Это еще более волновало Левина. Бекасы не переставая вились в воздухе над осокой. Чмоканье по земле и карканье в вышине не умолкая были слышны со всех сторон; поднятые прежде и носившиеся в воздухе бекасы садились пред охотниками. Вместо двух ястребов теперь десятки их с писком вились над болотом.
   Пройдя бóльшую половину болота, Левин с Весловским добрались до того места, по которому длинными полосками, упирающимися в осоку, был разделен мужицкий покос, отмеченный где протоптанными полосками, где прокошенным рядком. Половина из этих полос была уже скошена.
   Хотя по нескошенному было мало надежды найти столько же, сколько по скошенному, Левин обещал Степану Аркадьичу сойтись с ним и пошел со своим спутником дальше по прокошенным и непрокошенным полосам.
   – Эй, охотники! – прокричал им один из мужиков, сидевших у отпряженной телеги, – иди с нами полудновать! Вино пить!
   Левин оглянулся.
   – Иди, ничаво! – прокричал с красным лицом веселый бородатый мужик, осклабляя белые зубы и поднимая зеленоватый, блестящий на солнце штоф.
   – Qu'est ce qu'ils disent? – спросил Весловский.
   – Зовут водку пить. Они, верно, луга делили. Я бы выпил, – не без хитрости сказал Левин, надеясь, что Весловский соблазнится водкой и уйдет к ним.
   – Зачем же они угощают?
   – Так, веселятся. Право, подойдите к ним. Вам интересно.
   – Allons, c'est curieux.
   – Идите, идите, вы найдете дорогу на мельницу! – крикнул Левин и, оглянувшись, с удовольствием увидел, что Весловский, нагнувшись и спотыкаясь усталыми ногами и держа ружье в вытянутой руке, выбирался из болота к мужикам.
   – Иди и ты! – кричал мужик на Левина. – Нябось! Закусишь пирожка! Во!
   Левину сильно хотелось выпить водки и съесть кусок хлеба. Он ослабел и чувствовал, что насилу выдирает заплетающиеся ноги из трясины, и он на минуту был в сомненье. Но собака стала. И тотчас вся усталость исчезла, и он легко пошел по трясине к собаке. Из-под ног его вылетел бекас; он ударил и убил, – собака продолжала стоять. «Пиль!» Из-под собаки поднялся другой. Левин выстрелил. Но день был несчастный; он промахнулся, и когда пошел искать убитого, то не нашел и его. Он излазил всю осоку, но Ласка не верила, что он убил, и, когда он посылал ее искать, притворялась, что ищет, но не искала.
   И без Васеньки, которого Левин упрекал в своей неудаче, дело не поправилось. Бекасов было много и тут, но Левин делал промах за промахом.
   Косые лучи солнца были еще жарки; платье, насквозь промокшее от пота, липло к телу; левый сапог, полный воды, был тяжел и чмокал; по испачканному пороховым осадком лицу каплями скатывался пот; во рту была горечь, в носу запах пороха и ржавчины, в ушах неперестающее чмоканье бекасов; до стволов нельзя было дотронуться, так они разгорелись; сердце стучало быстро и коротко; руки тряслись от волнения, и усталые ноги спотыкались и переплетались по кочкам и трясине; но он все ходил и стрелял. Наконец, сделав постыдный промах, он бросил наземь ружье и шляпу.
   «Нет, надо опомниться!» – сказал он себе. Он поднял ружье и шляпу, подозвал к ногам Ласку и вышел из болота. Выйдя на сухое, он сел на кочку, разулся, вылил воду из сапога, потом подошел к болоту, напился со ржавым вкусом воды, намочил разгоревшиеся стволы и обмыл себе лицо и руки. Освежившись, он двинулся опять к тому месту, куда пересел бекас, с твердым намерением не горячиться.
   Он хотел быть спокойным, но было то же. Палец его прижимал гашетку прежде, чем он брал на цель птицу. Все шло хуже и хуже.
   У него было только пять штук в ягдташе, когда он вышел из болота к ольшанику, где должен был сойтись со Степаном Аркадьичем.
   Прежде чем увидать Степана Аркадьича, он увидал его собаку. Из-под вывороченного корня ольхи выскочил Крак, весь черный от вонючей болотной тины, и с видом победителя обнюхался с Лаской. За Краком показалась в тени ольх и статная фигура Степана Аркадьича. Он шел навстречу красный, распотевший, с расстегнутым воротом, все так же прихрамывая.
   – Ну, что? Вы палили много! – сказал он, весело улыбаясь.
   – А ты? – спросил Левин. Но спрашивать было не нужно, потому что он уже видел полный ягдташ.
   – Да ничего.
   У него было четырнадцать штук.
   – Славное болото. Тебе, верно, Весловский мешал. Двум с одною собакой неловко, – сказал Степан Аркадьич, смягчая свое торжество.
XI
   Когда Левин со Степаном Аркадьичем пришли в избу мужика, у которого всегда останавливался Левин, Весловский уже был там. Он сидел в средине избы и, держась обеими руками за лавку, с которой его стаскивал солдат, брат хозяйки, за облитые тиной сапоги, смеялся своим заразительно веселым смехом.
   – Я только что пришел. Ils ont ete charmants. Представьте себе, напоили меня, накормили. Какой хлеб, это чудо! Delicieux! И водка – я никогда вкуснее не пил! И ни за что не хотели взять деньги. И все говорили: – «не обсудись», как-то.
   – Зачем же деньги брать? Они вас, значит, поштовали. Разве у них продажная водка? – сказал солдат, стащив, наконец, с почерневшим чулком намокший сапог.
   Несмотря на нечистоту избы, загаженной сапогами охотников и грязными, облизывавшимися собаками, на болотный и пороховой запах, которым она наполнилась, и на отсутствие ножей и вилок, охотники напились чаю и поужинали с таким вкусом, как едят только на охоте. Умытые и чистые, они пошли в подметенный сенной сарай, где кучера приготовили господам постели.
   Хотя уж смерклось, никому из охотников не хотелось спать.
   Поколебавшись между воспоминаниями и рассказами о стрельбе, о собаках, о прежних охотах, разговор напал на заинтересовавшую всех тему. По случаю несколько раз уже повторяемых выражений восхищения Васеньки о прелести этого ночлега и запаха сена, о прелести сломанной телеги (ему она казалась сломанною, потому что была снята с передков), о добродушии мужиков, напоивших его водкой, о собаках, лежавших каждая у ног своего хозяина, Облонский рассказал про прелесть охоты у Мальтуса, на которой он был прошлым летом. Мальтус был известный железнодорожный богач. Степан Аркадьич рассказывал, какие у этого Мальтуса были в Тверской губернии откуплены болота, и как сбережены, и о том, какие экипажи, догкарты, подвезли охотников, и какая палатка с завтраком была раскинута у болота.
   – Не понимаю тебя, – сказал Левин, поднимаясь на своем сене, – как тебе не противны эти люди. Я понимаю, что завтрак с лафитом очень приятен, но неужели тебе не противна именно эта роскошь? Все эти люди, как прежде наши откупщики, наживают деньги так, что при наживе заслуживают презрение людей, пренебрегают этим презрением, а потом бесчестно нажитым откупаются от прежнего презрения.
   – Совершенно справедливо! – отозвался Васенька Весловский. – Совершенно. Разумеется, Облонский делает это из bonhomie, а другие говорят: – «Облонский ездит…»
   – Нисколько, – Левин слышал, что Облонский улыбался, говоря это, – я просто не считаю его более бесчестным, чем кого бы то ни было из богатых купцов и дворян. И те и эти нажили одинаково трудом и умом.
   – Да, но каким трудом? Разве это труд, чтобы добыть концессию и перепродать?
   – Разумеется, труд. Труд в том смысле, что если бы не было его или других ему подобных, то и дорог бы не было.
   – Но труд не такой, как труд мужика или ученого.
   – Положим, но труд в том смысле, что деятельность его дает результат – дорогу. Но ведь ты находишь, что дороги бесполезны.
   – Нет, это другой вопрос; я готов признать, что они полезны. Но всякое приобретение, не соответственное положенному труду, нечестно.
   – Да кто ж определит соответствие?
   – Приобретение нечестным путем, хитростью, – сказал Левин, чувствуя, что он не умеет ясно определить черту между честным и бесчестным, – так, как приобретение банкирских контор, – продолжал он. – Это зло, приобретение громадных состояний без труда, как это было при откупах, только переменило форму. Le roi est mort, vive le roi! Только что успели уничтожить откупа, как явились железные дороги, банки: – тоже нажива без труда.
   – Да, это все, может быть, верно и остроумно… Лежать, Крак! – крикнул Степан Аркадьич на чесавшуюся и ворочавшую все сено собаку, очевидно уверенный в справедливости своей темы и потому спокойно и неторопливо. – Но ты не определил черты между честным и бесчестным трудом. То, что я получаю жалованья больше, чем мой столоначальник, хотя он лучше меня знает дело, – это бесчестно?
   – Я не знаю.
   – Ну, так я тебе скажу: – то, что ты получаешь за свой труд в хозяйстве лишних, положим, пять тысяч, а наш хозяин мужик, как бы он ни трудился, не получит больше пятидесяти рублей, точно так же бесчестно, как то, что я получаю больше столоначальника и что Мальтус получает больше дорожного мастера. Напротив, я вижу какое-то враждебное, ни на чем не основанное отношение общества к этим людям, и мне кажется, что тут зависть…
   – Нет, это несправедливо, – сказал Весловский, – зависти не может быть, а что-то есть нечистое в этом деле.
   – Нет, позволь, – продолжал Левин. – Ты говоришь, что несправедливо, что я получу пять тысяч, а мужик пятьдесят рублей: – это правда. Это несправедливо, и я чувствую это, но…
   – Оно в самом деле. За что мы едим, пьем, охотимся, ничего не делаем, а он вечно, вечно в труде? – сказал Васенька Весловский, очевидно в первый раз в жизни ясно подумав об этом и потому вполне искренно.
   – Да, ты чувствуешь, но ты не отдаешь ему своего именья, – сказал Степан Аркадьич, как будто нарочно задиравший Левина.
   В последнее время между двумя свояками установилось как бы тайное враждебное отношение: – как будто с тех пор, как они были женаты на сестрах, между ними возникло соперничество в том, кто лучше устроил свою жизнь, и теперь эта враждебность выражалась в начавшем принимать личный оттенок разговоре.
   – Я не отдаю потому, что никто этого от меня не требует, и если бы я хотел, то мне нельзя отдать, – отвечал Левин, – и некому.
   – Отдай этому мужику; он не откажется.
   – Да, но как же я отдам ему? Поеду с ним и совершу купчую?
   – Я не знаю; но если ты убежден, что ты не имеешь права…
   – Я вовсе не убежден. Я, напротив, чувствую, что не имею права отдать, что у меня есть обязанности и к земле и к семье.
   – Нет, позволь; но если ты считаешь, что это неравенство несправедливо, то почему же ты не действуешь так.
   – Я и действую, только отрицательно, в том смысле, что я не буду стараться увеличить ту разницу положения, которая существует между мною и им.
   – Нет, уж извини меня; это парадокс.
   – Да, это что-то софистическое объяснение, – подтвердил Весловский. – А! хозяин, – сказал он мужику, который, скрипя воротами, входил в сарай. – Что, не спишь еще?
   – Нет, какой сон! Я думал, господа наши спят, да слышу гуторят. Мне крюк взять тута. Не укусит она? – прибавил он, осторожно ступая босыми ногами.
   – А ты где же спать будешь?
   – Мы в ночное.
   – Ах, какая ночь! – сказал Весловский, глядя на видневшиеся при слабом свете зари в большой раме отворенных теперь ворот край избы и отпряженных катков. – Да слушайте, это женские голоса поют и, право, недурно. Это кто поет, хозяин?
   – А это дворовые девки, тут рядом.
   – Пойдемте погуляем! Ведь не заснем. Облонский, пойдем!
   – Как бы это и лежать и пойти, – потягиваясь, отвечал Облонский. – Лежать отлично.
   – Ну, я один пойду, – живо вставая и обуваясь, сказал Весловский. – До свиданья, господа. Если весело, я вас позову. Вы меня дичью угощали, и я вас не забуду.
   – Не правда ли, славный малый? – сказал Облонский, когда Весловский ушел и мужик за ним затворил ворота.
   – Да, славный, – ответил Левин, продолжая думать о предмете только что бывшего разговора. Ему казалось, что он, насколько умел, ясно высказал свои мысли и чувства, а между тем оба они, люди неглупые и искренние, в один голос сказали, что он утешается софизмами. Это смущало его.
   – Так так-то, мой друг. Надо одно из двух: – или признавать, что настоящее устройство общества справедливо, и тогда отстаивать свои права; или признаваться, что пользуешься несправедливыми преимуществами, как я и делаю, и пользоваться ими с удовольствием.
   – Нет, если бы это было несправедливо, ты бы не мог пользоваться этими благами с удовольствием, по крайней мере я не мог бы. Мне, главное, надо чувствовать, что я не виноват.
   – А что, в самом деле, не пойти ли? – сказал Степан Аркадьич, очевидно устав от напряжения мысли. – Ведь не заснем. Право, пойдем!
   Левин не отвечал. Сказанное ими в разговоре слово о том, что он действует справедливо только в отрицательном смысле, занимало его. «Неужели только отрицательно можно быть справедливым?» – спрашивал он себя.
   – Однако как сильно пахнет свежее сено! – сказал Степан Аркадьич, приподнимаясь. – Не засну ни за что. Васенька что-то затеял там. Слышишь хохот и его голос? Не пойти ли? Пойдем!
   – Нет, я не пойду, – отвечал Левин.
   – Неужели ты это тоже из принципа? – улыбаясь, сказал Степан Аркадьич, отыскивая в темноте свою фуражку.
   – Не из принципа, а зачем я пойду?
   – А знаешь, ты себе наделаешь бед, – сказал Степан Аркадьич, найдя фуражку и вставая.
   – Отчего?
   – Разве я не вижу, как ты себя поставил с женою? Я слышал, как у вас вопрос первой важности – поедешь ли ты, или нет на два дня на охоту. Все это хорошо как идиллия, но на целую жизнь этого не хватит. Мужчина должен быть независим, у него есть свои мужские интересы. Мужчина должен быть мужествен, – сказал Облонский, отворяя ворота.
   – То есть что же? Пойти ухаживать за дворовыми девками? – спросил Левин.
   – Отчего же и не пойти, если весело. Ca ne tire pas a consequence. Жене моей от этого не хуже будет, а мне будет весело. Главное дело – блюди святыню дома. В доме чтобы ничего не было. А рук себе не завязывай.
   – Может быть, – сухо сказал Левин и повернулся на бок. – Завтра рано надо идти, и я не бужу никого, а иду на рассвете.
   – Messieurs, venez vite! – послышался голос возвратившегося Весловского. – Charmante! Это я открыл. Charmante, совершенная Гретхен, и мы с ней уж познакомились. Право, прехорошенькая! – рассказывал он с таким одобряющим видом, как будто именно для него сделана она была хорошенькою, и он был доволен тем, кто приготовил это для него.
   Левин притворился спящим, а Облонский, надев туфли и закурив сигару, пошел из сарая, и скоро голоса их затихли.
   Левин долго не мог спать. Он слышал, как его лошади жевали сено, потом как хозяин со старшим малым собирался и уехал в ночное; потом слышал, как солдат укладывался спать с другой стороны сарая с племянником, маленьким сыном хозяина; слышал, как мальчик тоненьким голоском сообщил дяде свое впечатление о собаках, которые казались мальчику страшными и огромными; потом как мальчик расспрашивал, кого будут ловить эти собаки, и как солдат хриплым и сонным голосом говорил ему, что завтра охотники пойдут в болото и будут палить из ружей, и как потом, чтоб отделаться от вопросов мальчика, он сказал: – «Спи, Васька, спи, а то смотри», и скоро сам захрапел, и все затихло; только слышно было ржание лошадей и каркание бекаса. «Неужели только отрицательно? – повторил он себе. – Ну и что ж? Я не виноват». И он стал думать о завтрашнем дне.
   «Завтра пойду рано утром и возьму на себя не горячиться. Бекасов пропасть. И дупеля есть. А приду домой, записка от Кити. Да, Стива, пожалуй, и прав: – я не мужествен с нею, я обабился… Но что ж делать! Опять отрицательно!»
   Сквозь сон он услыхал смех и веселый говор Весловского и Степана Аркадьича. Он на мгновенье открыл глаза: – луна взошла, и в отворенных воротах, ярко освещенные лунным светом, они стояли, разговаривая. Что-то Степан Аркадьич говорил про свежесть девушки, сравнивая ее с только что вылупленным свежим орешком, и что-то Весловский, смеясь своим заразительным смехом, повторял, вероятно сказанные ему мужиком слова: – «Ты своей как можно домогайся!» Левин сквозь сон проговорил:
   – Господа, завтра чем свет! – и заснул.
XII
   Проснувшись на ранней заре, Левин попробовал будить товарищей. Васенька, лежа на животе и вытянув одну ногу в чулке, спал так крепко, что нельзя было от него добиться ответа. Облонский сквозь сон отказался идти так рано. Даже и Ласка, спавшая, свернувшись кольцом, в краю сена, неохотно встала и лениво, одну за другой, вытягивала и расправляла свои задние ноги. Обувшись, взяв ружье и осторожно отворив скрипучую дверь сарая, Левин вышел на улицу. Кучера спали у экипажей, лошади дремали. Одна только лениво ела овес, раскидывая его храпом по колоде. На дворе еще было серо.
   – Что рано так поднялся, касатик? – дружелюбно, как к старому доброму знакомому, обратилась к нему вышедшая из избы хозяйка.
   – Да на охоту, тетушка. Тут пройду на болото?
   – Прямо задами; нашими гумнами, милый человек, да коноплями; стежка там.
   Осторожно шагая босыми загорелыми ногами, старуха проводила Левина и откинула ему загородку у гумна.
   – Прямо так и стеганешь в болото. Наши ребята туда вечор погнали.
   Ласка весело бежала впереди по тропинке; Левин шел за нею быстрым, легким шагом, беспрестанно поглядывая на небо. Ему хотелось, чтобы солнце не взошло прежде, чем он дойдет до болота. Но солнце не мешкало. Месяц, еще светивший, когда он выходил, теперь только блестел, как кусок ртути; утреннюю зарницу, которую прежде нельзя было не видеть, теперь надо было искать; прежде неопределенные пятна на дальнем поле теперь уже ясно были видны. Это были ржаные копны. Невидная еще без солнечного света роса в душистой высокой конопле, из которой выбраны были уже замашки, мочила ноги и блузу Левина выше пояса. В прозрачной тишине утра слышны были малейшие звуки. Пчелка со свистом пули пролетела мимо уха Левина. Он пригляделся и увидел еще другую и третью. Все они вылетали из-за плетня пчельника и над коноплей скрывались по направлению к болоту. Стежка вывела прямо в болото. Болото можно было узнать по парáм, которые поднимались из него где гуще, где реже, так что осока и ракитовые кустики, как островки, колебались на этом паре. На краю болота и дороги мальчишки и мужики, стерегшие ночное, лежали и пред зарей все спали под кафтанами. Недалеко от них ходили три спутанные лошади. Одна из них гремела кандалами. Ласка шла рядом с хозяином, просясь вперед и оглядываясь. Пройдя спавших мужиков и поравнявшись с первою мочежинкой, Левин осмотрел пистоны и пустил собаку. Одна из лошадей, сытый бурый третьяк, увидав собаку, шарахнулся и, подняв хвост, фыркнул. Остальные лошади тоже испугались и, спутанными ногами шлепая по воде и производя вытаскиваемыми из густой глины копытами звук, подобный хлопанью, запрыгали из болота. Ласка остановилась, насмешливо посмотрев на лошадей и вопросительно на Левина. Левин погладил Ласку и посвистал в знак того, что можно начинать.
   Ласка весело и озабоченно побежала по колеблющейся под нею трясине.
   Вбежав в болото, Ласка тотчас же среди знакомых ей запахов кореньев, болотных трав, ржавчины и чуждого запаха лошадиного помета почувствовала рассеянный по всему этому месту запах птицы, той самой пахучей птицы, которая более всех других волновала ее. Кое-где по моху и лопушкам болотным запах этот был очень силен, но нельзя было решить, в какую сторону он усиливался и ослабевал. Чтобы найти направление, надо было отойти дальше под ветер. Не чувствуя движения своих ног, Ласка напряженным галопом, таким, что при каждом прыжке она могла остановиться, если встретится необходимость, поскакала направо прочь от дувшего с востока предрассветного ветерка и повернулась на ветер. Вдохнув в себя воздух расширенными ноздрями, она тотчас же почувствовала, что не следы только, а она сами были тут, пред нею, и не один, а много. Ласка уменьшила быстроту бега. Они были тут, но где именно, она не могла еще определить. Чтобы найти это самое место, она начала уже круг, как вдруг голос хозяина развлек ее. «Ласка! тут!» – сказал он, указывая ей в другую сторону. Она постояла, спрашивая его, не лучше ли делать, как она начала. Но он повторил приказанье сердитым голосом, показывая в залитый водою кочкарник, где ничего не могло быть. Она послушала его, притворяясь, что ищет, чтобы сделать ему удовольствие, излазила кочкарник и вернулась к прежнему месту и тотчас же опять почувствовала их. Теперь, когда он не мешал ей, она знала, что делать, и, не глядя себе под ноги и с досадой спотыкаясь по высоким кочкам и попадая в воду, но справляясь гибкими, сильными ногами, начала круг, который все должен был объяснить ей. Запах их все сильнее и сильнее, определеннее и определеннее поражал ее, и вдруг ей вполне стало ясно, что один из них тут, за этою кочкой, в пяти шагах пред нею, и она остановилась и замерла всем телом. На своих низких ногах она ничего не могла видеть пред собой, но она по запаху знала, что он сидел не далее пяти шагов. Она стояла, все больше и больше ощущая его и наслаждаясь ожиданием. Напруженный хвост ее был вытянут и вздрагивал только в самом кончике. Рот ее был слегка раскрыт, уши приподняты. Одно ухо заворотилось еще на бегу, и она тяжело, но осторожно дышала и еще осторожнее оглянулась, больше глазами, чем головой, на хозяина. Он, с его привычным ей лицом, но всегда страшными глазами, шел, спотыкаясь, по кочкам, и необыкновенно тихо, как ей казалось. Ей казалось, что он шел тихо, а он бежал.
   Заметив тот особенный поиск Ласки, когда она прижималась вся к земле, как будто загребала большими шагами задними ногами, и слегка раскрывала рот, Левин понял, что она тянула по дупелям, и, в душе помолившись богу, чтобы был успех, особенно на первую птицу, подбежал к ней. Подойдя к ней вплоть, он стал с своей высоты смотреть пред собою и увидал глазами то, что она видела носом. В проулочке между кочками на одной виднелся дупель. Повернув голову, он прислушивался. Потом, чуть расправив и опять сложив крылья, он, неловко вильнув задом, скрылся за угол.
   – Пиль, пиль, – крикнул Левин, толкая в зад Ласку.
   «Но я не могу идти, – думала Ласка. – Куда я пойду? Отсюда я чувствую их, а если я двинусь вперед, я ничего не пойму, где они и кто они». Но вот он толкнул ее коленом и взволнованными шепотом проговорил: – «Пиль, Ласочка, пиль!»
   «Ну, так если он хочет этого, я сделаю, но я за себя уже не отвечаю теперь», – подумала она и со всех ног рванулась вперед между кочек. Она ничего уже не чуяла теперь и только видела и слышала, ничего не понимая.
   В десяти шагах от прежнего места с жирным хорканьем и особенным дупелиным выпуклым звуком крыльев поднялся один дупель. И вслед за выстрелом тяжело шлепнулся белою грудью о мокрую трясину. Другой не дождался и сзади Левина поднялся без собаки.
   Когда Левин повернулся к нему, он был уже далеко. Но выстрел достал его. Пролетев шагов двадцать, второй дупель поднялся кверху колом и кубарем, как брошенный мячик, тяжело упал на сухое место.
   «Вот это будет толк! – думал Левин, запрятывая в ягдташ теплых и жирных дупелей. – А, Ласочка, будет толк?»
   Когда Левин, зарядив ружье, тронулся дальше, солнце, хотя еще и не видное за тучками, уже взошло. Месяц, потеряв весь блеск, как облачко, белел на небе; звезд не видно было уже ни одной. Мочежинки, прежде серебрившиеся росой, теперь золотились. Ржавчина была вся янтарная. Синева трав перешла в желтоватую зелень. Болотные птички копошились на блестящих росою и клавших длинную тень кустиках у ручья. Ястреб проснулся и сидел на копне, с боку на бок поворачивая голову, недовольно глядя на болото. Галки летели в поле, и босоногий мальчишка уже подгонял лошадей к поднявшемуся из-под кафтана и почесывавшемуся старику. Дым от выстрелов, как молоко, белел по зелени травы.
   Один из мальчишек подбежал к Левину.
   – Дяденька, утки вчера туто были! – прокричал он ему и пошел за ним издалека.
   И Левину, в виду этого мальчика, выражавшего свое одобрение, было вдвойне приятно убить еще тут же раз за разом трех бекасов.
XIII
   Охотничья примета, что если не упущен первый зверь и первая птица, то поле будет счастливо, оказалась справедливою.
   Усталый, голодный, счастливый, Левин в десятом часу утра, исходив верст тридцать, с девятнадцатью штуками красной дичи и одною уткой, которую он привязал за пояс, так как она уже не влезала в ягдташ, вернулся на квартиру. Товарищи его уж давно проснулись и успели проголодаться и позавтракать.
   – Постойте, постойте, я знаю, что девятнадцать, – говорил Левин, пересчитывая во второй раз не имеющих того значительного вида, какой они имели, когда вылетали, скрючившихся и ссохшихся, с запекшеюся кровью, со свернутыми набок головками дупелей и бекасов.
   Счет был верен, и зависть Степана Аркадьича была приятна Левину. Приятно ему было еще то, что, вернувшись на квартиру, он застал уже приехавшего посланного от Кити с запиской.
   «Я совсем здорова и весела. Если ты за меня боишься, то можешь быть еще более спокоен, чем прежде. У меня новый телохранитель, Марья Власьевна (это была акушерка, новое, важное лицо в семейной жизни Левина). Она приехала меня проведать. Нашла меня совершенно здоровою, и мы оставили ее до твоего приезда. Все веселы, здоровы, и ты, пожалуйста, не торопись, а если охота хороша, останься еще день».
   Эти две радости, счастливая охота и записка от жены, были так велики, что две случившиеся после этого маленькие неприятности прошли для Левина легко. Одна состояла в том, что рыжая пристяжная, очевидно переработавшая вчера, не ела корма и была скучна. Кучер говорил, что она надорвана.