Наталью Петровну обнимаю. Ванечка ее мне пишет, мы с ним очень сошлись последнее время, и он точно золотой человек. Я воображаю, как Наташа за пасьянсом иногда обсуживает меня и ругает. Наташа! Не суди, да не осужден будеши.
Прощайте, дорогая тетенька, целую ваши ручки и желаю вам того счастья, которого вы сами себе желаете и которого вы достойны.
Гр. Лев Толстой.
94. П. В. Анненкову
1857 г. Апреля 22 / мая 4. Кларан.
Посылаю вам, дорогой Павел Васильевич, записку Пущина , с которым мы живем вместе в Clarens, Canton de Vaud, куда вы мне и пишите, ежели захотите меня этим истинно обрадовать.
Записка презабавная, но рассказы его изустные — прелесть. Вообще это, видно, была безалаберная эпоха Пушкина. Пущин этот преприятный и добродушный человек. Они с женой здесь трогательно милы, и я ужасно рад их соседству. Я в Швейцарии вот уже 4-ю неделю и очень доволен своим житьем. Дешево, уединенно; теперь тепло, голубой Леман и ущелья беспрестанно в глазах, простодушные, добрейшие люди Пущины, с которыми мы друг друга очень любим, и занятия.
Занятия, однако, идут плохо. Ту серьезную вещь, про которую я вам говорил как-то, я начал в 4-х различных тонах, каждого написал листа по 3 — и остановился, не знаю, что выбрать или как слить; или должен я всё бросить . Дело в том, что эта субъективная поэзия искренности — вопросительная поэзия — и опротивела мне немного и нейдет ни к задаче, ни к тому настроению, в котором я нахожусь; я пустился в необъятную и твердую положительную объективную сферу и ошалел: во-первых, по обилию предметов, или, скорее, сторон предметов, которые мне представились, и по разнообразию тонов, в которых можно выставлять эти предметы. Кажется мне, что копошится [?] в этом хаосе смутное правило, по которому я в состоянии буду выбрать; но до сих пор это обилие и разнообразие равняются бессилию. Одно, что меня утешает, это то, что мне и мысли не приходит отчаиваться, а какая-то кутерьма происходит в голове все с большей и с большей силой. Буду держаться вашего мудрого правила девственности и никому не покажу и предоставлю одному себе выбрать или бросить.
Не читал я ваших обоих статей, но Тургенев был в восторге от первой особенно . Где вы и что вы поделываете? Пожалуйста, напишите словечко. Clarens, pension Perret. Canton de Vaud. Я бы больше писал вам, да у меня один глаз завязан от ячменя и писать тяжело. Тургенев на днях должен уехать в Лондон с Некрасовым , который теперь тоже должен быть в Париже.
Ваш гр. Л. Толстой.
4 мая (н. с.).
95. Т. А. Ергольской
1857 г. Мая 17 / 29. Интерлакен.
Je vous йcris d’Interlaken, oщ je suis arrivй ce soir et qui est connu pour кtre le plus beau pays de la Suisse. Autant que j’ai pu l’admirer ce soir, je crois que c’est vrai. Je vous ai dйjа parlй, chиre tante, de la charmante sociйtй russe avec laquelle j’ai passй ces 2 mois au bords du lac de Genиve; mais ce n’est qu’а prйsent quand j’en suis sйparй que je sens combien j’ai йtй heureux de me rencontrer avec gens de comme eux et me lier avec eux .
Просто на подбор превосходные люди все. 1) Пущин — старик 56 лет, бывший разжалованза 14 число, служивший солдатом на Кавказе; самый откровенный, добрый и всегда одинаково веселый и молодой сердцем человек в мире и притом высокий християнин; 2) его жена — вся доброта и самопожертвование, очень набожная и восторженная старушка, но еще очень свежая. Потом Рябинин, которого Сережа знает, добрейший старый холостяк, который живет только для своих друзей и самый веселый товарищ. Эти три лица так любят друг друга, что не разберешь, кто чей муж и чей брат. С ними я жил в одном доме и проводил целые дни. Потом соседи наши за версту, князь и княгиня Мещерские (урожденная Карамзина), немножко аристократы, но чрезвычайно добрые люди; у них 15-тилетняя дочь, красавица, добрая и славная барышня , и, наконец, сестра Мещерской Лиза Карамзина, старая барышня, лет за 30, обожающая свою племянницу, свою сестру, своего зятя и всех на свете. Я ее шутя прозвал — пример самоотвержения, и действительно ей подобную я знаю только вас в этом роде. Сверх этого наши частые гости из Женевы были Толстые, про которых я вам говорил, и священник наш молодой , но умный — образованный и поучительно прекрасной жизни человек и всех наш духовный отец, которого я полюбил душевно и который, надеюсь, полюбил меня немного. Но невозможно рассказать вам, как дружно, просто, мило и весело мы проводим время в этом прелестном краю и в лучшее время года.
Теперь все разъехались, и я не мог оставаться один, взял с собой молодого мальчика Поливанова, которого мне поручила мать, и пошел пешком ходить по Швейцарии. Я прошел уже 3 дня, верст 100. Я, слава богу, здоров, но признаюсь, грустно вспомнить о прошедших чудесных 2 месяцах, которые останутся одним из лучших воспоминаний моей жизни. — Прощайте, chиre tante! целую ваши руки. Пишите мне к Кетереру в Clarens, я же буду писать часто, вы мне обещали отвечать, а ваши письма, хоть вы и не хотите верить этому, для меня истинная и большая и радость [и] польза.
Прощайте, голубчик тетенька, до свиданья, в сентябре я все-таки думаю, коли бог даст, быть в России.
Что Сережа? которого я обнимаю. Хотя он и будет смеяться над моим письмом, я все-таки стою на своем, что отлично можно жить за границей.
Прикажите, пожалуйста, мне выслать поскорей деньги, я уже занял.
17/29 мая. Интерлакен.
96. В. П. Боткину
1857 г. Июня 27 / июля 9. Люцерн.
Дорогой Василий Петрович!
Я занят ужасно , работа — бесплодная или нет, не знаю — кипит; но не могу удержаться, чтоб не сообщить вам хоть части того, что бы хотелось переговорить с вами. Во-первых, я говорил уже вам, что многое за границей так ново и странно поражало меня, что я набрасывал кое-что с тем, чтобы быть в состоянии возобновить это на свободе. Ежели вы мне посоветуете это сделать, то позвольте писать это в письмах к вам. Вы знаете мое убеждение в необходимости воображаемого читателя. Вы мой любимый воображаемый читатель. Писать вам мне так же легко, как думать; я знаю, что всякая моя мысль, всякое мое впечатление воспринимается вами чище, яснее и выше, чем оно выражено мною. Я знаю, что условия писателя другие, да бог с ними — я не писатель. Мне только одного хочется, когда я пишу, чтоб другой человек и близкий мне по сердцу человек порадовался бы тому, чему я радуюсь, позлился бы тому, что меня злит, или поплакал бы теми же слезами, которыми я плачу. Я не знаю потребности сказать что-нибудь всему миру, но знаю боль одинокого наслаждения или страданья. Как образчик будущих писем посылаю вам это от 7 из Люцерна.
Письмо не это, а другое, которое еще не готово нынче .
Что за прелесть Люцерн и как мне все здесь приходится — чудо! Я живу в пансионе Даман на берегу озера; но не в самом пансионе, а в чердачке, состоящем из двух комнат и находящемся совершенно отдельно от дома. Домик, в котором я живу, стоит в саду, весь обвит абрикосами и виноградником; внизу живет сторож, я наверху. В сенях висят хомуты, подальше под навесом журчит фонтанчик. Перед окнами густые яблони с подпорками, некошеная трава, озеро и горы. Тишина, уединение, спокойствие. Служанка моя — старушка с желто-белыми седыми волосами, маленьким зобиком и самой добродушной сморщенной рожицей. Она глуха, как тетерев, и говорит на каком-то таком ужасном patois , что я ни слова понять не могу; она стара, уродлива, вечно моет, носит воду и делает тяжелую работу; но вечно смеется и таким детским, звучным, веселым смехом, что два желтые зуба, которые она при этом показывает, зубы эти даже милы. Когда я вчера пришел на квартиру, первое лицо я встретил миловидную 17-тилетнюю хозяйскую дочь в белой кофточке, которая, как кошечка, подпрыгивая по зеленым аллеям, бегала с другой хорошенькой девушкой, второе лицо была милая старушка, которая мыла полы. Я спросил у нее, где хозяйка? Она не слыхала и сказала мне что-то, чего я не понял. Я улыбнулся, она подперла бока и принялась смеяться; но так отлично, что я тоже стал смеяться. И теперь, как только мы встретимся, мы посмотрим друг на друга и смеемся; но каким летним, чудесным смехом. Даже часто, я устану писать и нарочно выйду к ней, мы посмеемся, и я опять пойду писать, а она пойдет мыть, и мы оба очень довольны. Вечером же вчера я сел со свечкой в первой маленькой комнатке, которую я сделал салоном, и не мог нарадоваться своему помещению. Два стула, покойное кресло, стол, шкап, все это просто, деревенско и мило ужасно. Полы некрашеные, с расшедшимися половицами, маленькое окошечко с беленькой сторой, в окошечко глядят виноградные листья и усы, и освещенные огнем свечки кажутся головами, когда, косясь, нечаянно посмотришь на них. А дальше в окне черные стройные раины, а сквозь них тихое озеро с лунным блеском; а с озера несутся далекие звуки трубной музыки. Отлично! Так отлично, что я пробуду здесь долго. Знаете что, приезжайте сюда, дорогой друг, после первого курса. Как бы мы здесь зажили, и поехали бы вместе. Я буду ждать вашего ответа. Письмо о Люцерне пришлю вам, как кончу. Право, приезжайте, ведь я еду в Голландию по Рейну и [к] вам в Остенд , вот и по дороге; впрочем, я на все согласен, лишь бы быть с вами. До свиданья.
Ваш гр. Л. Толстой.
9 июля.
97. В. П. Боткину
1857 г. Июля 9 / 21. Цюрих.21 июля. Цюрих.
Кругом я виноват перед вами, дорогой Василий Петрович, за то, что пропустил целую неделю, не отвечая с получения вашего письма . Я был и занят, и Толстые приехали в Люцерн, и вслед за тем я собрался ехать. Еду я, как писал, по Рейну в Англию, но по дороге заеду в Зинциг к Тургеневу, откуда получил от него письмо . Зинциг на левом берегу Рейна близ Ремагена. Возле Андернаха. Там воды, куда его послал берлинский доктор. Судя по письму его, он душевно спокойнее. Стихотворение Фета прелестно . Не прочтя вашего замечания о неловких 2-х стихах, я сделал то же. Досадно. Зато: «И в воздухе за песнью соловьиной разносится тревога и любовь!» Прелестно! И откуда у этого добродушного толстого офицера берется такая непонятная лирическая дерзость, свойство великих поэтов. Главное содержание моего письма, которое вы не разобрали, было следующее. Меня в Люцерне сильно поразило одно обстоятельство, которое я почувствовал потребность выразить на бумаге. А так как в мое путешествие у меня много было таких обстоятельств, слегка записанных мною, то мне и пришла мысль восстановить их все в форме писем к вам, на что я и просил вашего согласия и совета. Люцернское же впечатление я тотчас же стал писать. Из него вышла чуть не статья, которую я кончил, которой — почти доволен и желал, бы прочесть вам, но, видно, не судьба. Покажу Тургеневу , и ежели он апробует, то пошлю Панаеву . Ежели захотите написать, то в Париж poste restante. Я буду в Париже, думаю, через месяц. Ежели бы там столкнуться с вами — как бы хорошо было. […]
Как вы? физически и морально. Надеюсь, что физически лучше. Морально же вы умеете никогда не быть в худом положении. Впрочем, напишите, ежели вы не сердитесь на меня (мне все кажется, что вы сердитесь после вашего последнего письма, и это было причиной молчанья — я не мог в тон попасть). Напишите в Лондон poste restante. Грустно бы было потерять друг друга из вида.
Ежели я так некаллиграфически написал первое письмо и напутал там что-то, то вам не следует сердиться. Все это произошло от мгновенного припадка сильнейшей нежности к вам.
Тургенев пробудет в Зинциге до начала августа с. с. Прочтите биографию Curer Bell , ужасно интересно по интимному представлению литературных воззрений различных лучших кружков современных английских писателей и их отношений. Прощайте, дорогой друг. Изо всех душевных сил жму вашу руку и желаю вам главного — выздоровления. Может, вы напишете тотчас по получению этого письма Тургеневу, напишите, когда будете в Остенде. Может, я застану ваше письмо у него, а вас застану в Остенде, куда я обещал Толстым заехать.
98. A. A. Толстой
1857 г. Августа 18. Ясная Поляна.
Ясная Поляна, 18 августа.
Драгоценная бабушка!
На счастье пускаю это письмо в Остенд, хотя и боюсь, что оно вас не застанет; но теперь, сидя один в деревне и невольно перебирая свои воспоминания, вижу, что изо всей моей заграничной жизни воспоминание о вас для меня самое милое, дорогое и серьезное, и мне душой хочется писать вам — живее и ближе воображать вас. Написав это, я долго сидел и думал, не потому, чтоб не знал, что писать, напротив, слишком много хочется вам сказать такого, что не понравится вашей скромности. Вы сами говорите, что в деревне все чувства разрастаются в громадные размеры, и моя дружба к вам здесь разрослась в такую неукладистую дружбищу, что, ежели говорить про нее, вы, пожалуй, скажете опять, что я вечно живу на парадоксах. Ну, да что говорить об этом — вы тем-то и чудесная бабушка, что вы этого не хотите знать; а в милой Александре Александровне видите гениальный ум и ученость, а во мне доброту и разные хорошие качества. И что удивительно, что эта непонятная скромность находится где же? в трубе! Право, это гораздо удивительнее, чем ежели бы соленый огурец вырос на кусте розана.
В Дрездене я, к радости и удивленью моему, встретил милейшего Филемона в седом парике и Бавкиду , вышедшую из Смольного, и с ними доехал до Петербурга. Разумеется, не раз мы с этими милыми друзьями побранили вас, и Михаил Иванович, поковыривая ноготь об ноготь, с недоумением говорил: да, удивительная… и вдруг под седыми бровями, в круглых честных глазах оказывалось что-то вроде слезинок. В Дрездене еще совершенно неожиданно встретил княжну Львову. Я был в наиудобнейшем настроении духа, для того, чтобы влюбиться: проигрался, был недоволен собой, совершенно празден (по моей теории, любовь состоит в желании забыться, и поэтому так же, как сон, чаще находит на человека, когда недоволен собой или несчастлив). Княжна Львова красивая, умная, честная натура; я изо всех сил желал влюбиться, виделся с ней много, и никакого! Что это, ради бога? Что я за урод такой? Видно, у меня недостает чего-то. И вот чего, мне кажется: хоть крошечной порции fatuitй . Мне кажется, что большая часть влюбляющихся людей сходятся вот как: видятся часто, оба кокетничают и, наконец, убеждаются, что влюбили в себя респективно один другого; а потом уж в благодарность за воображаемую любовь сами начинают любить. Но как же мне, всегда внимательно наблюдающему за женщиной, с которой я схожусь, ту меру отвращения, которое я ей вселяю своей персоной, как же мне поддаться на этот милый обман? А впрочем, бог с ним совсем, с этим десертом, пора перестать заботиться о сладеньких кушаньях, когда седина в голову. Благодарю бога и за то, что он мне дал существенное, то есть способность любить, хоть это по-вашему, может быть, и парадоксы, но я так решил себе.
В Петербурге меня задержали целую неделю и здоровье и литературные дела, несмотря на то, я не был у К. Н. , потому что забыл совсем. В России скверно, скверно, скверно. В Петербурге, в Москве все что-то кричат, негодуют, ожидают чего-то, а в глуши тоже происходит патриархальное варварство, воровство и беззаконие. Поверите ли, что, приехав в Россию, я долго боролся с чувством отвращения к родине и теперь только начинаю привыкать ко всем ужасам, которые составляют вечную обстановку нашей жизни. Я знаю, что вы не одобрите этого, но что ж делать — большой друг Платон, но еще больший друг правда , говорит пословица. Ежели бы вы видели, как я в одну неделю, как барыня на улице палкой била свою девку, как становой велел мне сказать, чтобы я прислал ему воз сена, иначе он не даст законного билета моему человеку, как в моих глазах чиновник избил до полусмерти 70-тилетнего больного старика за то, что чиновник зацепил за него, как мой бурмистр, желая услужить мне, наказал загулявшего садовника тем, что, кроме побой, послал его босого по жнивью стеречь стадо, и радовался, что у садовника все ноги были в ранах, — вот, ежели бы это всё видели и пропасть другого, тогда бы вы поверили мне, что в России жизнь постоянный, вечный труд и борьба с своими чувствами. Благо, что есть спасенье — мир моральный, мир искусств, поэзии и привязанностей. Здесь никто, ни становой, ни бурмистр, мне не мешают, сижу один, ветер воет, грязь, холод, а я скверно, тупыми пальцами разыгрываю Бетховена и проливаю слезы умиленья, или читаю «Илиаду», или сам выдумываю людей, женщин, живу с ними, мараю бумагу, или думаю, как теперь, о людях, которых люблю. Вы и не думаете того, а я теперь вижу вас гораздо яснее и лучше, чем какой-нибудь принц Вурстемберской , который уставил на вас свои лошадиные буркулы. Сестра здоровее и веселей, чем была прежде. Ежели начать писать о ней, то письмо не кончится. От души целую ваши и бабушки Лизы руки, славному Ребиндеру желаю успеху, твердости духа и дружески жму руку.
Деньги пошлю в Петербург или как велите . Адрес мой: В Тулу. Напишите словечко, ведь я, без шуток, изо всех сил обрадуюсь вашему письму.
99. Н. А. Некрасову
1857 г. Октября 11. Ясная Поляна.
Нынче получил я сентябрьский «Современник». Ясно, как письмо от вас подействовало на меня: хочется поговорить с вами. Во-первых, по порядку: какова мерзость и плоская мерзость вышла моя статья в печати и при перечтении . Я совершенно надул себя ею, да и вас, кажется. Авдотьи Яковлевны повесть еще не прочел . Теперь ваши стихи . Вы, может, и знать не хотите моего мнения, а я почему-то чувствую внутреннюю необходимость сказать вам его так же искренно, как желал бы, чтобы говорили всегда мне. Первое превосходно. Это самородок и чудесный самородок, остальные все,по-моему, слабы и сделаны,по крайней мере такое произвели на меня впечатление, в сравнении с первым. «Современное обозрение», хотя и интересно, вышло не то, как я ожидал. Слишком оно петербургское, а не русское . Вообще книжечка так себе, скорее плоха.
Что будет у вас или есть уже в октябре? На меня же, пожалуйста, больше не рассчитывайте, надоело мне писать ковыряшки, да еще скверные. Вчера прочел, как меня обругали в «Петербургских ведомостях», и поделом . Скажите мне, пожалуйста, откровенно мнение Дружинина и Анненкова. Как они с вами говорили про эту статейку? Я вчера писал Колбасину разный вздор, а забыл про дело. Сделайте милость, передайте ему, что я прошу как можно скорее похлопотать о высылке мне указа об отставке , а то я без вида. Тороплюсь на почту и, признаюсь, чувствую себя не в духе в настоящую минуту; потому кончаю письмо.
Недели через 2 я надеюсь быть в Петербурге. До свидания. Кланяйтесь очень Ивану Ивановичу .
Ваш гр. Л. Толстой.
11 октября.
И еще скажите, пожалуйста, Колбасину, что ежели перевод статьи не сделан, то не нужно .
100. А. А. Толстой
1857 г. Октября 18–20? Москва.
Милая бабушка!
Лень, постыдная лень сделала то, что на последнее ваше письмо вы не получили ответа в то время, когда вы его писали. Опять бы была симпатия . Я все жил в деревне и с утра до вечера был занят навозом, лошадьми, мужиками, и занятия, хоть нехорошо, но шли. Деятельностью своей обязан немного и вам. Вы писали, что не любите пустых болтунов и боитесь за внука, и я стал бояться, и старался получить право похвастаться перед вами. При этом должен сказать, что письмо ваше из Остенда произвело на меня не только радость, но гордость. Что вот, мол, хоть меня и считает и староста и тетушка пустяшным малым, а ко мне вот какой человек письмо пишет, да еще дружеское, да еще умное, милое и поучительное. В то самое число, когда вы писали из Петербурга, я ездил по хозяйству. День был счастливый, все шло хорошо, кстати все мужики сделались вдруг необыкновенно умные и добрые, и я, возвращаясь верхом домой (славный был, яркий, холодный и осенний вечер), испытал чувство радости в том, что Лев Николаич жив и дышит, и чувство благодарности к кому-то, что он позволил дышать Льву Николаевичу. Это очень приятное чувство, которое я редко испытываю и которое вы, я думаю, знаете. Все хорошие мысли и воспоминания вдруг полезли в голову и загородили весь коридор, так что ящики с неприятными мыслями и воспоминаниями уж не могли выдвигаться. Голова ведь устроена вот как: а vol d’oiseau череп:
[РИСУНОК]
Все ящики выдвигаются в коридор.
Ящики могут выдвигаться по несколько с каждой стороны, оставляя проход в коридоре. Когда же, посредством хорошей погоды, лести, пищеваренья и т. п. пожата правая пружина, то все ящики сразу выскакивают, и весь коридор занимается ящиками правой стороны, вот так:
[РИСУНОК]
и наоборот, когда дождик, дурной желудок, правда пожмут левую, тоже коридор весь загораживается.
А вот рисунок нормального положения, когда выдвигаются то те, то другие:
[РИСУНОК]
Кроме того, надо знать, что каждый ящик имеет пропасть подразделений. Подразделения зависят от человека. У одного делятся на придворные и не придворные; у другого на красивые и не красивые; у третьего на умные и глупые и т. д., и т. д., и т. д. У меня разделяются на воспоминания о хороших, очень хороших и серьезно хороших и людях ничего. В разрезе и большом масштабе вот так:
[РИСУНОК]
Итак, едучи верхом, пружина хорошего расположения пожалась, и ящики выскочили все. В том числе и ваш ящик. Потом стали убираться понемногу, а ваш ящик, бог знает по какому праву, выскочил весь, — стал поперек в коридоре и загородил всю дорогу. Так что весьма долго я им одним занимался и все ехал и мысленно писал вам предлинное письмо. Но, приехав домой, в коридор надо было пропустить новые штуки, именно вопрос о том, как рассудить подравшегося мужика с женой, вопрос о покупке лесу и т. п., и эти вопросы самым грубым манером полезли напролом в коридор. Ежели бы я не успел запрятать в свое место ваш ящик, они бы сломали его. Одним словом, в этот же день я начал писать вам письмо, но уж не писалось, и я так и бросил его.
На ваше письмо я не отвечал тотчас же, потому что сам думал скоро быть в Петербурге, и теперь думаю, но все откладывается, и уж мне становится совестно. Сестре нужно было ехать в Москву, и я поехал с ней. За границу она зимой не должна ехать, в Петербург тоже; поэтому и я остаюсь в России эту зиму, но в Петербург приеду очень скоро . Много и много хочется поговорить с вами. Вы спрашиваете у меня совета успокоительного; а я к вам приеду за этим, и оба мы не найдем, чего ищем. Вечная тревога, труд, борьба, лишения — это необходимые условия, из которых не должен сметь думать выйти хоть на секунду ни один человек. Только честная тревога, борьба и труд, основанные на любви, есть то, что называют счастьем. Да что счастие — глупое слово; не счастье, а хорошо;а бесчестная тревога, основанная на любви к себе, — это — несчастье. Вот вам в самой сжатой форме перемена во взгляде на жизнь, происшедшая во мне в последнее время. Мне смешно вспомнить, как я думывал и как вы, кажется, думаете, что можно себе устроить счастливый и честный мирок, в котором спокойно, без ошибок, без раскаянья, без путаницы жить себе потихоньку и делать не торопясь, аккуратно все только хорошее. Смешно! Нельзя,бабушка. Все равно, как нельзя,не двигаясь, не делая моциона, быть здоровым. Чтоб жить честно, надо рваться, путаться, биться, ошибаться, начинать и бросать, и опять начинать и опять бросать, и вечно бороться и лишаться. А спокойствие — душевная подлость. От этого-то дурная сторона нашей души и желает спокойствия, не предчувствуя, что достижение его сопряжено с потерей всего, что есть в нас прекрасного, не человеческого, а оттуда.
Вот вам и проповедь, бабушка. Да нет, это я написал очень не шутя. И чем больше думаю, тем больше вижу, что это так.
Прощайте, от души жму вашу руку и всех ваших, которых надеюсь увидеть дня через два. Скажите Катерине Николаевне , что В. Иславин женится на Кирьяковой какой-то.
101. В. П. Боткину и И. С. Тургеневу
1857 г. Октября 21 — ноября 1. Москва.
Здравствуйте, дорогой Василий Петрович. Я думаю, вы сердитесь на меня, да и поделом. Пока я знал, что вы в Fйcamps и Aix les Bains , я мог писать вам, но то от лени, то от деятельности откладывал, одним словом — виноват. Зато последнее время, месяца 2, которые я провел в деревне, дня не проходило, чтобы я не досадовал на себя за то, что потерял вас из виду и не думал о вас. Вчера от милейшего Фета узнал ваш адрес и пишу. Еще больше, чем адресу, обрадовался я тому, что вам лучше. Только не уходите себя опять в Риме излишней деятельностью и волнением. В том настроении, в котором я вас видел и которое настоящее ваше настроение, я воображаю, как Рим вас будет волновать и счастливить. Вы, должно быть, знаете про меня от Тургенева до моего отъезда из милогоБадена . Почти не останавливаясь и не выздоровевши, я приехал домой. Невольно всю дорогу я строил планы будущей жизни из нового положения сестры и приезда брата Николеньки . И хоть знал вперед, что меня ожидает разочарованье, такую придумал себе невольно далекую от действительности прекрасную жизнь, что действительность больно подействовала на меня. Братьев я почти не видал, они уехали в Курск на охоту, а сестра с провинциальными тетушками, знакомыми и привычками, больная, слабая и закованная в этот провинциализм и свою болезнь, подействовала на меня ужасно тяжело. Про отвращение, возбужденное во мне Россией, мне страшно рассказывать. Дела по имению, в котором еще прошлого года я начал освобождение, шли и плохо и главное остановились, так что требовали личного труда — идти вперед по начатой дороге или все бросить. Здоровье сестры и воспитанье детей требовало поездки в Москву.