – Иван, а если это будущее – только волшебная сказка, рассказанная в российских глухих степях? Если оно не состоится? Если так, тогда в мир входит ужас. – Сапожков вплотную подвинулся и заговорил шепотом: – Ужас пришел, никто по-настоящему еще не верит этому. Ужас только примеряется к силе сопротивления. Четыре года истребления человечества – пустяки в сравнении с тем, что готовится. Истребление революции у нас и во всем мире – вот основное… И тогда – всеобщая, поголовная мобилизация личностей, – обритые лбы и жестянки на руке… И над серым пепелищем мира – раздутый, торжествующий ужас… Так лучше уж я сразу погибну от горячего удара казацкой шашки…
   – Да, Сергей Сергеевич, тебе надо отдохнуть, полечиться, – сказал Телегин.
   – Другого ответа от тебя и не ждал!..
   В котлован спустился Гагин вместе с каким-то высоким сутуловатым военным. Телегин несказанно обрадовался – кончить невыносимо тяжелый разговор. Подошедший человек, весь облепленный грязью, с оторванной полой шинели и почему-то в казацком картузе, сказал так густо, точно он неделю просидел по шею в болоте:
   – Здорово, товарищ командир, ну, как у вас дела, снаряды имеются?
   – Здорово, – ответил Телегин, – а вы кто такие?
   – Качалинского полка – рота, приказано перед вами занять позицию. Я командир.
   – Очень приятно. А я тревожился, – окопчики-то вырыты, а охраны-то у нас нет…
   – Вот мы их и заняли. Мы тут раненых привезли, грузим в эшелон. У коменданта хлеба хотел попросить, говорит – весь, утром будет… Легко сказать – утром, – рота третий день не ела… У вас-то нет? Хоть по кусочку, запах-то его услыхать… Завтра бы отдали… А то можем коровенку вам подарить.
   – Иван Ильич… – Телегин обернулся, Анисья, как тень, подошла и слушала. – Хлебушка я на три дня запасла, – можно им дать… Завтра опять достану…
   Телегин усмехнулся:
   – Хорошо, выдайте товарищу ротному четыре каравая…
   Ротный не ждал, что так легко дадут ему хлеб.
   «Ну? – спросил. – Вот спасибо». И, взяв принесенные Анисьей хлебы – плотно под обе руки, засовестился сразу уйти с ними. Подошли моряки, поеживаясь со сна и разглядывая такого запачканного и ободранного человека. Он стал им говорить про подвиги полка, десять дней выходившего из окружения, не потерявшего ни одного орудия, ни одной телеги с ранеными, но рассказывал до того отрывочно и неясно, что кое-кто из моряков, махнув рукой, отошел.
   Латугин сказал, холодно глядя на него:
   – Ты выспись, тогда расскажешь… А вот не знаешь ли, почему там яркое освещение? – И он протянул ладонь в сторону Сарепты.
   – Знаю, – ответил Иван Гора, – на вокзале встретил одного человека оттуда… Генерал Денисов штурмует Сарепту. Говорит – в германскую войну такого огня не было, артиллерия начисто метет. Казачьи лавы напускают из оврагов, ну, – ужас, – аж бороды у них в пене… Ну, такое крошево, – живых не берут… От морозовской дивизии половина осталась. А он – видишь ты – к Волге жмет, чтоб ему промеж Сарептой и Чапурниками к Волге выскочить, – тогда аминь!
   Он кивнул морякам и полез из котлована, Телегин спросил его:
   – Кто у вас командует полком?
   Иван Гора ответил уже из темноты:
   – Мельшин Петр Николаевич…

6

   Под натиском пятой колонны всю ночь и следующий день морозовская дивизия медленно отступала к Сарепте и к приозерному селу Чапурники. Сотни трупов лежали на равнине. Генерал Денисов не давал красным перевести дыхания. За каждой отбитой атакой немедленно начиналась новая. Над окопами лопалась и визжала шрапнель; землю сотрясали взрывы, бойцов заваливало вихрями земли. Смолкали казачьи пушки, бойцы высовывали из окопа лица, искаженные злобой, болью, вымазанные кровью…
   Из-за холмов, из оврагов появились густые кучи всадников, на скаку раскидывались лавой, – пыль у них курилась под копытами… Крутя клинками, визжали они, по древнему татарскому обычаю. Дрогни тут, побеги хоть один боец в ужасе перед налетающей лавой рыжих грудастых коней и черных всадников, вытянувшихся над гривами в стремительном движении – поскорее напоить горячей кровью клинок, – цепь бойцов сбита, зарублена, затоптана…
   Фланги морозовцев, прижатые к садам Сарепты и к гумнам села Чапурники, держались стойко, но центр прогибался к Волге, – так же неумолимо, как разгибаются мускулы руки, когда навалившаяся тяжесть свыше силы. Начдив, вместе с комиссаром, адъютантом и вестовыми, сидевшими на корточках у поваленных верховых лошадей, находился здесь же, в центре, на передовых линиях. Убитых и раненых он замещал все более жидкими пополнениями, снимаемыми с флангов. Но резервов он не требовал у командарма: в Царицыне взять больше было нечего.
   Там сегодня утром на главной линии обороны случилось несчастье: два полка, Первый и Второй крестьянские, мобилизованные по хуторам и ближним селам, неожиданно вылезли из окопов и, подняв над головами винтовки, пошли сдаваться в плен белым. В штабе Первого полка несколько-командиров, собравшись у походной кухни, окружили полкового комиссара и коммунистов и в упор расстреляли их. В тот же час и во Втором полку были застрелены командир, комиссар и несколько коммунистов. Только две роты не поддались провокации и открыли огонь по изменникам, бегущим в плен с белыми флагами. Цепи мамонтовцев, издали увидев эти толпы, приняли их за атакующих и открыли отчаянную стрельбу по ним. Остатки двух крестьянских полков, заметавшись, бросая оружие, повернули назад. Их окружили и увели. Фронт почти на пять верст оказался открытым.
   В Царицыне тревожно заревели гудки на оружейном, механическом и всех лесопильных заводах. Коммунисты, посланные военсоветом, обходя цеха, говорили:
   – Товарищи, бросайте работу, берите оружие, спасай фронт.
   Рабочие – а на заводах оставались пожилые, калеченые да подростки – бросали работу, прятали инструменты, останавливали станки, гасили горны и бежали в пакгаузы, где хранилось их именное оружие. За воротами строились и шли на вокзал.
   Из окраинных домишек выбегали жены и матери, совали им в руки узелки с едой, и много женщин шло за нестройно шагающими отрядами до вокзала, и многие провожали дальше, до самых позиций. И там матери и жены долго еще стояли на буграх, покуда не подъехал командарм, и, прикладывая руку к душе, жалостно просил идти домой, потому что здесь они не нужны и даже мешают, – изображая собой на буграх отлично различимую цель для наводчиков мамонтовской артиллерии.
   Еще до конца дня три тысячи царицынских рабочих заслонили прорыв на фронте, куда уже начали вливаться белые, и с тяжелыми для себя потерями отбросили их.
   Это было в часы, когда морозовская дивизия выдерживала небывалый по отчаянности натиск кавалерии и пехоты. Центр дивизии был оттеснен почти к самой Волге. Снаряды уже рвались на улицах Сарепты. Село Чапурники занялось, и пламя гуляло по соломенным крышам, горели камыши по берегам плоского степного озера.
   Начдив оглядывал в бинокль равнину. Солнце было уже на ущербе. Он видел, как съезжались и разъезжались казачьи сотни, перестраиваясь открыто и нагло. Опытным глазом он определил по бойкости коней, что это – свежие части, готовившиеся к последней атаке. Видимо, к закату солнца уже вся морозовская дивизия пойдет суровым маршем по полям истории во главе со своим начдивом.
   Он опустил бинокль, вынул почерневшую трубочку, не спеша насыпал в нее щепоть саратовской махорки, стал искать спичек, хлопая себя по карманам шинели. Спичек не было. Он поглядел направо и налево, – в нескольких шагах впереди него лежали перед накиданными кучками земли бойцы: у одного расплывалось на боку по суконной рубахе черное пятно, другой хрипел, как дурной, трясь щекой о ложе винтовки.
   Начдив осторожно бросил трубочку на землю, она закатилась в полынь. Снова взялся за бинокль. И руки его невольно задрожали…
   На юго-западе были видны новые огромные скопления конницы… Она откуда-то взялась, пока он набивал трубочку… Много тысяч всадников выезжало из-за холмов, поднимая пыль, озаренную косым солнцем. Этакая силища одним махом сомнет и потопчет!.. Начдив на мгновение оторвался от бинокля. В окопах все замерло, все насторожилось, бойцы поднялись, стоя во весь рост, сжимая винтовки. Начдив не успел раскрыть и рта, чтобы сказать им горячее слово, – издалека докатился грохот орудий. Начдив снова прилип к биноклю. Что за чертовщина! Десятка два разрывов взметнулось на равнине вблизи съезжающихся казачьих сотен… Казачьи сотни на рысях быстро разворачивались в лаву, – в ее гуще плеснуло атаманское знамя. Казаки поворачивали навстречу этим мчавшимся с холмов конным массам… Плотная казачья лава, ощетиненная пиками, пятилась, строилась и враз послала коней, – две лавы, эта и та, с холмов, сближались и сошлись… Огромная туча пыли встала над этим местом…
   Начдив повел биноклем ближе и увидел, как панически поднимаются залегшие цепи пластунов…
   «Эге, – сказал сам себе начдив, – значит, вот почему предвоенсовета так нажимал по телефону, чтоб нам держаться до последней крови… Так то ж подошла Стальная дивизия Дмитрия Жлобы…»
   Вслед за конницей, налетевшей на казаков, поднялись из-за холмов густые ряды стрелковых цепей Стальной дивизии. А дальше, на самом горизонте, уже виднелись сквозь пыль – верблюды, телеги, толпы народа. Это были огромные обозы дивизии, тащившей за собой, как вскоре выяснилось, десятки тысяч пудов пшеницы, бочки со спиртом, сотни беженцев, стада коров и овец…
   Много казаков легло в этом бою. Разбитая белая конница ушла на запад, пехота, заметавшись между цепями Стальной дивизии и морозовцами, частью была побита, частью сдалась. Когда все кончилось, – а бой длился около часу, – начдив сел на коня и шагом поехал по равнине, усеянной павшими людьми и конями. Еще кое-где дымилась земля и стонали неподобранные раненые. Навстречу начдиву выехала группа всадников. Передний из них, одетый по-кубански, с газырями, с большим кинжалом на животе и башлыком за плечами, загорячил вороного коня, подскакал к начдиву и, осадив, сказал резким повелительным голосом:
   – Бывайте здоровы, товарищ, с кем я говорю?
   – Вы говорите с начальником морозовско-донской дивизии, здравствуйте, товарищ, а вы кто будете?
   – Кто буду я? – усмехаясь, ответил всадник. – Вглядись. Буду я тот самый, кого главком Одиннадцатой объявил вне закона и хотел расстрелять в Невинномысской, а я – видишь – пришел в Царицын, да, кажется, вовремя.
   Начдиву не слишком понравилась такая длинная и хвастливая речь; нахмурясь, он сказал:
   – Значит, вы будете Дмитрий Жлоба…
   – Так будто меня звали с детства. А ну, укажи, – где мне здесь поговорить по телефону с военсоветом.
   – Я уже говорил, военсовету все известно.
   – А на что мне, что ты говорил, мой голос пускай послушают, – надменно ответил Дмитрий Жлоба и так толкнул коня, что вороной жеребец сиганул, как бешеный.

7

   Тогда же, поздно вечером, Иван Ильич послал полковнику Мельшину записку: «Петр Николаевич, я здесь, очень хочу тебя видеть…» Мельшин ответил с тем же посланным: «Очень рад, управлюсь – приду, много есть чего порассказать… Между прочим, здесь твоя…»
   Но карандаш ли у него сломался или писал впотьмах, только Иван Ильич не разобрал последних слов, хотя и сжег несколько спичек…
   Мельшин так и не пришел. После полуночи степь начала освещаться ракетами. На батарее был получен приказ – приготовиться.
   – Ну вот, товарищи, надо считать, что начинается, – сказал Иван Ильич команде. – Значит, давайте стараться, чтобы уж ни один снаряд не разорвался даром… И еще, значит, вам известен приказ командарма, чтобы без особого распоряжения ни на шаг не отступать. В бою всякое бывает, значит… («Вот черт, – подумал, – что ко мне привязалось это „значит“). В пятнадцатом году у нас в тылу ставили пулеметы, генералы не надеялись, что мужичок всю кровь отдаст за царя-батюшку… Хотя, надо сказать, уж как, бывало, в окопах честят Николашку, а Россия все-таки своя… Страшнее русских штыковых атак ничего в ту войну не было…
   – Командир, ты чего нам поешь-то? – вдруг сипло спросил Латугин. – К чему? Ну?
   Иван Ильич, – будто не услышав это:
   – Нынче за нашей спиной пулеметов нет… Страшнее смерти для каждого из нас – продать революцию, значит, – чтоб своя шкура осталась без дырок… Вот как надо понимать приказ командарма: чтобы не ослабеть в решающий час, когда земля закипит под тобой. Говорят, есть люди без страха, – пустое это… Страх живет, головочку поднимает, – а ты ему головочку сверни… Позор сильнее страха. А говорю я к тому, товарищ Латугин, что у нас есть товарищи, еще не испытавшие себя в серьезных боях… И есть товарищи с больными нервами… Бывает, самый опытный человек вдруг растерялся… Так вот, если я, командир, ослабел, скажем, пошел с батареи, – приказываю застрелить меня на месте… И я, со своей стороны, застрелю такого, значит… Ну, вот и все… Курить до света запрещаю…