Страница:
Волнение Долли действовало на Алексея Александровича. Он встал и покорно пошел за нею в классную комнату. Они сели за стол, обтянутый изрезанною перочинными ножами клеенкой.
– Я не верю, не верю этому! – проговорила Долли, стараясь уловить его избегающий ее взгляд.
– Нельзя не верить фактам, Дарья Александровна, – сказал он, ударяя на слово фактам.
– Но что же она сделала? – проговорила Дарья Александровна. – Что именно она сделала?
– Она презрела свои обязанности и изменила своему мужу. Вот что она сделала, – сказал он.
– Нет, нет, не может быть! Нет, ради бога, вы ошиблись! – говорила Долли, дотрагиваясь руками до висков и закрывая глаза.
Алексей Александрович холодно улыбнулся одними губами, желая показать ей и самому себе твердость своего убеждения; но эта горячая защита, хотя и не колебала его, растравляла его рану. Он заговорил с большим оживлением.
– Весьма трудно ошибаться, когда жена сама объявляет о том мужу. Объявляет, что восемь лет жизни и сын – что все это ошибка и что она хочет жить сначала, – сказал он сердито, сопя носом.
– Анна и порок – я не могу соединить, не могу верить этому.
– Дарья Александровна! – сказал он, теперь прямо взглянув в доброе взволнованное лицо Долли и чувствуя, что язык его невольно развязывается. – Я бы дорого дал, чтобы сомнение еще было возможно. Когда я сомневался, мне было тяжело, но легче, чем теперь. Когда я сомневался, то была надежда; но теперь нет надежды, и я все-таки сомневаюсь во всем. Я так сомневаюсь во всем, что я ненавижу сына и иногда не верю, что это мой сын. Я очень несчастлив.
Ему не нужно было говорить этого. Дарья Александровна поняла это, как только он взглянул ей в лицо; и ей стало жалко его, и вера в невинность ее друга поколебалась в ней.
– Ах! это ужасно, ужасно! Но неужели это правда, что вы решились на развод?
– Я решился на последнюю меру. Мне больше нечего делать.
– Нечего делать, нечего делать… – проговорила она со слезами на глазах. – Нет, не нечего делать! – сказала она.
– То-то и ужасно в этом роде горя, что нельзя, как во всяком другом – в потере, в смерти, нести крест, а тут нужно действовать, – сказал он, как будто угадывая ее мысль. – Нужно выйти из того унизительного положения, в которое вы поставлены: – нельзя жить втроем.
– Я понимаю, я очень понимаю это, – сказала Долли и опустила голову. Она помолчала, думая о себе, о своем семейном горе, и вдруг энергическим жестом подняла голову и умоляющим жестом сложила руки. – Но постойте! Вы христианин. Подумайте о ней! Что с ней будет, если вы бросите ее?
– Я думал, Дарья Александровна, и много думал, – говорил Алексей Александрович. Лицо его покраснело пятнами, и мутные глаза глядели прямо на нее. Дарья Александровна теперь всею душой уже жалела его. – Я это самое сделал после того, как мне объявлен был ею же самой мой позор; я оставил все по-старому. Я дал возможность исправления, я старался спасти ее. И что же? Она не исполнила самого легкого требования – соблюдения приличий, – говорил он, разгорячаясь. – Спасать можно человека, который не хочет погибать; но если натура вся так испорчена, развращена, что самая погибель кажется ей спасением, то что же делать?
– Все, только не развод! – отвечала Дарья Александровна.
– Но что же все?
– Нет, это ужасно. Она будет ничьей женой, она погибнет!
– Что же я могу сделать? – подняв плечи и брови, сказал Алексей Александрович. Воспоминание о последнем проступке жены так раздражило его, что он опять стал холоден, как и при начале разговора. – Я очень вас благодарю за ваше участие, но мне пора, – сказал он, вставая.
– Нет, постойте! Вы не должны погубить ее. Постойте, я вам скажу про себя. Я вышла замуж, и муж обманывал меня; в злобе, ревности я хотела все бросить, я хотела сама… Но я опомнилась; и кто же? Анна спасла меня. И вот я живу. Дети растут, муж возвращается в семью и чувствует свою неправоту, делается чище, лучше, и я живу… Я простила, и вы должны простить!
Алексей Александрович слушал, но слова ее уже не действовали на него. В душе его опять поднялась вся злоба того дня, когда он решился на развод. Он отряхнулся и заговорил пронзительным, громким голосом:
– Простить я не могу, и не хочу, и считаю несправедливым. Я для этой женщины сделал все, и она затоптала все в грязь, которая ей свойственна. Я не злой чевовек, я никогда никого не ненавидел, но ее я ненавижу всеми силами души и не могу даже простить ее, потому что слишком ненавижу за все то зло, которое она сделала мне! – проговорил он со слезами злобы в голосе.
– Любите ненавидящих вас… – стыдливо прошептала Дарья Александровна.
Алексей Александрович презрительно усмехнулся. Это он давно знал, но это не могло быть приложимо к его случаю.
– Любите ненавидящих вас, а любить тех, кого ненавидишь, нельзя. Простите, что я вас расстроил. У каждого своего горя достаточно! – И, овладев собой, Алексей Александрович спокойно простился и уехал.
Он сейчас уже и без малейшего усилия исполнял то обещание, которое он дал ей, – всегда думать хорошо про всех людей и всегда всех любить. Разговор зашел об общине, в которой Песков видел какое-то особенное начало, называемое им хоровым началом. Левин был не согласен ни с Песцовым, ни с братом, который как-то по-своему и признавал и не признавал значение русской общины. Но он говорил с ними, стараясь только помирить их и смягчить их возражения. Он нисколько не интересовался тем, что он сам говорил, еще менее тем, что они говорили, и только желал одного – чтоб им и всем было хорошо и приятно. Он знал теперь то, что одно важно. И это одно было сначала там, в гостиной, а потом стало подвигаться и остановилось у двери. Он, не оборачиваясь, почувствовал устремленный на себя взгляд и улыбку и не мог не обернуться. Она стояла в дверях с Щербацким и смотрела на него.
– Я думал, вы к фортепьянам идете, – сказал он, подходя к ней. – Вот чего мне недостает в деревне: – музыки.
– Нет, мы шли только затем, чтобы вас вызвать, и благодарю, – сказала она, как подарком, награждая его улыбкой, – что вы пришли. Что за охота спорить? Ведь никогда один не убедит другого.
– Да, правда, – сказал Левин, – большею частью бывает, что споришь горячо только оттого, что никак не можешь понять, что именно хочет доказать противник.
Левин часто замечал при спорах между самыми умными людьми, что после огромных усилий, огромного количества логических тонкостей и слов спорящие приходили, наконец, к сознанию того, что то, что они долго бились доказать друг другу, давным-давно, с начала спора, было известно им, но что они любят разное и потому не хотят назвать того, что они любят, чтобы не быть оспоренными. Он часто испытывал, что иногда во время спора поймешь то, что любит противник, и вдруг сам полюбишь это самое и тотчас согласишься, и тогда все доводы отпадают, как ненужные; а иногда испытывал наоборот: – выскажешь, наконец, то, что любишь сам и из-за чего придумываешь доводы, и если случится, что выскажешь это хорошо и искренно, то вдруг противник соглашается и перестает спорить. Это-то самое он хотел сказать.
Она сморщила лоб, стараясь понять. Но только что он начал объяснять, она уже поняла.
– Я понимаю: – надо узнать, за что он спорит, что он любит, тогда можно…
Она вполне угадала и выразила его дурно выраженную мысль. Левин радостно улыбнулся: – так ему поразителен был этот переход от запутанного многословного спора с Песцовым и братом к этому лаконическому и ясному, без слов почти, сообщению самых сложных мыслей.
Щербацкий отошел от них, и Кити, подойдя к расставленному карточному столу, села и, взяв в руки мелок, стала чертить им по новому зеленому сукну расходящиеся круги.
Они возобновили разговор, шедший за обедом: – о свободе и занятиях женщин. Левин был согласен с мнением Дарьи Александровны, что девушка, не вышедшая замуж, найдет себе дело женское в семье. Он подтверждал это тем, что ни одна семья не может обойтись без помощницы, что в каждой бедной и богатой семье есть и должны быть няньки, наемные или родные.
– Нет, – сказала Кити покраснев, но тем смелее глядя на него своими правдивыми глазами, – девушка может быть так поставлена, что не может без унижения войти в семью, а сама…
Он понял ее с намека.
– О! да! – сказал он, – да, да, да, вы правы, вы правы!
И он понял все, что за обедом доказывал Песцов о свободе женщин, только тем, что видел в сердце Кити страх девства и униженья, и, любя ее, он почувствовал этот страх и униженье и сразу отрекся от своих доводов.
Наступило молчание. Она все чертила мелом по столу. Глаза ее блестели тихим блеском. Подчиняясь ее настроению, он чувствовал во всем существе своем все усиливающееся напряжение счастия.
– Ах! я весь стол исчертила! – сказала она и, положив мелок, сделала движенье, как будто хотела встать.
«Как же я останусь один без нее?» – с ужасом подумал он и взял мелок. – Постойте, – сказал он, садясь к столу. – Я давно хотел спросить у вас одну вещь.
Он глядел ей прямо в ласковые, хотя и испуганные глаза.
– Пожалуйста, спросите.
– Вот, – сказал он и написал начальные буквы: – к, в, м, о, э, н, м, б, з, л, э, н, и, т? Буквы эти значили: – когда вы мне ответили: – этого не может быть, значило ли это, что никогда, или тогда?» Не было никакой вероятности, чтоб она могла понять эту сложную фразу; но он посмотрел на нее с таким видом, что жизнь его зависит от того, поймет ли она эти слова.
Она взглянула на него серьезно, потом оперла нахмуренный лоб на руку и стала читать. Изредка она взглядывала на него, спрашивая у него взглядом: – «То ли это, что я думаю?»
– Я поняла, – сказала она, покраснев.
– Какое это слово? – сказал он, указывая на н, которым означалось слово никогда.
– Это слово значит никогда, – сказала она, – но это неправда!
Он быстро стер написанное, подал ей мел и встал. Она написала: – т, я, н, м, и, о.
Долли утешилась совсем от горя, причиненного ей разговором с Алексеем Александровичем, когда она увидела эти две фигуры: – Кити с мелком в руках и с улыбкой робкою и счастливою, глядящую вверх на Левина, и его красивую красивую фыгуру, нагнувшуюся над столом, с горящими глазами устремленными то на стол, то на нее. Он вдруг просиял: – он понял. Это значило: – «тогда я не могла иначе ответить».
Он взглянул на нее вопросительно, робко.
– Только тогда?
– Да, – отвечала ее улыбка.
– А т… А теперь? – спросил он.
– Ну, так вот прочтите. Я скажу то, чего бы желала. Очень бы желала! – Она записала начальные буквы: – ч, в, м, з, и, п, ч, б. Это значило: – «чтобы вы могли забыть и простить, что было».
Он схватил мел напряженными, дрожащими пальцами и, сломав его, написал начальные буквы следующего: – «мне нечего забывать и прощать, я не переставал любить вас».
Она взглянула на него с остановившеюся улыбкой.
– Я поняла, – шепотом сказала она.
Он сел и написал длинную фразу. Она все поняла и, не спрашивая его: – так ли? взяла мел и тотчас же ответила.
Он долго не мог понять того, что она записала, и часто взглядывал в ее глаза. На него нашло затмение от счастия. Он никак не мог подставить те слова, какие она разумела; но в прелестных сияющих счастьем глазах ее он понял все, что ему нужно было знать. И он написал три буквы. Но он еще не кончил писать, а она уже читала за его рукой и сама докончила и записала ответ: – Да.
– В secretaire играете? – сказал старым князь, подходя. – Ну, поедем однако, если ты хочешь поспеть в театр.
Левин встал и проводил Кити до дверей.
В разговоре их все было сказано; было сказано, что она любит его и что скажет отцу и матери, что завтра он приедет утpом.
– Что ж, не пора умирать? – сказал Степан Аркадьич, с умилением пожимая руку Левина.
– Нннеет! – сказал Левин.
Дарья Александровна, прощаясь с ним, тоже как бы поздравила его, сказав:
– Как я рада, что вы встретились опять с Кити, надо дорожить старыми дружбами.
Но Левину неприятны были эти слова Дарьи Алеандровны. Она не могла понять, как все это было высоко и недоступно ей, и она не должна была сметь упоминать об этом.
Левин простился с ними, но, чтобы не оставаться одному, пpицепился к своему бpату.
– Ты куда едешь?
– Я в заседание.
– Ну, и я с тобой. Можно?
– Отчего же? поедем, – улыбаясь, сказал Сергей Иванович. – Что с тобой нынче?
– Со мной? Со мной счастье! – сказал Левин, опуская окно каpеты, в котоpой они ехали. – Ничего тебе? а то душно. Со мной счастье! Отчего ты не женился никогда?.
Сергей Иванович улыбнулся.
– Я очень рад, она, кажется, славная де… – начал было Сергей Иванович.
– Не говори, не говори, не говори! – закричал Левин, схватив его обеими руками за воротник его шубы и запахивая его. «Она славная девушка» были такие простые, низменные слова, столь несоответственные его чувству.
Сергей Иванович засмеялся веселым смехом, что с ним редко бывало.
– Ну, все-таки можно сказать, что я очень рад этому.
– Это можно завтра, завтра, и больше ничего! Ничего, ничего, молчание! – сказал Левин и, запахнув его еще раз шубой, прибавил: – Я тебя очень люблю! Что же, можно мне быть в заседании?
– Разумеется, можно.
– О чем у вас нынче речь? – спрашивал Левин, не переставая улыбаться.
Они приехали в заседание. Левин слушал, как секретарь, запинаясь, читал протокол, которого, очевидно, сам не понимал; но Левин видел по лицу этого секретаря, какой он был милый, добрый и славный человек. Это видно было по тому, как он мешался и конфузился, читая протокол. Потом начались речи. Они спорили об отчислении каких-то сумм и о проведении каких-то труб, и Сергей Иванович уязвил двух членов и что-то победоносно долго говорил; и другой член, написав что-то на бумажке, заробел сначала, но потом ответил ему очень ядовито и мило. И потом Свияжский (он был тут же) тоже что-то сказал так красиво и благородно. Левин слушал их и ясно видел, что ни этих отчисленных сумм, ни труб, ничего этого не было и что они вовсе не сердились, а что они были все такие добрые, славные люди, и так все это хорошо, мило шло между ними. Никому они не мешали, и всем было приятно. Замечательно было для Левина то, что они все для него нынче были видны насквозь, и по маленьким, прежде незаметным признакам он узнавал душу каждого и ясно видел, что они все были добрые. В особенности его, Левина, они все чрезвычайно любили нынче. Это видно было по тому, как они говорили с ним, как ласково, любовно смотрели на него даже все незнакомые.
– Ну что же, ты доволен? – спросил у него Сергей Иванович.
– Очень. Я никак не думал, что это так интересно! Славно, прекрасно!
Свияжский подошел к Левину и звал его к себе чай пить. Левин никак не мог понять и вспомнить, чем он был недоволен в Свияжском, чего он искал от него. Он был умный и удивительно добрый человек.
– Очень рад, – сказал он и спросил про жену и про свояченицу. И по странной филиации мыслей, так как в его воображении мысль о свояченице Свияжского связывалась с браком, ему представилось, что никому лучше нельзя рассказать своего счастья, как жене и свояченице Свияжского, и он очень был рад ехать к ним.
Свияжский расспрашивал его про его дело в деревне, как и всегда, не предполагая никакой возможности найти что-нибудь не найденное в Европе, и теперь это нисколько не неприятно было Левину. Он, напротив, чувствовал, что Свияжский прав, что все это дело ничтожно, и видел удивительную мягкость и нежность, с которою Свияжский избегал высказыванья своей правоты. Дамы Свияжского были особенно милы. Левину казалось, что они все уже знают и сочувствуют ему, но не говорят только из деликатности. Он просидел у них час, два, три, pазговаривая о разных предметах, но подразумевал одно то, что наполняло его душу, и не замечал того, что он надоел им ужасно и что им давно пора было спать. Свияжский проводил его до передней, зевая и удивляясь тому странному состоянию, в котором был его приятель. Был второй час. Левин вернулся в гостиницу и испугался мысли о том, как он один теперь с своим нетерпением проведет остающиеся ему еще десять часов. Не спавший чередовой лакей зажег ему свечи и хотел уйти, но Левин остановил его. Лакей этот, Егор, которого прежде не замечал Левин, оказался очень умным и хорошим, а главное, добрым человеком.
– Что же, трудно, Егор, не спать?
– Что делать! Наша должность такая. У господ покойнее; зато pасчетов здесь больше.
Оказалось, что у Егоpа была семья, тpи мальчика и дочь швея, котоpую он хотел отдать замуж за пpиказчика в шоpной лавке.
Левин по этому случаю сообщил Егору свою мысль о том, что в бpаке главное дело любовь и что с любовью всегда будешь счастлив, потому что счастье бывает только в тебе самом.
Егор внимательно выслушал и, очевидно, вполне понял мысль Левина, но в потвеpждение ее он пpивел неожиданное для Левина замечание о том, что когда он жил у хороших господ, он всегда был своими господами доволен и тепеpь вполне доволен своим хозяином, хоть он фpанцуз.
«Удивительно добрый человек», – думал Левин.
– Ну, а ты, Егор, когда женился, ты любил свою жену?
– Как же не любить, – отвечал Егор.
И Левин видел, что Егор находится тоже в восторженном состоянии и намеревается высказать все свои задушевные чувства.
– Моя жизнь тоже удивительная. Я сызмальства… – начал он, блестя глазами, очевидно заразившись восторженностью Левина, так же как люди заражаются зевотой.
Но в это время послышался звонок; Егор ушел, и Левин остался один. Он почти ничего не ел за обедом, отказался от чая и ужина у Свияжских, но не мог подумать об ужине. Он не спал прошлую ночь, но не мог и думать о сне. В комнате было свежо, но его душила жара. Он отворил обе форточки и сел на стол против форточек. Из-за покрытой снегом крыши видны были узорчатый с цепями крест и выше его – поднимающийся треугольник созвездия Возничего с желтовато-яркою Капеллой. Он смотрел то на крест, то на звезду, вдыхал в себя свежий морозный воздух, равномерно вбегающий в комнату, и, как во сне, следил за возникающими в воображении образами и воспоминаниями. В четвертом часу он услыхал шаги по коридору и выглянул в дверь. Это возвращался знакомый ему игрок Мяскин из клуба. Он шел мрачно, насупившись и откашливаясь. «Бедный, несчастный!» – подумал Левин, и слезы выступили ему на глаза от любви и жалости к этому человеку. Он хотел поговорить с ним, утешить его; но, вспомнив, что он в одной рубашке, раздумал и опять сел к форточке, чтобы купаться в холодном воздухе и глядеть на этот чудной формы, молчаливый, но полный для него значения крест и на возносящуюся желто-яркую звезду. В седьмом часу зашумели полотеры, зазвонили к какой-то службе, и Левин почувствовал, что начинает зябнуть. Он затворил форточку, умылся, оделся и вышел на улицу.
Всю эту ночь и утро Левин жил совершенно бессознательно и чувствовал себя совершенно изъятым из условий материальной жизни. Он не ел целый день, не спал две ночи, провел несколько часов раздетый на морозе и чувствовал себя не только свежим и здоровым как никогда, но он чувствовал себя совершенно независимым от тела: – он двигался без усилия мышц и чувствовал, что все может сделать. Он был уверен, что полетел бы вверх или сдвинул бы угол дома, если б это понадобилось. Он проходил остальное время по улицам, беспрестанно посматривая на часы и оглядываясь по сторонам.
И что он видел тогда, того после уже он никогда не видал. В особенности дети, шедшие в школу, голуби сизые, слетевшие с крыши на тротуар, и сайки, посыпанные мукой, которые выставила невидимая рука, тронули его. Эти сайки, голуби и два мальчика были неземные существа. Все это случилось в одно время: – мальчик подбежал к голубю и, улыбаясь, взглянул на Левина; голубь затрещал крыльями и отпорхнул, блестя на солнце между дрожащими в воздухе пылинками снега, а из окошка пахнуло духом печеного хлеба и выставились сайки. Все это вместе было так необычайно хорошо, что Левин засмеялся и заплакал от радости. Сделав большой круг по Газетному переулку и Кисловке, он вернулся опять в гостиницу и, положив пред собой часы, сел, ожидая двенадцати. В соседнем номере говорили что-то о машинах и обмане и кашляли утренним кашлем. Они не понимали, что уже стрелка подходит к двенадцати. Стрелка подошла. Левин вышел на крыльцо. Извозчики, очевидно, все знали. Они с счастливыми лицами окружили Левина, споря между собой и предлагая свои услуги. Стараясь не обидеть других извозчиков и обещав с теми тоже поездить, Левин взял одного и велел ехать к Щербацким. Извозчик был прелестен в белом, высунутом из-под кафтана и натянутом на налитой, красной, крепкой шее вороте рубахи. Сани у этого извозчика были высокие, ловкие, такие, на каких Левин уже после никогда не ездил, и лошадь была хороша и старалась бежать, но не двигалась с места. Извозчик знал дом Щербацких и, особенно почтительно к седоку округлив руки и сказав «прру», осадил у подъезда. Швейцар Щербацких, наверное, все знал. Это видно было по улыбке его глаз и по тому, как он сказал:
– Ну, давно не были, Константин Дмитриич!
Не только он все знал, но он, очевидно, ликовал и делал усилия, чтобы скрыть свою радость. Взглянув в его старческие милые глаза, Левин понял даже что-то еще новое в своем счастье.
– Встали?
– Пожалуйте! А то оставьте здесь, – сказал он улыбаясь, когда Левин хотел вернуться взять шапку. Это что-нибудь значило.
– Кому доложить прикажете? – спросил лакей.
Лакей был хотя и молодой и из новых лакеев, франт, но очень добрый и хороший человек и тоже все понимал..
– Княгине… Князю… Княжне… – сказал Левин.
Первое лицо, которое он увидал, была mademoiselle Linon. Она шла чрез залу, и букольки и лицо ее сияли. Он только что заговорил с нею, как вдруг за дверью послышался шорох платья, и mademoiselle Linon исчезла из глаз Левина, и радостный ужас близости своего счастья сообщился ему. Mademoiselle Linon заторопилась и, оставив его, пошла к другой двери. Только что она вышла, быстрые-быстрые легкие шаги зазвучали по паркету, и его счастье, его жизнь, он сам – лучшее его самого себя, то, чего он искал и желал так долго, быстро-быстро близилось к нему. Она не шла, но какой-то невидимою силой неслась к нему.
Он видел только ее ясные, правдивые глаза, испуганные той же радостью любви, которая наполняла и его сердце. Глаза эти светились ближе и ближе, ослепляя его своим светом любви. Она остановилась подле самого его, касаясь его. Руки ее поднялись и опустились ему на плечи.
Она сделала все, что могла, – она подбежала к нему и отдалась вся, робея и радуясь. Он обнял ее и прижал губы к ее рту, искавшему его поцелуя.
Она тоже не спала всю ночь и все утро ждала его. Мать и отец были бесспорно согласны и счастливы ее счастьем. Она ждала его. Она первая хотела объявить ему свое и его счастье. Она готовилась одна встретить его и радовалась этой мысли, и робела, и стыдилась, и сама не знала, что она сделает. Она слышала его шаги и голос и ждала за дверью, пока уйдет mademoiselle Linon. Mademoiselle Linon ушла. Она, не думая, не спрашивая себя, как и что, подошла к нему и сделала то, что она сделала.
– Пойдемте к мама! – сказала она, взяв его за руку. Он долго не мог ничего сказать, не столько потому, что он боялся словом испортить высоту своего чувства, сколько потому, что каждый раз, как он хотел сказать что-нибудь, вместо слов, он чувствовал, что у него вырвутся слезы счастья. Он взял ее руку и поцеловал.
– Неужели это правда? – сказал он, наконец, глухим голосом. – Я не могу верить, что ты любишь меня!
Она улыбнулась этому «ты» и той робости, с которою он взглянул на нее.
– Да! – значительно, медленно проговорила она. – Я так счастлива!
Она, не выпуская руки его, вошла в гостиную. Княгиня, увидав их, задышала часто и тотчас же заплакала и тотчас же засмеялась и таким энергическим шагом, какого не ждал Левин, подбежала к ним и, обняв голову Левину, поцеловала его и обмочила его щеки слезами.
– Я не верю, не верю этому! – проговорила Долли, стараясь уловить его избегающий ее взгляд.
– Нельзя не верить фактам, Дарья Александровна, – сказал он, ударяя на слово фактам.
– Но что же она сделала? – проговорила Дарья Александровна. – Что именно она сделала?
– Она презрела свои обязанности и изменила своему мужу. Вот что она сделала, – сказал он.
– Нет, нет, не может быть! Нет, ради бога, вы ошиблись! – говорила Долли, дотрагиваясь руками до висков и закрывая глаза.
Алексей Александрович холодно улыбнулся одними губами, желая показать ей и самому себе твердость своего убеждения; но эта горячая защита, хотя и не колебала его, растравляла его рану. Он заговорил с большим оживлением.
– Весьма трудно ошибаться, когда жена сама объявляет о том мужу. Объявляет, что восемь лет жизни и сын – что все это ошибка и что она хочет жить сначала, – сказал он сердито, сопя носом.
– Анна и порок – я не могу соединить, не могу верить этому.
– Дарья Александровна! – сказал он, теперь прямо взглянув в доброе взволнованное лицо Долли и чувствуя, что язык его невольно развязывается. – Я бы дорого дал, чтобы сомнение еще было возможно. Когда я сомневался, мне было тяжело, но легче, чем теперь. Когда я сомневался, то была надежда; но теперь нет надежды, и я все-таки сомневаюсь во всем. Я так сомневаюсь во всем, что я ненавижу сына и иногда не верю, что это мой сын. Я очень несчастлив.
Ему не нужно было говорить этого. Дарья Александровна поняла это, как только он взглянул ей в лицо; и ей стало жалко его, и вера в невинность ее друга поколебалась в ней.
– Ах! это ужасно, ужасно! Но неужели это правда, что вы решились на развод?
– Я решился на последнюю меру. Мне больше нечего делать.
– Нечего делать, нечего делать… – проговорила она со слезами на глазах. – Нет, не нечего делать! – сказала она.
– То-то и ужасно в этом роде горя, что нельзя, как во всяком другом – в потере, в смерти, нести крест, а тут нужно действовать, – сказал он, как будто угадывая ее мысль. – Нужно выйти из того унизительного положения, в которое вы поставлены: – нельзя жить втроем.
– Я понимаю, я очень понимаю это, – сказала Долли и опустила голову. Она помолчала, думая о себе, о своем семейном горе, и вдруг энергическим жестом подняла голову и умоляющим жестом сложила руки. – Но постойте! Вы христианин. Подумайте о ней! Что с ней будет, если вы бросите ее?
– Я думал, Дарья Александровна, и много думал, – говорил Алексей Александрович. Лицо его покраснело пятнами, и мутные глаза глядели прямо на нее. Дарья Александровна теперь всею душой уже жалела его. – Я это самое сделал после того, как мне объявлен был ею же самой мой позор; я оставил все по-старому. Я дал возможность исправления, я старался спасти ее. И что же? Она не исполнила самого легкого требования – соблюдения приличий, – говорил он, разгорячаясь. – Спасать можно человека, который не хочет погибать; но если натура вся так испорчена, развращена, что самая погибель кажется ей спасением, то что же делать?
– Все, только не развод! – отвечала Дарья Александровна.
– Но что же все?
– Нет, это ужасно. Она будет ничьей женой, она погибнет!
– Что же я могу сделать? – подняв плечи и брови, сказал Алексей Александрович. Воспоминание о последнем проступке жены так раздражило его, что он опять стал холоден, как и при начале разговора. – Я очень вас благодарю за ваше участие, но мне пора, – сказал он, вставая.
– Нет, постойте! Вы не должны погубить ее. Постойте, я вам скажу про себя. Я вышла замуж, и муж обманывал меня; в злобе, ревности я хотела все бросить, я хотела сама… Но я опомнилась; и кто же? Анна спасла меня. И вот я живу. Дети растут, муж возвращается в семью и чувствует свою неправоту, делается чище, лучше, и я живу… Я простила, и вы должны простить!
Алексей Александрович слушал, но слова ее уже не действовали на него. В душе его опять поднялась вся злоба того дня, когда он решился на развод. Он отряхнулся и заговорил пронзительным, громким голосом:
– Простить я не могу, и не хочу, и считаю несправедливым. Я для этой женщины сделал все, и она затоптала все в грязь, которая ей свойственна. Я не злой чевовек, я никогда никого не ненавидел, но ее я ненавижу всеми силами души и не могу даже простить ее, потому что слишком ненавижу за все то зло, которое она сделала мне! – проговорил он со слезами злобы в голосе.
– Любите ненавидящих вас… – стыдливо прошептала Дарья Александровна.
Алексей Александрович презрительно усмехнулся. Это он давно знал, но это не могло быть приложимо к его случаю.
– Любите ненавидящих вас, а любить тех, кого ненавидишь, нельзя. Простите, что я вас расстроил. У каждого своего горя достаточно! – И, овладев собой, Алексей Александрович спокойно простился и уехал.
XIII
Когда встали из-за стола, Левину хотелось идти за Кити в гостиную; но он боялся, не будет ли ей это неприятно по слишком большой очевидности его ухаживанья за ней. Он остался в кружке мужчин, принимая счастие в общем разговоре, и, не глядя на Кити, чувствовал ее движения, ее взгляды и то место, на котором она была в гостиной.Он сейчас уже и без малейшего усилия исполнял то обещание, которое он дал ей, – всегда думать хорошо про всех людей и всегда всех любить. Разговор зашел об общине, в которой Песков видел какое-то особенное начало, называемое им хоровым началом. Левин был не согласен ни с Песцовым, ни с братом, который как-то по-своему и признавал и не признавал значение русской общины. Но он говорил с ними, стараясь только помирить их и смягчить их возражения. Он нисколько не интересовался тем, что он сам говорил, еще менее тем, что они говорили, и только желал одного – чтоб им и всем было хорошо и приятно. Он знал теперь то, что одно важно. И это одно было сначала там, в гостиной, а потом стало подвигаться и остановилось у двери. Он, не оборачиваясь, почувствовал устремленный на себя взгляд и улыбку и не мог не обернуться. Она стояла в дверях с Щербацким и смотрела на него.
– Я думал, вы к фортепьянам идете, – сказал он, подходя к ней. – Вот чего мне недостает в деревне: – музыки.
– Нет, мы шли только затем, чтобы вас вызвать, и благодарю, – сказала она, как подарком, награждая его улыбкой, – что вы пришли. Что за охота спорить? Ведь никогда один не убедит другого.
– Да, правда, – сказал Левин, – большею частью бывает, что споришь горячо только оттого, что никак не можешь понять, что именно хочет доказать противник.
Левин часто замечал при спорах между самыми умными людьми, что после огромных усилий, огромного количества логических тонкостей и слов спорящие приходили, наконец, к сознанию того, что то, что они долго бились доказать друг другу, давным-давно, с начала спора, было известно им, но что они любят разное и потому не хотят назвать того, что они любят, чтобы не быть оспоренными. Он часто испытывал, что иногда во время спора поймешь то, что любит противник, и вдруг сам полюбишь это самое и тотчас согласишься, и тогда все доводы отпадают, как ненужные; а иногда испытывал наоборот: – выскажешь, наконец, то, что любишь сам и из-за чего придумываешь доводы, и если случится, что выскажешь это хорошо и искренно, то вдруг противник соглашается и перестает спорить. Это-то самое он хотел сказать.
Она сморщила лоб, стараясь понять. Но только что он начал объяснять, она уже поняла.
– Я понимаю: – надо узнать, за что он спорит, что он любит, тогда можно…
Она вполне угадала и выразила его дурно выраженную мысль. Левин радостно улыбнулся: – так ему поразителен был этот переход от запутанного многословного спора с Песцовым и братом к этому лаконическому и ясному, без слов почти, сообщению самых сложных мыслей.
Щербацкий отошел от них, и Кити, подойдя к расставленному карточному столу, села и, взяв в руки мелок, стала чертить им по новому зеленому сукну расходящиеся круги.
Они возобновили разговор, шедший за обедом: – о свободе и занятиях женщин. Левин был согласен с мнением Дарьи Александровны, что девушка, не вышедшая замуж, найдет себе дело женское в семье. Он подтверждал это тем, что ни одна семья не может обойтись без помощницы, что в каждой бедной и богатой семье есть и должны быть няньки, наемные или родные.
– Нет, – сказала Кити покраснев, но тем смелее глядя на него своими правдивыми глазами, – девушка может быть так поставлена, что не может без унижения войти в семью, а сама…
Он понял ее с намека.
– О! да! – сказал он, – да, да, да, вы правы, вы правы!
И он понял все, что за обедом доказывал Песцов о свободе женщин, только тем, что видел в сердце Кити страх девства и униженья, и, любя ее, он почувствовал этот страх и униженье и сразу отрекся от своих доводов.
Наступило молчание. Она все чертила мелом по столу. Глаза ее блестели тихим блеском. Подчиняясь ее настроению, он чувствовал во всем существе своем все усиливающееся напряжение счастия.
– Ах! я весь стол исчертила! – сказала она и, положив мелок, сделала движенье, как будто хотела встать.
«Как же я останусь один без нее?» – с ужасом подумал он и взял мелок. – Постойте, – сказал он, садясь к столу. – Я давно хотел спросить у вас одну вещь.
Он глядел ей прямо в ласковые, хотя и испуганные глаза.
– Пожалуйста, спросите.
– Вот, – сказал он и написал начальные буквы: – к, в, м, о, э, н, м, б, з, л, э, н, и, т? Буквы эти значили: – когда вы мне ответили: – этого не может быть, значило ли это, что никогда, или тогда?» Не было никакой вероятности, чтоб она могла понять эту сложную фразу; но он посмотрел на нее с таким видом, что жизнь его зависит от того, поймет ли она эти слова.
Она взглянула на него серьезно, потом оперла нахмуренный лоб на руку и стала читать. Изредка она взглядывала на него, спрашивая у него взглядом: – «То ли это, что я думаю?»
– Я поняла, – сказала она, покраснев.
– Какое это слово? – сказал он, указывая на н, которым означалось слово никогда.
– Это слово значит никогда, – сказала она, – но это неправда!
Он быстро стер написанное, подал ей мел и встал. Она написала: – т, я, н, м, и, о.
Долли утешилась совсем от горя, причиненного ей разговором с Алексеем Александровичем, когда она увидела эти две фигуры: – Кити с мелком в руках и с улыбкой робкою и счастливою, глядящую вверх на Левина, и его красивую красивую фыгуру, нагнувшуюся над столом, с горящими глазами устремленными то на стол, то на нее. Он вдруг просиял: – он понял. Это значило: – «тогда я не могла иначе ответить».
Он взглянул на нее вопросительно, робко.
– Только тогда?
– Да, – отвечала ее улыбка.
– А т… А теперь? – спросил он.
– Ну, так вот прочтите. Я скажу то, чего бы желала. Очень бы желала! – Она записала начальные буквы: – ч, в, м, з, и, п, ч, б. Это значило: – «чтобы вы могли забыть и простить, что было».
Он схватил мел напряженными, дрожащими пальцами и, сломав его, написал начальные буквы следующего: – «мне нечего забывать и прощать, я не переставал любить вас».
Она взглянула на него с остановившеюся улыбкой.
– Я поняла, – шепотом сказала она.
Он сел и написал длинную фразу. Она все поняла и, не спрашивая его: – так ли? взяла мел и тотчас же ответила.
Он долго не мог понять того, что она записала, и часто взглядывал в ее глаза. На него нашло затмение от счастия. Он никак не мог подставить те слова, какие она разумела; но в прелестных сияющих счастьем глазах ее он понял все, что ему нужно было знать. И он написал три буквы. Но он еще не кончил писать, а она уже читала за его рукой и сама докончила и записала ответ: – Да.
– В secretaire играете? – сказал старым князь, подходя. – Ну, поедем однако, если ты хочешь поспеть в театр.
Левин встал и проводил Кити до дверей.
В разговоре их все было сказано; было сказано, что она любит его и что скажет отцу и матери, что завтра он приедет утpом.
XIV
Когда Кити уехала и Левин остался один, он почувствовал такое беспокойство без нее и такое нетерпеливое желание поскорее, поскорее дожить до завтрашнего утра, когда он опять увидит ее и навсегда соединится с ней, что он испугался, как смерти, этих четырнадцати часов, которые ему предстояло провести без нее. Ему необходимо было быть и говорить с кем-нибудь, чтобы не остаться одному, чтоб обмануть время. Степан Аркадьич был бы для него самый приятный собеседник, но он ехал, как он говорил, на вечер, в действительности же в балет. Левин только успел сказать ему, что он счастлив и что он любит его и никогда, никогда не забудет того, что он для него сделал. Взгляд и улыбка Степана Аpкадьича показали Левину, что он понимал как должно это чувство.– Что ж, не пора умирать? – сказал Степан Аркадьич, с умилением пожимая руку Левина.
– Нннеет! – сказал Левин.
Дарья Александровна, прощаясь с ним, тоже как бы поздравила его, сказав:
– Как я рада, что вы встретились опять с Кити, надо дорожить старыми дружбами.
Но Левину неприятны были эти слова Дарьи Алеандровны. Она не могла понять, как все это было высоко и недоступно ей, и она не должна была сметь упоминать об этом.
Левин простился с ними, но, чтобы не оставаться одному, пpицепился к своему бpату.
– Ты куда едешь?
– Я в заседание.
– Ну, и я с тобой. Можно?
– Отчего же? поедем, – улыбаясь, сказал Сергей Иванович. – Что с тобой нынче?
– Со мной? Со мной счастье! – сказал Левин, опуская окно каpеты, в котоpой они ехали. – Ничего тебе? а то душно. Со мной счастье! Отчего ты не женился никогда?.
Сергей Иванович улыбнулся.
– Я очень рад, она, кажется, славная де… – начал было Сергей Иванович.
– Не говори, не говори, не говори! – закричал Левин, схватив его обеими руками за воротник его шубы и запахивая его. «Она славная девушка» были такие простые, низменные слова, столь несоответственные его чувству.
Сергей Иванович засмеялся веселым смехом, что с ним редко бывало.
– Ну, все-таки можно сказать, что я очень рад этому.
– Это можно завтра, завтра, и больше ничего! Ничего, ничего, молчание! – сказал Левин и, запахнув его еще раз шубой, прибавил: – Я тебя очень люблю! Что же, можно мне быть в заседании?
– Разумеется, можно.
– О чем у вас нынче речь? – спрашивал Левин, не переставая улыбаться.
Они приехали в заседание. Левин слушал, как секретарь, запинаясь, читал протокол, которого, очевидно, сам не понимал; но Левин видел по лицу этого секретаря, какой он был милый, добрый и славный человек. Это видно было по тому, как он мешался и конфузился, читая протокол. Потом начались речи. Они спорили об отчислении каких-то сумм и о проведении каких-то труб, и Сергей Иванович уязвил двух членов и что-то победоносно долго говорил; и другой член, написав что-то на бумажке, заробел сначала, но потом ответил ему очень ядовито и мило. И потом Свияжский (он был тут же) тоже что-то сказал так красиво и благородно. Левин слушал их и ясно видел, что ни этих отчисленных сумм, ни труб, ничего этого не было и что они вовсе не сердились, а что они были все такие добрые, славные люди, и так все это хорошо, мило шло между ними. Никому они не мешали, и всем было приятно. Замечательно было для Левина то, что они все для него нынче были видны насквозь, и по маленьким, прежде незаметным признакам он узнавал душу каждого и ясно видел, что они все были добрые. В особенности его, Левина, они все чрезвычайно любили нынче. Это видно было по тому, как они говорили с ним, как ласково, любовно смотрели на него даже все незнакомые.
– Ну что же, ты доволен? – спросил у него Сергей Иванович.
– Очень. Я никак не думал, что это так интересно! Славно, прекрасно!
Свияжский подошел к Левину и звал его к себе чай пить. Левин никак не мог понять и вспомнить, чем он был недоволен в Свияжском, чего он искал от него. Он был умный и удивительно добрый человек.
– Очень рад, – сказал он и спросил про жену и про свояченицу. И по странной филиации мыслей, так как в его воображении мысль о свояченице Свияжского связывалась с браком, ему представилось, что никому лучше нельзя рассказать своего счастья, как жене и свояченице Свияжского, и он очень был рад ехать к ним.
Свияжский расспрашивал его про его дело в деревне, как и всегда, не предполагая никакой возможности найти что-нибудь не найденное в Европе, и теперь это нисколько не неприятно было Левину. Он, напротив, чувствовал, что Свияжский прав, что все это дело ничтожно, и видел удивительную мягкость и нежность, с которою Свияжский избегал высказыванья своей правоты. Дамы Свияжского были особенно милы. Левину казалось, что они все уже знают и сочувствуют ему, но не говорят только из деликатности. Он просидел у них час, два, три, pазговаривая о разных предметах, но подразумевал одно то, что наполняло его душу, и не замечал того, что он надоел им ужасно и что им давно пора было спать. Свияжский проводил его до передней, зевая и удивляясь тому странному состоянию, в котором был его приятель. Был второй час. Левин вернулся в гостиницу и испугался мысли о том, как он один теперь с своим нетерпением проведет остающиеся ему еще десять часов. Не спавший чередовой лакей зажег ему свечи и хотел уйти, но Левин остановил его. Лакей этот, Егор, которого прежде не замечал Левин, оказался очень умным и хорошим, а главное, добрым человеком.
– Что же, трудно, Егор, не спать?
– Что делать! Наша должность такая. У господ покойнее; зато pасчетов здесь больше.
Оказалось, что у Егоpа была семья, тpи мальчика и дочь швея, котоpую он хотел отдать замуж за пpиказчика в шоpной лавке.
Левин по этому случаю сообщил Егору свою мысль о том, что в бpаке главное дело любовь и что с любовью всегда будешь счастлив, потому что счастье бывает только в тебе самом.
Егор внимательно выслушал и, очевидно, вполне понял мысль Левина, но в потвеpждение ее он пpивел неожиданное для Левина замечание о том, что когда он жил у хороших господ, он всегда был своими господами доволен и тепеpь вполне доволен своим хозяином, хоть он фpанцуз.
«Удивительно добрый человек», – думал Левин.
– Ну, а ты, Егор, когда женился, ты любил свою жену?
– Как же не любить, – отвечал Егор.
И Левин видел, что Егор находится тоже в восторженном состоянии и намеревается высказать все свои задушевные чувства.
– Моя жизнь тоже удивительная. Я сызмальства… – начал он, блестя глазами, очевидно заразившись восторженностью Левина, так же как люди заражаются зевотой.
Но в это время послышался звонок; Егор ушел, и Левин остался один. Он почти ничего не ел за обедом, отказался от чая и ужина у Свияжских, но не мог подумать об ужине. Он не спал прошлую ночь, но не мог и думать о сне. В комнате было свежо, но его душила жара. Он отворил обе форточки и сел на стол против форточек. Из-за покрытой снегом крыши видны были узорчатый с цепями крест и выше его – поднимающийся треугольник созвездия Возничего с желтовато-яркою Капеллой. Он смотрел то на крест, то на звезду, вдыхал в себя свежий морозный воздух, равномерно вбегающий в комнату, и, как во сне, следил за возникающими в воображении образами и воспоминаниями. В четвертом часу он услыхал шаги по коридору и выглянул в дверь. Это возвращался знакомый ему игрок Мяскин из клуба. Он шел мрачно, насупившись и откашливаясь. «Бедный, несчастный!» – подумал Левин, и слезы выступили ему на глаза от любви и жалости к этому человеку. Он хотел поговорить с ним, утешить его; но, вспомнив, что он в одной рубашке, раздумал и опять сел к форточке, чтобы купаться в холодном воздухе и глядеть на этот чудной формы, молчаливый, но полный для него значения крест и на возносящуюся желто-яркую звезду. В седьмом часу зашумели полотеры, зазвонили к какой-то службе, и Левин почувствовал, что начинает зябнуть. Он затворил форточку, умылся, оделся и вышел на улицу.
XV
На улицах еще было пусто. Левин пошел к дому Щербацких. Парадные двери были заперты, и все спало. Он пошел назад, вошел опять в номер и потребовал кофе. Денной лакей, уже не Егор, принес ему. Левин хотел вступить с ним в разговор, но лакею позвонили, и он ушел. Левин попробовал отпить кофе и положить калач в рот, но рот его решительно не знал, что делать с калачом. Левин выплюнул калач, надел пальто и пошел опять ходить. Был десятый час, когда он во второй раз пришел к крыльцу Щербацких. В доме только что встали, и повар шел за провизией. Надо было прожить еще по крайней мере два часа.Всю эту ночь и утро Левин жил совершенно бессознательно и чувствовал себя совершенно изъятым из условий материальной жизни. Он не ел целый день, не спал две ночи, провел несколько часов раздетый на морозе и чувствовал себя не только свежим и здоровым как никогда, но он чувствовал себя совершенно независимым от тела: – он двигался без усилия мышц и чувствовал, что все может сделать. Он был уверен, что полетел бы вверх или сдвинул бы угол дома, если б это понадобилось. Он проходил остальное время по улицам, беспрестанно посматривая на часы и оглядываясь по сторонам.
И что он видел тогда, того после уже он никогда не видал. В особенности дети, шедшие в школу, голуби сизые, слетевшие с крыши на тротуар, и сайки, посыпанные мукой, которые выставила невидимая рука, тронули его. Эти сайки, голуби и два мальчика были неземные существа. Все это случилось в одно время: – мальчик подбежал к голубю и, улыбаясь, взглянул на Левина; голубь затрещал крыльями и отпорхнул, блестя на солнце между дрожащими в воздухе пылинками снега, а из окошка пахнуло духом печеного хлеба и выставились сайки. Все это вместе было так необычайно хорошо, что Левин засмеялся и заплакал от радости. Сделав большой круг по Газетному переулку и Кисловке, он вернулся опять в гостиницу и, положив пред собой часы, сел, ожидая двенадцати. В соседнем номере говорили что-то о машинах и обмане и кашляли утренним кашлем. Они не понимали, что уже стрелка подходит к двенадцати. Стрелка подошла. Левин вышел на крыльцо. Извозчики, очевидно, все знали. Они с счастливыми лицами окружили Левина, споря между собой и предлагая свои услуги. Стараясь не обидеть других извозчиков и обещав с теми тоже поездить, Левин взял одного и велел ехать к Щербацким. Извозчик был прелестен в белом, высунутом из-под кафтана и натянутом на налитой, красной, крепкой шее вороте рубахи. Сани у этого извозчика были высокие, ловкие, такие, на каких Левин уже после никогда не ездил, и лошадь была хороша и старалась бежать, но не двигалась с места. Извозчик знал дом Щербацких и, особенно почтительно к седоку округлив руки и сказав «прру», осадил у подъезда. Швейцар Щербацких, наверное, все знал. Это видно было по улыбке его глаз и по тому, как он сказал:
– Ну, давно не были, Константин Дмитриич!
Не только он все знал, но он, очевидно, ликовал и делал усилия, чтобы скрыть свою радость. Взглянув в его старческие милые глаза, Левин понял даже что-то еще новое в своем счастье.
– Встали?
– Пожалуйте! А то оставьте здесь, – сказал он улыбаясь, когда Левин хотел вернуться взять шапку. Это что-нибудь значило.
– Кому доложить прикажете? – спросил лакей.
Лакей был хотя и молодой и из новых лакеев, франт, но очень добрый и хороший человек и тоже все понимал..
– Княгине… Князю… Княжне… – сказал Левин.
Первое лицо, которое он увидал, была mademoiselle Linon. Она шла чрез залу, и букольки и лицо ее сияли. Он только что заговорил с нею, как вдруг за дверью послышался шорох платья, и mademoiselle Linon исчезла из глаз Левина, и радостный ужас близости своего счастья сообщился ему. Mademoiselle Linon заторопилась и, оставив его, пошла к другой двери. Только что она вышла, быстрые-быстрые легкие шаги зазвучали по паркету, и его счастье, его жизнь, он сам – лучшее его самого себя, то, чего он искал и желал так долго, быстро-быстро близилось к нему. Она не шла, но какой-то невидимою силой неслась к нему.
Он видел только ее ясные, правдивые глаза, испуганные той же радостью любви, которая наполняла и его сердце. Глаза эти светились ближе и ближе, ослепляя его своим светом любви. Она остановилась подле самого его, касаясь его. Руки ее поднялись и опустились ему на плечи.
Она сделала все, что могла, – она подбежала к нему и отдалась вся, робея и радуясь. Он обнял ее и прижал губы к ее рту, искавшему его поцелуя.
Она тоже не спала всю ночь и все утро ждала его. Мать и отец были бесспорно согласны и счастливы ее счастьем. Она ждала его. Она первая хотела объявить ему свое и его счастье. Она готовилась одна встретить его и радовалась этой мысли, и робела, и стыдилась, и сама не знала, что она сделает. Она слышала его шаги и голос и ждала за дверью, пока уйдет mademoiselle Linon. Mademoiselle Linon ушла. Она, не думая, не спрашивая себя, как и что, подошла к нему и сделала то, что она сделала.
– Пойдемте к мама! – сказала она, взяв его за руку. Он долго не мог ничего сказать, не столько потому, что он боялся словом испортить высоту своего чувства, сколько потому, что каждый раз, как он хотел сказать что-нибудь, вместо слов, он чувствовал, что у него вырвутся слезы счастья. Он взял ее руку и поцеловал.
– Неужели это правда? – сказал он, наконец, глухим голосом. – Я не могу верить, что ты любишь меня!
Она улыбнулась этому «ты» и той робости, с которою он взглянул на нее.
– Да! – значительно, медленно проговорила она. – Я так счастлива!
Она, не выпуская руки его, вошла в гостиную. Княгиня, увидав их, задышала часто и тотчас же заплакала и тотчас же засмеялась и таким энергическим шагом, какого не ждал Левин, подбежала к ним и, обняв голову Левину, поцеловала его и обмочила его щеки слезами.