Но возможна ли «полная коммуникация» между химией XVIII и XX веков, как полагает Китчер? Вероятно, да, но только если один выучит язык другого, становясь в этом смысле участником химической деятельности другого. Этот переход можно осуществить, но два человека, которые затем общаются между собой, уже не будут химиками разных столетий. Такая коммуникация делает возможным существенное (хотя и не полное) сравнение эффективности двух способов деятельности, но это всегда было для меня вне сомнения. Проблема не в возможности сравнения, а скорее в формировании мышления при помощи языка, а это уже эпистемологически важный вопрос.
   Мое мнение заключалось в том, что ключевые утверждения старой науки, включая те, которые первоначально казались дескриптивными, не могут быть переданы на языке более новой науки и vice versa. Под языком науки я подразумеваю не только части этого языка в реальном употреблении, но и все расширения, которые могут быть включены в его состав без изменения уже существующих компонентов.
   Что я имею в виду, можно пояснить, если я дам набросок ответа на призыв Мэри Хессе разработать новую теорию значения. Я разделяю ее убеждение в том, что традиционная теория значения обанкротилась и требует замены, причем не только экстенсионального типа. Подозреваю также, что Хессе и я близки в наших догадках о том, какой должна быть эта замена. Но она расходится со мной и тогда, когда предполагает, что мои краткие замечания о гомологичных таксономиях не имеют в виду теории значения, и когда описывает мое рассмотрение «doux»/«douce» и «esprit» как имеющее отношение только к определенному роду «тропа значения», а не прямо и буквально к значению (с. 709).
   Возвращаясь к моей ранней метафоре, единственному, что оказывается здесь приемлемым, позвольте мне считать «doux» узловым элементом в многомерной лингвистической сети, где его положение определяется удаленностью от других таких же элементов, как «той», «sucre» и т. д. Знать, что означает «doux», значит обладать всей сетью сразу с некоторым набором техник, достаточным для того, чтобы соотносить с элементом «doux» те же самые опытные данные, объекты или ситуации, которые ассоциируют с ним другие говорящие по-французски. Пока они связывают правильные референты с правильными элементами, конкретный набор техник не вносит различий, значение «doux» состоит только из его структурных отношений с другими терминами сети.
   Поскольку «doux» подразумевается значением этих других терминов, то ни один из них сам по себе не имеет независимо устанавливаемого значения. Некоторые отношения между терминами, конститутивные для значения, например «doux»/»mou», кажутся метафоричными, но они не являются метафорой. Напротив, проблемой является установление буквального значения, без которого не существовало бы ни метафоры, ни других тропов.
   Тропы функционируют, предлагая альтернативные лингвистические структуры, конструируемые при помощи тех же самых элементов, и сама их возможность основывается на существовании первичной сети, которой противопоставляется или с которой находится в противоречии предложенная альтернатива. Хотя в науке существуют тропы или нечто, очень на них похожее, они не являются предметом моего обсуждения.
   Заметьте, что английский термин «sweet» (сладкий) также является узловым элементом в лингвистической сети, где его положение определяется его связью с такими терминами, как «soft» (приятный) и «sugary» (приторный). Но эти связи отличаются от аналогичных во французском языке, и английские узловые элементы применимы только к некоторым подобным ситуациям и свойствам как наиболее соответствующие элементам сети французского языка.
   Отсутствие структурной гомологии – вот что делает эти части французского и английского словарей несоизмеримыми. Любая попытка избавиться от несоизмеримости, скажем, при помощи вставки элемента для «sweet» во французскую сеть, изменила бы уже существующие отношения дистанции и таким образом изменила бы, а не просто расширила ранее существующую структуру. Не уверен, понравятся ли Хессе эти пока еще не разработанные замечания, но они должны обозначить область, на которую направлен мой разговор о таксономии в отношении теории значения.
   Наконец о проблеме, поднятой, хотя и по-разному, обоими моими комментаторами. Хессе полагает, будто мое условие, что таксономия должна быть общей, слишком сильное, мол, достаточно «приблизительной общности» или «значительного пересечения» таксономий в «определенных ситуациях, в которых оказываются говорящие на разных языках» (с. 708, курсив оригинала). Китчер считает, что несоизмеримость – слишком общее явление, чтобы быть критерием революционного изменения, и подозревает, что я больше не забочусь о резком разделении нормального и революционного развития в науке (с. 697).
   Я вижу обоснованность этих позиций, поскольку мой взгляд на революционные изменения все более смягчается, как и полагает Китчер. Тем не менее, мне кажется, он и Хессе преувеличивают плавность изменений. Позвольте мне наметить контуры позиции, которую я собираюсь отстаивать в дальнейшем.
   Понятие научной революции возникло в результате открытия: чтобы понять любую часть науки прошлого, историк сначала должен освоить язык, на котором писала эта прошлая наука. Попытки перевода на более поздний язык неминуемо закончатся провалом, и процесс изучения языка окажется интерпретативным и герменевтическим. Так как успех в интерпретации, как правило, достигается в больших масштабах («попадание в герменевтический круг»), открытие прошлого историком влечет за собой осознание новых паттернов или гештальтов. Отсюда следует, что историк переживает революцию в собственном опыте. Эти тезисы находились в сердцевине моей начальной позиции, и я все еще на них настаиваю.
   Вопрос о том, переживают ли революции ученые, двигаясь сквозь время в направлении, противоположном движению историков, остается открытым. Если да, то переключение гештальтов будет у них не столь резким, как у историков, ибо то, что последние переживают как отдельное революционное изменение, обычно включает в себя ряд менее значительных изменений в ходе развития науки. Более того, неясно, должны ли эти небольшие изменения носить революционный характер. Не могут ли всеобщие лингвистические изменения, которые историк переживает как революционные, фактически осуществляться посредством постепенных лингвистических сдвигов?
   В принципе это возможно и в некоторых сферах дискурса: к примеру, в политической жизни, и, по всей видимости, так и происходит, но, как мне кажется, не в развивающихся науках. Здесь всеобщие изменения имеют тенденцию происходить вместе и сразу, как и переключения гештальтов, которым я уподоблял революции прежде. Часть свидетельств в пользу данной позиции остается эмпирической: сообщения о «ага»-переживаниях, случаи взаимного непонимания и т. д. Но существует и теоретический аргумент, который может способствовать пониманию затронутой мною проблемы.
   Когда члены языкового сообщества принимают набор стандартных примеров (парадигм), полезности таких терминов, как «демократия», «правосудие», «справедливость», не угрожают случаи, в которых члены сообщества расходятся относительно их применимости. Слова такого рода не обязаны функционировать однозначно; размытость на границах допустима, принятие этой размытости делает возможным переход, постепенную деформацию значений совокупности взаимосвязанных терминов во времени.
   В науках, с другой стороны, устойчивые разногласия относительно того, является ли субстанция х элементом или соединением, является ли небесное тело у планетой или кометой или частица z протоном или нейтроном, быстро породят сомнение в точности соответствующих терминов. В науках пограничные случаи такого рода являются источниками кризиса, поэтому постепенный сдвиг невозможен. Вместо этого напряжение нарастает до того момента, пока не будет представлена новая точка зрения, включающая новое употребление частей языка. Если бы я сегодня переписывал «Структуру научных революций», я подчеркнул бы изменение языка в большей степени, а разделение нормальное/ революционное развитие – в меньшей. Я рассмотрел бы особые трудности, испытываемые наукой при холистском изменении языка, и попытался бы объяснить эти трудности как обусловленные необходимостью с особой точностью устанавливать в науке референцию ее терминов.

Глава 3
Возможные миры в истории науки

   «Возможные миры в истории науки» – опубликованный вариант статьи, представленной на 65-м Нобелевском симпозиуме в 1986 г., комментаторами которой были Артур И. Миллер (Arthur I. Miller) и Тор Фрэнгсмир (Tore Frangsmyr). Ответ Куна на их комментарии помещен в конце главы в виде постскриптума[39]. Материалы симпозиума опубликованы в Possible Worlds in Humanities, Arts and Sciences, под ред. Штура Аллена (Sture Allen) (Berlin: Walter de Gruyter, 1989).
 
   Приглашение открыть симпозиум, посвященный возможным мирам в истории науки, было особенно заманчивым, так как некоторые вопросы, связанные с этой темой, являются центральным предметом моих текущих исследований. Их значимость, кроме того, оказывается и источником проблем. В книге, над которой я работаю, эти вопросы возникают лишь после долгого предварительного рассуждения, приведшего к выводам, которые здесь я вынужден представить как исходные посылы. Эти посылы будут снабжены небольшим набором иллюстраций и свидетельств.
   Мой исходный посыл таков: чтобы понять суть какого-либо научного убеждения прошлого, историк должен овладеть словарем, который в некоторых областях отличается от современного ему Только используя старый словарь, он сможет точно перевести суть базовых для изучаемой науки предложений. Эти предложения нельзя выразить средствами перевода, использующего современный словарь, даже если набор слов, который он содержит, расширить путем добавления некоторых терминов из предшествующего словаря.
   Это утверждение разрабатывается в первой из четырех частей этой статьи, а его актуальность для настоящего обсуждения семантики возможных миров коротко поясняется во второй. Третья часть, представляющая собой расширенный анализ некоторых взаимосвязанных терминов из ньютоновской механики, иллюстрирует связь словаря с базовыми утверждениями научной теории, – связь, которая делает невозможным изменение теории без параллельного изменения словаря. Наконец, завершающая часть данной статьи анализирует, каким образом эта связь ограничивает применимость к развитию науки концепции возможных миров.
   Историк, читающий устаревший научный текст, обычно сталкивается с отрывками, не имеющими смысла. Я неоднократно сталкивался с этим, читая Аристотеля, Ньютона, Вольта, Бора или Планка[40]. Игнорировать эти отрывки или отбрасывать их как результаты ошибки, незнания, предрассудков было обычным делом, и эта реакция иногда оправданна. Однако гораздо чаще благожелательное прочтение проблемных отрывков заставляет поставить другой диагноз. То, что казалось текстовыми аномалиями, оказывается артефактами, результатом неправильного прочтения.
   Ввиду отсутствия альтернативы историки рассматривали слова и фразы текста так, как если бы столкнулись с ними в современном дискурсе. Для большой части текста этот способ чтения не вызывает трудностей: большая часть терминов в словаре историка до сих пор используются так, как их использовал автор текста. Но для некоторых наборов взаимосвязанных терминов это не работает, и было бы ошибкой обособить эти термины и изучать их употребление, вследствие которого сегодня эти отрывки представляются аномальными. Кажущаяся аномалия – это обыкновенное свидетельство необходимости локальной корректировки словаря, и, кроме того, она часто дает ключ к сути этих корректировок[41]. Важный ключ к решению проблемы понимания аристотелевой физики дает открытие того факта, что термин, переводимый как «движение», в его тексте обозначает не просто изменение положения, но любые изменения, характеризующиеся двумя крайними точками. Такие же трудности при чтении ранних работ Планка начинают рассеиваться при осознании, что до 1907 г. для Планка «элемент энергии hv» относился не к физически невидимому атому энергии (впоследствии названному «квантом энергии»), но к мысленному делению континуума энергии, любая точка которого могла быть занята физически.
   Все эти примеры обнаруживают больше, чем просто изменения в употреблении терминов, иллюстрируя, что я имел в виду годы назад, говоря о несоизмеримости успешных научных теорий[42]. Первоначально употребляемая в математике, несоизмеримость означала отсутствие общей меры: к примеру, гипотенузы и стороны равнобедренного прямоугольного треугольника. Применительно к паре теорий, сменяющих друг друга в развитии одной научной области, термин означал, что не существует общего языка, на который могли бы быть полностью переведены обе теории[43]. Некоторые базовые утверждения старой теории нельзя выразить на каком бы то ни было языке, адекватном для ее последовательницы, и vice versa.
   Несоизмеримость, таким образом, приравнивается к непереводимости, однако она не парализует деятельность профессиональных переводчиков. Это квазимеханическая деятельность, полностью направляемая руководством, которое устанавливает, какая строка одного языка может, salva veritate (с сохранением истинности), быть заменена строкой другого. Перевод такого рода является куайновским. Моя позиция выражена замечанием о том, что бблыпая часть аргументов Куайна в пользу неопределенности перевода может привести к противоположному выводу: вместо существования бесконечного количества переводов, совместимых со всеми нормальными диспозициями языкового поведения, часто не существует ни одного.
   С этим Куайн мог бы почти полностью согласиться. Его аргументы требуют, чтобы был сделан выбор, но они не предопределяют результат. Согласно его позиции, нужно либо полностью оставить традиционные понятия значения, смысла, или нужно отказаться от допущения, что язык является или может быть универсальным, что выразимое в одном языке или выраженное одним словарем может быть также выражено в любом другом. Его вывод о том, что нужно отказаться от значения, последователен только потому, что универсальность языка берется им в качестве допущения.
   Но ведь для этого нет достаточных оснований. Владеть лексиконом, структурированным словарем означает иметь доступ к разнообразному множеству миров, для описания которых может использоваться этот словарь. Различные словари – например, словари различных культур или исторических периодов – дают доступ к различным множествам возможных миров, в значительной степени пересекающихся, но никогда не совпадающих.
   Хотя можно обогатить один словарь для получения доступа к мирам, прежде доступным только другим словарям, мы получим при этом весьма специфический результат, который обсудим далее. Чтобы «обогащенный» словарь продолжал выполнять некоторые важнейшие функции, термины, добавленные при обогащении, должны быть строго изолированы и сохранены для специфических целей.
   Принятие универсальной переводимости в качестве предпосылки было неизбежным из-за обманчивой близости к другому, отличному от него, допущению, которое я в данном случае разделяю: все, что может быть сказано на одном языке, может, при приложении усилий и воображения, быть понято говорящим на другом языке. Однако предпосылкой такого понимания выступает не перевод, а изучение языка. Радикальный переводчик Куайна на самом деле просто изучает язык. Если ему это удается, чему, как мне кажется, нет особых препятствий, он становится билингвистом. Но это не гарантирует, что он или кто-либо еще сможет переводить с нового приобретенного им языка на тот, который он усвоил прежде. Хотя возможность изучения в принципе подразумевает возможность перевода, утверждение о том, что это так, нуждается в аргументации. Вместо этого большая часть философских обсуждений рассматривает его несомненным. «Слово и объект» Куайна является явным свидетельством этого[44].
   Я предполагаю, что проблемы перевода научного текста на иностранный язык или на более поздний вариант языка, на котором он был написан, гораздо больше походят на проблемы перевода художественной литературы, чем это обычно предполагали. В обоих случаях переводчик многократно встречает предложения, которые можно перевести несколькими альтернативными способами, не передающими полностью их содержание. Нужно принимать непростые решения относительно того, какие аспекты оригинала наиболее важно передать. Разные переводчики могут действовать по-разному, один и тот же переводчик может принимать различные решения в различных ситуациях, даже если задействованные в тексте термины не являются двусмысленными ни в одном языке. Такого рода выбор подчиняется нормам ответственности, но не определяется ими. В подобных обстоятельствах не существует в полной мере правильного и неправильного. Сохранение истинностного значения при переводе научных сочинений такая же насущная задача, как сохранение настроения и эмоциональной окраски при переводе литературных произведений. Ни того, ни другого нельзя достичь полностью; даже достоверное приближение требует большого вкуса и деликатности. В случае с наукой эти обобщения применимы не только к отрывкам, где теория используется в явном виде, но и к тем, которые их авторы считают только описательными.
   В отличие от многих людей, разделяющих мои по большей части структуралистские симпатии, я не пытаюсь уничтожить или даже уменьшить пропасть, которая, как считается, отделяет буквальное использование языка от фигурального. Напротив, я не могу вообразить теорию фигурального использования – теорию, к примеру, метафор или других тропов, – которой бы не предшествовала теория буквального значения. Точно так же, обращаясь от теории к практике, я не могу представить, как слова могут эффективно использоваться в тропах вроде метафоры, кроме как в сообществе, члены которого предварительно усвоили их буквальное значение[45]. Моя точка зрения состоит лишь в том, что буквальное и фигуральное использование терминов похоже в своей зависимости от предустановленных ассоциаций между словами.
   Это замечание приводит нас к теории значения, но лишь два аспекта этой теории имеют непосредственное отношение к аргументам, которые последуют ниже, и здесь я должен ограничиться ими. Прежде всего знать значение слова – это знать, каким образом употреблять его для общения с другими членами языкового сообщества, внутри которого оно существует. Но эта способность предполагает знание чего-то, что присуще слову самому по себе, скажем, его значения или его семантических признаков. Слова, за редкими исключениями, не имеют значения по отдельности, но только через их ассоциативную связь с другими словами внутри семантического поля. Если изменяется использование какого-либо отдельного термина, тогда использование терминов, связанных с ним, как правило, также меняется.
   Второй аспект развиваемого мной взгляда на значение не столь обычен и имеет больше следствий. Два человека могут использовать набор взаимосвязанных терминов одинаковым образом, но применять в своей деятельности различные (в принципе совершенно несвязанные) наборы координат поля. Примеры приведены далее, а пока можно подумать над следующей метафорой. США могут быть нанесены на карту с помощью разных систем координат. Индивиды с разными картами будут определять положение, скажем, Чикаго, посредством различных пар координат. Но все они тем не менее будут устанавливать местонахождение одного и того же города, при условии, что карты масштабированы таким образом, что сохраняют относительное расстояние между элементами, нанесенными на карту. Метрика, сопутствующая каждому из различных наборов координат, должна, таким образом, быть выбрана так, чтобы сохранять структурные геометрические отношения внутри нанесенной на карту территории[46].
 
   Обрисованные только что посылки имеют следствия для продолжающихся дебатов по семантике возможных миров. Ее суть я кратко изложу, прежде чем связать ее с тем, что было только что сказано. О возможном мире часто говорится как о том, каким мог бы быть наш мир, и это неформальное описание очень хорошо для наших настоящих целей[47].
   Так, в нашем мире у Земли есть только один естественный спутник (Луна), но существуют другие возможные миры, почти такие же, как наш, отличные лишь тем, что там Земля имеет два или более спутника или не имеет ни одного. («Почти» предусматривает корректировку феноменов, при которой законы природы останутся неизменными, а количество спутников может варьироваться.) Также существуют возможные миры, похожие на наш в меньшей мере: там, скажем, нет Земли или нет планет, и даже такие, где законы природы отличаются от наших.
   Некоторые философы и лингвисты были вдохновлены тем, что понятие возможных миров предлагает новый путь как для логики модальных высказываний, так и для интенсиональной семантики логики и естественных языков. Например, необходимо истинные высказывания истинны во всех возможных мирах; возможно истинные высказывания истинны в некоторых; а истинное контрфактическое высказывание истинно в некоторых мирах, но не в мире произносящего его индивида.
   Получив набор возможных миров для квантификации, формальная логика модальных высказываний становится богаче. Благодаря квантификации по возможным мирам можно получить интенсиональную семантику, хотя и более сложным путем. Так как значение или интенсионал высказывания – это то, по чему идет отбор возможных миров, в которых это высказывание истинно, то каждое предложение может быть истолковано как функция от возможных миров по истинностным значениям. Точно так же свойство может быть представлено как функция от возможных миров по множествам, элементы которых обнаруживают это свойство в каждом мире. Другие виды обозначающих терминов могут быть концептуально реконструированы похожими способами.
   Даже такой краткий набросок семантики возможных миров говорит о важности спецификации тех возможных миров, по которым происходит квантификация, и здесь мнения расходятся. Дэвид Льюис, к примеру, осуществляет квантификацию по сплошному ряду миров, которые только можно себе представить. Сол Крипке сосредоточивает внимание на возможных мирах, которые могут быть приняты по соглашению. Возможны и средние позиции между этими двумя точками зрения[48].