– Час от часу не легче, – сыплет мама. – Можно подумать, что нам только не хватало...
– Ну, развели базар.
– А что ты предлагаешь? Не обращаться же к Чику, правда?
– Боже упаси! Не такой уж он болван.
– И что же делать?
– А ты что думаешь, Джимми?
– А что тут думать, и так ясно.
– Ты имеешь в виду рецепт или...
– Лекарства здесь не помогут. Если только ты действительно не залетела. Ты-то сама уверена?
– Конечно уверена.
– Ума не приложу, Фрэнки, как можно было доводить до этого? Ну и дела! Как ни крути...
– Надо идти к врачу.
– Я не могу найти подходящего. Я пыталась выяснить у подружек, но...
– Но мы же нашли. Я же... – Я замолчал, стараясь не глядеть на Роберту. – Да найдем мы врача. Только это стоит здесь чертовски дорого. Они всегда выйдут сухими из воды, а потому тянут до предела, когда тебе податься некуда.
– Пятьдесят долларов?
– Это цены периода депрессии. Боюсь, сейчас меньше чем за сотню не получится.
Фрэнки согнула пальцы на ногах и уставилась на ногти.
– Если уж понадобится, я, пожалуй, смогу раздобыть. Тут есть такие акулы, под сто процентов могут дать.
– Ты что, с ума сошла? – воскликнула мама. – Это послушать только! Можно подумать, что сотня долларов на дереве растет. Нет уж, мы заставим этого расчудесного Муна выложить денежки. Джимми, ты должен поговорить с ним и сказать, чтоб раскошеливался подобру-поздорову, а то хуже будет.
– Не вздумай, Джимми, – возражает Фрэнки. – Я этого не хочу.
– Представляю, как я скажу ему, в чем дело, – говорю. – Но одно я знаю точно – это что мне придется валить на все четыре стороны. До пособия по безработице надо ждать месяц. Не знаю, что потом, но на какое-то время будем пробавляться им.
Роберта посмотрела на меня.
– О, – говорит, – вот оно как. Так вот о чем ты раздумываешь по вечерам, уставившись в одну точку. Если ты думаешь, Джеймс Диллон, что я собираюсь прозябать на пятнадцать или восемнадцать долларов в неделю, тогда как ты мог бы...
– Может, и все двадцать. И все до копейки тебе. А я куда-нибудь смотаюсь, пока не встану на ноги и...
– Нет уж, сэр! Дудки! Если ты куда-нибудь двинешься, я с тобой. У тебя есть семья и все мы. И выбрось это из головы.
– Но если б я уехал и начал снова писать...
– Если ты на самом деле хочешь писать, кто тебе мешает писать здесь? Ты же продал свой последний рассказ, разве не так? Ну и?..
– Да, продал. Только, сидючи здесь, я с трудом вытягивал полсотни слов за ночь да выдувал в среднем десяток чашек кофе и выкуривал пачку сигарет на каждую строчку. Я не писал. Брал первые попавшиеся слова, крутил, вертел, прилаживал, притирал, чтоб получилась не совсем идиотская фраза. И в результате сбагрил эту туфту завалящему третьесортному журнальчику. Больше я так не могу и не буду. Хватит.
– Мне кажется, мы собрались поговорить обо мне, – напомнила Фрэнки.
– Господи! – кричу я. – И она еще может просить меня об этом! Представь себе, что ты певица – пусть не великая, но стоящая, – ты знаешь, как надо петь эту песню, но голос у тебя сел, тебе надо восстановить его, а потом уж петь. Голос совсем негодный, ты сама не можешь слушать, что уж тут говорить о других. И ты не поешь. Просто это выше твоих сил, стоит только попробовать, и тебе плохо, это убивает тебя, лишает веры в себя, и, если будешь пытаться, вообще никогда не восстановишь его. Ну скажи, в таких обстоятельствах ты бы заключала контракт? Ну скажи...
– Заключила бы, если б мне дали сто долларов, – говорит мама.
А Роберта:
– Джимми всегда так, мама. Помню, как-то он получил пять сотен долларов за два старых рассказика и такое устроил: метался, рвал на себе волосы и орал, что все погибло, что больше в жизни не сможет написать ни строчки. Можно подумать, что наступил конец света... Ведь было такое, Джимми! У тебя всегда одно и то же.
– Может, оно и так. Наверное, так со всеми писателями. Однако есть разница, ее поймет только другой писатель.
– Но послушайте, – говорит Фрэнки, – мы вроде собрались...
– А сейчас совсем другое дело, – тяну я свое. – Если я и начну снова писать, на сей раз об этой бодяге больше не может быть и речи. Не могу я писать, когда надо мной висит образ копа и малолетней сироты. Никогда в жизни! слышите? И зарубите себе на носу! Раз и навсегда! Если я и буду писать, только то, что хочу и как хочу.
– Новую книгу, надеюсь, – говорит Роберта.
– Упаси Боже, – говорит мама.
– Ладно, – говорю. – Может, и новую книгу. Что тут смешного?
– Ничего, если на то пошло, – откликается Фрэнки. – Но мы ведь...
– Я бы не сказала, что смешно, – вступает Роберта. – Помнишь, мама? Он приходил вечером с работы и двигался будто во сне. Сидит, говорит с тобой или просто смотрит, а скажи ему слово, не ответит, а если ответит, то ни к селу ни к городу. А все остальное время смотришь на него, и сердце кровью обливается: он словно в полной отключке – одежда мятая и грязная, куртка застегнута не на те пуговицы, и весь с головы до ног заляпан пеплом и кофе. Ведь обычно он такой аккуратный. Просто ужас.
– О Господи, – говорю.
– Вот именно – о Господи, – повторяет Роберта. – Я и сама так говорю. Сидит за ужином, ест что попало и даже не замечает что, а потом как ненормальный тащит свою машинку на стол, я еще убрать не успела. Можно подумать, что горит. Нельзя спокойно кофе допить.
– Ну да, а потом эти консервные банки являются, – говорю, – и начинается...
– Представляешь, мама, так он моих подруг называл. Консервные банки. Такие милые дамы.
– Бабы, мама, – встревает Джо.
– А ну-ка, прикрой рот!
– Была там такая четырехглазая сука, – говорю, – она, как ни придет, все талдычит тебе, что ты, мол, должна заставить меня помогать тебе по хозяйству. А та дебилка, с которой ты познакомилась в магазине. А еще одна кособокая дура, ты даже имя ее мне не называла; я не уверен, что она сама его знала. Вы отправлялись в другую комнату и трепались так громко, что я слышал гудение, хотя не разбирал ни слова. И так часами, чтоб всем пусто было.
– Да, мама, – говорит Роберта. – Ко мне приходили подруги, а я все время как на иголках: вдруг придут с какими-нибудь счетами, а мне надо говорить с ними у всех на виду. Я же не могла подпустить к ним Джимми, потому что он, чего доброго, обматерит их или наобещает с три короба, лишь бы они убрались. Это, я скажу тебе...
– Можешь не говорить, – подхватывает мама. – Я и сама знаю, как папа...
– Он меня так бесил, что порой я готова была убить его. Он получал мизерный аванс – пятнадцать долларов в неделю, так что мы едва сводили концы с концами, а мог бы заколачивать кучу денег. Макфадден просил его сделать сериал, а от Гангбустера звонили по междугородному и слали телеграммы, Фоссет умолял его отправиться на губернаторский съезд и сделать десять – двенадцать передовиц на тему превентивных мер против преступности – на это вообще не надо было тратить время, и семьдесят пять долларов за статейку в кармане...
– Я в конце концов подписал договор на книгу, – заметил я, – и поторопился.
– Черта с два поторопился, – взорвалась Роберта. – Ты хочешь сказать, тянул резину. Ты так тянул, что едва ли мог что-либо написать. Свихнуться можно было. А воскресенья – это вообще был конец света. Никуда нельзя пойти. Не успеешь встать с постели, начинают собираться дружки Джимми – не мои, должна заметить! И так целый день пьют кофе, и повсюду пепел от сигарет: хозяйничают, как у себя дома, только ты не знаешь, куда приткнуться. Плюхаются в одежде на кровать, валяются на полу, ходят в туалет, так что на весь дом слышно. Да, да, мама, представь себе, не закрывают дверь и орут оттуда на весь дом. А если хотят поесть, идут на кухню и берут, что хотят. Был у него один приятель – вечно в плисовых штанах, а в ванной не мылся, наверное, годами, это был тот еще экземпляр. Один раз я припасла на воскресенье хороший ростбиф, так он нашел его и притащил в гостиную с солонкой и перечницей. Можете представить картину: сидит себе на полу, и сыплет на пол соль и перец, и ест мой ростбиф – так весь и сожрал, мама, на глазах у всех, как будто так и надо. В жизни ничего подобного...
– Насколько я помню, – говорю я, – он за все, что брал платил. Это был лучший художник на всем Юго-Западе. Перед тем как уехать в Вашингтон делать стенные росписи, он отдал нам фонограф и полный набор пластинок Карла Сэндберга и...
– Только не напоминай мне, ради Бога, про эти пластинки – всплескивает руками Роберта. – Мне от них дурно; ничего более идиотского я в жизни не знала. Приходилось слушать их с утра до ночи. Когда Джимми ничего не лезло в голову, когда он устал или психует, – а это с ним происходило все время, пока он работал над этой дурацкой книгой, – он тут же ставит эти пластинки. И всю прочую мерзость – отсюда и эти «Свежесть росы» и «Сэм Басс»...
– Да это же старинные английские народные песенки. Нравится тебе или не нравится...
– Старинные английские народные песенки, как же! Думаю, мерзость от немерзости я уж как-нибудь могу отличить, а мне пришлось наслушаться всего.
– Ну, я от них потом отделался.
– Отделался! Еще бы...
– Я отделался и от друзей, и от книги.
– И после всего этого книга не была издана!
– Не была? Я даже не помню. Для тебя это было, конечно, разочарованием.
– А ты что хотел?
– Забавно, это совсем выскочило у меня из головы, – говорю. – Хотя что тут странного, раз это меня совершенно не интересовало.
Рот у Роберты закрылся. И на лице проступило знакомое беспомощное и недоуменное выражение.
– Ума не приложу, почему, что бы я ни сказала...
– Да нет, милая, все в порядке. Ты и так много наговорила.
– Джимми, – вступает Фрэнки, – брось. Я все-таки хочу знать...
– Я думаю, это и надо сделать, – говорит мама, теребя булавку, вколотую в платье.
– Что – брось? Я что-нибудь говорю?
Я знаю, что это не то, что она хотела сказать. У нее была долгая дискуссия со мной – пусть я и не слушал, – и она (мы) достигли общего согласия. Я знал, но не хотел в этом признаться. Это одна из маминых штучек, от которых я тихо балдею.
– Сделать что? – спрашиваю. – О чем ты, в конце концов?
– Как – о чем? О рассказе. Мы можем послать его в тот последний журнал, им так нравятся твои вещи, и получим чек через месяц. Фрэнки тебе потом выплатит, конечно, но тогда не придется брать в долг...
Я посмотрел на нее. Посмотрел на Фрэнки и Роберту. У Джо рот до ушей. Словом, судя по всему, всем все ясно. Мама вытащила кролика из шляпы. Она, как всегда, нырнула в дерьмо, и вынырнула с бриллиантом.
– Чтоб мне провалиться! – воскликнул я. – В бога душу мать со всеми святыми присно и вовеки! Да будь я проклят со всеми потрохами и ангелами в придачу! Чтоб им всем пусто было – и Христу, и всему сучьему воинству его; пусть поимеют меня по двое и по трое, и ротами и эскадронами, и в хвост и в гриву, и на грузовиках, и на колясках, и на роликах, и на великах, да чтоб им ни дна ни покрышки и чтоб мне не видеть света...
Хватаю бутылку из кухни и прикладываюсь.
– Не обращай на него внимания, мама, – говорит Роберта. – Он всегда так бесится.
– Нет, уж послушайте! – кричу. – Я не я, если...
– Джимми! Ты льешь на ковер!
– Да чтоб я написал еще хоть строчку! Да лучше буду клевать лошадиное дерьмо с воробьями...
– Джимми, прекрати ругаться!
– Чтоб мне лакать помои со свиньями; чтоб мне торговать из-под полы французской порнухой; чтоб мне мыть ванные...
– Джимми!
– Да я лучше усыновлю тройню Фрэнки, или сколько там у нее будет, и дам им такое же глубокомысленное и отеческое воспитание, как своим собственным. Но никогда – клянусь Богом, никогда в жизни – я больше не напишу ни строчки!
Я сел.
– Он действительно не хочет писать рассказ, – тупо говорит Фрэнки Роберте.
– О! – восклицает Роберта.
– А я, – вмешивается мама, – не понимаю, с какой стати.
Я чуть не поперхнулся виски, которое глотнул в этот момент.
– Мама, – взывает Фрэнки.
– Хоть режьте, не понимаю, – твердит свое мама. – Что и говорить, это не лучшее в мире местечко для писания, но не всегда же под рукой то, что хочется. Посмотри на Джека Лондона, Джимми! Вот он...
– Минутку, минутку, – взываю я. – У меня есть свидетельство. Прошу всех взглянуть на свидетельство.
Мама смотрит на черно-белый фотостат и возвращает мне.
– Не понимаю, какое отношение к этому имеет твое свидетельство о рождении.
– Оно удостоверяет тот факт, что я не Джек Лондон. Оно со всей определенностью доказывает, что я не Джек Лондон, а парень по имени Джеймс Диллон. Оно...
– Перестань сходить с ума, Джимми! – кричит Роберта. – Что ты паясничаешь?
– Нет, ты не Джек Лондон, – говорит мама, чуть быстрее теребя булавку. – Джек Лондон не сдавался только потому, что не все складывалось так, как ему бы хотелось. Он писал в рыбачьих шлюпках, и на лесоповале, и...
– А я писал в кабинках для мальчиков, подносящих клюшки для гольфа, в раздевалках отеля и на нефтепроводе; я писал между заказами на яичницу-болтунью и сандвичами с горячим бифштексом; я писал в гардеробе дансинга; я писал в машине, преследуя загнанных лошадей и всякую живность; я писал замешивая тесто в пекарне. Я работал на пяти работах и еще ходил в школу и писал. Я писал по рассказу в день в течение тридцати дней. Я писал...
– Думаю, всем пора спать, – говорит Роберта. – Пошли, ми...
– Я не пойду спать!
– Я никого не хотела обидеть, – говорит мама. – Я просто хотела сказать...
– Ты плохо читала своего Джека Лондона. Он начал выбиваться в люди, когда ему было тридцать лет. А мне тридцать пять. Тридцать пять, можешь ты это понять? И я написал в три раза больше Лондона. Я...
– Давай забудем все это, – говорит Фрэнки.
– Вот и забудь! Забудь пятнадцать миллионов слов для Писательского проекта. Забудем полмиллиона для писательского фонда. Забудем старые номера пяти журнальных издательств. Забудем сорок, пятьдесят, нет, семьдесят пять тысяч слов в неделю, неделю за неделей, для отраслевых журналов. Забудем тридцать шесть часов радиосериалов. Ты можешь себе представить, что это такое – тридцать шесть часов? Ты когда-нибудь пробовала написать тридцать шесть часов разговора? Такого разговора, чтоб с огоньком, чтобы люди хохотали до упаду или заливались слезами; чтоб им не пришло в голову переключить программу. Пробовала? А?
– Ради Бога, Джимми...
– Конечно не пробовала. Тебе-то зачем? Что бы это тебе дало? Что это дало мне? Хочешь, скажу? Ну так слушай. Хрена собачьего, вот что это мне давало. Просиженную задницу и боли три раза в неделю. Стрижку в парикмахерских колледжах. Груды грязного белья, которые ни одна прачечная не отстирает. Больные легкие, но не настолько, чтобы свести меня в могилу. Сорок восемь часов каторги в неделю и дурдом по воскресеньям. Виски, да, и сигареты, и женщину в постели, да. И двадцать пять тысяч напоминаний десять миллионов раз на день, что все, что бы я ни сделал, не имеет никакого смысла. Да это дало мне такую сверхценную и столь же бесценную информацию, что я не... – Я открыл глаза и произнес: – Джек Лондон.
Я сидел на диване. Роберта обняла меня рукой. Фрэнки держала выпивку.
– Простите, – извиняюсь. – Я, кажется, ударился в излияния чувств.
– Я вовсе не хотела сказать, что ты не работал, – говорит мама. – Кому, как не мне, знать, как много ты работал.
– Шла бы ты лучше спать, мама, – говорит Фрэнки. – Я тоже лягу сразу, как только...
– Да со мной все в порядке, – говорю я. – Итак, похоронив мертвых, займемся живыми. Как ты сама, Фрэнки, думаешь, что нам лучше всего предпринять?
– А как ты думаешь насчет Муна?
– Даже не знаю. Он много тратит. У него может не быть.
– Я тоже так думаю.
– Ты можешь занять, если подопрет? Сотня баксов – неплохой куш для акул.
– Еще бы. Но я могла бы взять только часть. Вернее, часть здесь, часть там.
– Нет, ты этого не будешь делать, – запротестовала мама. – И больше говорить об этом нечего.
В тот момент я не совсем уловил, почему мама так твердо была против. Фрэнки и раньше иногда занимала у ростовщиков. А уж сейчас и сам Бог велел – случай был экстренный.
– Почему нет, мама?
– Потому что есть кому платить – потому что надо заставить Муна раскошелиться.
– Ну а если он откажется?
– Куда ему деться?
– Ну ладно, поживем – увидим. Сегодня нам все равно не решить, – говорю. – Все равно надо сначала выслушать врача.
Глава 20
Глава 21
– Ну, развели базар.
– А что ты предлагаешь? Не обращаться же к Чику, правда?
– Боже упаси! Не такой уж он болван.
– И что же делать?
– А ты что думаешь, Джимми?
– А что тут думать, и так ясно.
– Ты имеешь в виду рецепт или...
– Лекарства здесь не помогут. Если только ты действительно не залетела. Ты-то сама уверена?
– Конечно уверена.
– Ума не приложу, Фрэнки, как можно было доводить до этого? Ну и дела! Как ни крути...
– Надо идти к врачу.
– Я не могу найти подходящего. Я пыталась выяснить у подружек, но...
– Но мы же нашли. Я же... – Я замолчал, стараясь не глядеть на Роберту. – Да найдем мы врача. Только это стоит здесь чертовски дорого. Они всегда выйдут сухими из воды, а потому тянут до предела, когда тебе податься некуда.
– Пятьдесят долларов?
– Это цены периода депрессии. Боюсь, сейчас меньше чем за сотню не получится.
Фрэнки согнула пальцы на ногах и уставилась на ногти.
– Если уж понадобится, я, пожалуй, смогу раздобыть. Тут есть такие акулы, под сто процентов могут дать.
– Ты что, с ума сошла? – воскликнула мама. – Это послушать только! Можно подумать, что сотня долларов на дереве растет. Нет уж, мы заставим этого расчудесного Муна выложить денежки. Джимми, ты должен поговорить с ним и сказать, чтоб раскошеливался подобру-поздорову, а то хуже будет.
– Не вздумай, Джимми, – возражает Фрэнки. – Я этого не хочу.
– Представляю, как я скажу ему, в чем дело, – говорю. – Но одно я знаю точно – это что мне придется валить на все четыре стороны. До пособия по безработице надо ждать месяц. Не знаю, что потом, но на какое-то время будем пробавляться им.
Роберта посмотрела на меня.
– О, – говорит, – вот оно как. Так вот о чем ты раздумываешь по вечерам, уставившись в одну точку. Если ты думаешь, Джеймс Диллон, что я собираюсь прозябать на пятнадцать или восемнадцать долларов в неделю, тогда как ты мог бы...
– Может, и все двадцать. И все до копейки тебе. А я куда-нибудь смотаюсь, пока не встану на ноги и...
– Нет уж, сэр! Дудки! Если ты куда-нибудь двинешься, я с тобой. У тебя есть семья и все мы. И выбрось это из головы.
– Но если б я уехал и начал снова писать...
– Если ты на самом деле хочешь писать, кто тебе мешает писать здесь? Ты же продал свой последний рассказ, разве не так? Ну и?..
– Да, продал. Только, сидючи здесь, я с трудом вытягивал полсотни слов за ночь да выдувал в среднем десяток чашек кофе и выкуривал пачку сигарет на каждую строчку. Я не писал. Брал первые попавшиеся слова, крутил, вертел, прилаживал, притирал, чтоб получилась не совсем идиотская фраза. И в результате сбагрил эту туфту завалящему третьесортному журнальчику. Больше я так не могу и не буду. Хватит.
– Мне кажется, мы собрались поговорить обо мне, – напомнила Фрэнки.
– Господи! – кричу я. – И она еще может просить меня об этом! Представь себе, что ты певица – пусть не великая, но стоящая, – ты знаешь, как надо петь эту песню, но голос у тебя сел, тебе надо восстановить его, а потом уж петь. Голос совсем негодный, ты сама не можешь слушать, что уж тут говорить о других. И ты не поешь. Просто это выше твоих сил, стоит только попробовать, и тебе плохо, это убивает тебя, лишает веры в себя, и, если будешь пытаться, вообще никогда не восстановишь его. Ну скажи, в таких обстоятельствах ты бы заключала контракт? Ну скажи...
– Заключила бы, если б мне дали сто долларов, – говорит мама.
А Роберта:
– Джимми всегда так, мама. Помню, как-то он получил пять сотен долларов за два старых рассказика и такое устроил: метался, рвал на себе волосы и орал, что все погибло, что больше в жизни не сможет написать ни строчки. Можно подумать, что наступил конец света... Ведь было такое, Джимми! У тебя всегда одно и то же.
– Может, оно и так. Наверное, так со всеми писателями. Однако есть разница, ее поймет только другой писатель.
– Но послушайте, – говорит Фрэнки, – мы вроде собрались...
– А сейчас совсем другое дело, – тяну я свое. – Если я и начну снова писать, на сей раз об этой бодяге больше не может быть и речи. Не могу я писать, когда надо мной висит образ копа и малолетней сироты. Никогда в жизни! слышите? И зарубите себе на носу! Раз и навсегда! Если я и буду писать, только то, что хочу и как хочу.
– Новую книгу, надеюсь, – говорит Роберта.
– Упаси Боже, – говорит мама.
– Ладно, – говорю. – Может, и новую книгу. Что тут смешного?
– Ничего, если на то пошло, – откликается Фрэнки. – Но мы ведь...
– Я бы не сказала, что смешно, – вступает Роберта. – Помнишь, мама? Он приходил вечером с работы и двигался будто во сне. Сидит, говорит с тобой или просто смотрит, а скажи ему слово, не ответит, а если ответит, то ни к селу ни к городу. А все остальное время смотришь на него, и сердце кровью обливается: он словно в полной отключке – одежда мятая и грязная, куртка застегнута не на те пуговицы, и весь с головы до ног заляпан пеплом и кофе. Ведь обычно он такой аккуратный. Просто ужас.
– О Господи, – говорю.
– Вот именно – о Господи, – повторяет Роберта. – Я и сама так говорю. Сидит за ужином, ест что попало и даже не замечает что, а потом как ненормальный тащит свою машинку на стол, я еще убрать не успела. Можно подумать, что горит. Нельзя спокойно кофе допить.
– Ну да, а потом эти консервные банки являются, – говорю, – и начинается...
– Представляешь, мама, так он моих подруг называл. Консервные банки. Такие милые дамы.
– Бабы, мама, – встревает Джо.
– А ну-ка, прикрой рот!
– Была там такая четырехглазая сука, – говорю, – она, как ни придет, все талдычит тебе, что ты, мол, должна заставить меня помогать тебе по хозяйству. А та дебилка, с которой ты познакомилась в магазине. А еще одна кособокая дура, ты даже имя ее мне не называла; я не уверен, что она сама его знала. Вы отправлялись в другую комнату и трепались так громко, что я слышал гудение, хотя не разбирал ни слова. И так часами, чтоб всем пусто было.
– Да, мама, – говорит Роберта. – Ко мне приходили подруги, а я все время как на иголках: вдруг придут с какими-нибудь счетами, а мне надо говорить с ними у всех на виду. Я же не могла подпустить к ним Джимми, потому что он, чего доброго, обматерит их или наобещает с три короба, лишь бы они убрались. Это, я скажу тебе...
– Можешь не говорить, – подхватывает мама. – Я и сама знаю, как папа...
– Он меня так бесил, что порой я готова была убить его. Он получал мизерный аванс – пятнадцать долларов в неделю, так что мы едва сводили концы с концами, а мог бы заколачивать кучу денег. Макфадден просил его сделать сериал, а от Гангбустера звонили по междугородному и слали телеграммы, Фоссет умолял его отправиться на губернаторский съезд и сделать десять – двенадцать передовиц на тему превентивных мер против преступности – на это вообще не надо было тратить время, и семьдесят пять долларов за статейку в кармане...
– Я в конце концов подписал договор на книгу, – заметил я, – и поторопился.
– Черта с два поторопился, – взорвалась Роберта. – Ты хочешь сказать, тянул резину. Ты так тянул, что едва ли мог что-либо написать. Свихнуться можно было. А воскресенья – это вообще был конец света. Никуда нельзя пойти. Не успеешь встать с постели, начинают собираться дружки Джимми – не мои, должна заметить! И так целый день пьют кофе, и повсюду пепел от сигарет: хозяйничают, как у себя дома, только ты не знаешь, куда приткнуться. Плюхаются в одежде на кровать, валяются на полу, ходят в туалет, так что на весь дом слышно. Да, да, мама, представь себе, не закрывают дверь и орут оттуда на весь дом. А если хотят поесть, идут на кухню и берут, что хотят. Был у него один приятель – вечно в плисовых штанах, а в ванной не мылся, наверное, годами, это был тот еще экземпляр. Один раз я припасла на воскресенье хороший ростбиф, так он нашел его и притащил в гостиную с солонкой и перечницей. Можете представить картину: сидит себе на полу, и сыплет на пол соль и перец, и ест мой ростбиф – так весь и сожрал, мама, на глазах у всех, как будто так и надо. В жизни ничего подобного...
– Насколько я помню, – говорю я, – он за все, что брал платил. Это был лучший художник на всем Юго-Западе. Перед тем как уехать в Вашингтон делать стенные росписи, он отдал нам фонограф и полный набор пластинок Карла Сэндберга и...
– Только не напоминай мне, ради Бога, про эти пластинки – всплескивает руками Роберта. – Мне от них дурно; ничего более идиотского я в жизни не знала. Приходилось слушать их с утра до ночи. Когда Джимми ничего не лезло в голову, когда он устал или психует, – а это с ним происходило все время, пока он работал над этой дурацкой книгой, – он тут же ставит эти пластинки. И всю прочую мерзость – отсюда и эти «Свежесть росы» и «Сэм Басс»...
– Да это же старинные английские народные песенки. Нравится тебе или не нравится...
– Старинные английские народные песенки, как же! Думаю, мерзость от немерзости я уж как-нибудь могу отличить, а мне пришлось наслушаться всего.
– Ну, я от них потом отделался.
– Отделался! Еще бы...
– Я отделался и от друзей, и от книги.
– И после всего этого книга не была издана!
– Не была? Я даже не помню. Для тебя это было, конечно, разочарованием.
– А ты что хотел?
– Забавно, это совсем выскочило у меня из головы, – говорю. – Хотя что тут странного, раз это меня совершенно не интересовало.
Рот у Роберты закрылся. И на лице проступило знакомое беспомощное и недоуменное выражение.
– Ума не приложу, почему, что бы я ни сказала...
– Да нет, милая, все в порядке. Ты и так много наговорила.
– Джимми, – вступает Фрэнки, – брось. Я все-таки хочу знать...
– Я думаю, это и надо сделать, – говорит мама, теребя булавку, вколотую в платье.
– Что – брось? Я что-нибудь говорю?
Я знаю, что это не то, что она хотела сказать. У нее была долгая дискуссия со мной – пусть я и не слушал, – и она (мы) достигли общего согласия. Я знал, но не хотел в этом признаться. Это одна из маминых штучек, от которых я тихо балдею.
– Сделать что? – спрашиваю. – О чем ты, в конце концов?
– Как – о чем? О рассказе. Мы можем послать его в тот последний журнал, им так нравятся твои вещи, и получим чек через месяц. Фрэнки тебе потом выплатит, конечно, но тогда не придется брать в долг...
Я посмотрел на нее. Посмотрел на Фрэнки и Роберту. У Джо рот до ушей. Словом, судя по всему, всем все ясно. Мама вытащила кролика из шляпы. Она, как всегда, нырнула в дерьмо, и вынырнула с бриллиантом.
– Чтоб мне провалиться! – воскликнул я. – В бога душу мать со всеми святыми присно и вовеки! Да будь я проклят со всеми потрохами и ангелами в придачу! Чтоб им всем пусто было – и Христу, и всему сучьему воинству его; пусть поимеют меня по двое и по трое, и ротами и эскадронами, и в хвост и в гриву, и на грузовиках, и на колясках, и на роликах, и на великах, да чтоб им ни дна ни покрышки и чтоб мне не видеть света...
Хватаю бутылку из кухни и прикладываюсь.
– Не обращай на него внимания, мама, – говорит Роберта. – Он всегда так бесится.
– Нет, уж послушайте! – кричу. – Я не я, если...
– Джимми! Ты льешь на ковер!
– Да чтоб я написал еще хоть строчку! Да лучше буду клевать лошадиное дерьмо с воробьями...
– Джимми, прекрати ругаться!
– Чтоб мне лакать помои со свиньями; чтоб мне торговать из-под полы французской порнухой; чтоб мне мыть ванные...
– Джимми!
– Да я лучше усыновлю тройню Фрэнки, или сколько там у нее будет, и дам им такое же глубокомысленное и отеческое воспитание, как своим собственным. Но никогда – клянусь Богом, никогда в жизни – я больше не напишу ни строчки!
Я сел.
– Он действительно не хочет писать рассказ, – тупо говорит Фрэнки Роберте.
– О! – восклицает Роберта.
– А я, – вмешивается мама, – не понимаю, с какой стати.
Я чуть не поперхнулся виски, которое глотнул в этот момент.
– Мама, – взывает Фрэнки.
– Хоть режьте, не понимаю, – твердит свое мама. – Что и говорить, это не лучшее в мире местечко для писания, но не всегда же под рукой то, что хочется. Посмотри на Джека Лондона, Джимми! Вот он...
– Минутку, минутку, – взываю я. – У меня есть свидетельство. Прошу всех взглянуть на свидетельство.
Мама смотрит на черно-белый фотостат и возвращает мне.
– Не понимаю, какое отношение к этому имеет твое свидетельство о рождении.
– Оно удостоверяет тот факт, что я не Джек Лондон. Оно со всей определенностью доказывает, что я не Джек Лондон, а парень по имени Джеймс Диллон. Оно...
– Перестань сходить с ума, Джимми! – кричит Роберта. – Что ты паясничаешь?
– Нет, ты не Джек Лондон, – говорит мама, чуть быстрее теребя булавку. – Джек Лондон не сдавался только потому, что не все складывалось так, как ему бы хотелось. Он писал в рыбачьих шлюпках, и на лесоповале, и...
– А я писал в кабинках для мальчиков, подносящих клюшки для гольфа, в раздевалках отеля и на нефтепроводе; я писал между заказами на яичницу-болтунью и сандвичами с горячим бифштексом; я писал в гардеробе дансинга; я писал в машине, преследуя загнанных лошадей и всякую живность; я писал замешивая тесто в пекарне. Я работал на пяти работах и еще ходил в школу и писал. Я писал по рассказу в день в течение тридцати дней. Я писал...
– Думаю, всем пора спать, – говорит Роберта. – Пошли, ми...
– Я не пойду спать!
– Я никого не хотела обидеть, – говорит мама. – Я просто хотела сказать...
– Ты плохо читала своего Джека Лондона. Он начал выбиваться в люди, когда ему было тридцать лет. А мне тридцать пять. Тридцать пять, можешь ты это понять? И я написал в три раза больше Лондона. Я...
– Давай забудем все это, – говорит Фрэнки.
– Вот и забудь! Забудь пятнадцать миллионов слов для Писательского проекта. Забудем полмиллиона для писательского фонда. Забудем старые номера пяти журнальных издательств. Забудем сорок, пятьдесят, нет, семьдесят пять тысяч слов в неделю, неделю за неделей, для отраслевых журналов. Забудем тридцать шесть часов радиосериалов. Ты можешь себе представить, что это такое – тридцать шесть часов? Ты когда-нибудь пробовала написать тридцать шесть часов разговора? Такого разговора, чтоб с огоньком, чтобы люди хохотали до упаду или заливались слезами; чтоб им не пришло в голову переключить программу. Пробовала? А?
– Ради Бога, Джимми...
– Конечно не пробовала. Тебе-то зачем? Что бы это тебе дало? Что это дало мне? Хочешь, скажу? Ну так слушай. Хрена собачьего, вот что это мне давало. Просиженную задницу и боли три раза в неделю. Стрижку в парикмахерских колледжах. Груды грязного белья, которые ни одна прачечная не отстирает. Больные легкие, но не настолько, чтобы свести меня в могилу. Сорок восемь часов каторги в неделю и дурдом по воскресеньям. Виски, да, и сигареты, и женщину в постели, да. И двадцать пять тысяч напоминаний десять миллионов раз на день, что все, что бы я ни сделал, не имеет никакого смысла. Да это дало мне такую сверхценную и столь же бесценную информацию, что я не... – Я открыл глаза и произнес: – Джек Лондон.
Я сидел на диване. Роберта обняла меня рукой. Фрэнки держала выпивку.
– Простите, – извиняюсь. – Я, кажется, ударился в излияния чувств.
– Я вовсе не хотела сказать, что ты не работал, – говорит мама. – Кому, как не мне, знать, как много ты работал.
– Шла бы ты лучше спать, мама, – говорит Фрэнки. – Я тоже лягу сразу, как только...
– Да со мной все в порядке, – говорю я. – Итак, похоронив мертвых, займемся живыми. Как ты сама, Фрэнки, думаешь, что нам лучше всего предпринять?
– А как ты думаешь насчет Муна?
– Даже не знаю. Он много тратит. У него может не быть.
– Я тоже так думаю.
– Ты можешь занять, если подопрет? Сотня баксов – неплохой куш для акул.
– Еще бы. Но я могла бы взять только часть. Вернее, часть здесь, часть там.
– Нет, ты этого не будешь делать, – запротестовала мама. – И больше говорить об этом нечего.
В тот момент я не совсем уловил, почему мама так твердо была против. Фрэнки и раньше иногда занимала у ростовщиков. А уж сейчас и сам Бог велел – случай был экстренный.
– Почему нет, мама?
– Потому что есть кому платить – потому что надо заставить Муна раскошелиться.
– Ну а если он откажется?
– Куда ему деться?
– Ну ладно, поживем – увидим. Сегодня нам все равно не решить, – говорю. – Все равно надо сначала выслушать врача.
Глава 20
Мы все отправились по постелям, а Джо приспичило сбегать в туалет, и Роберта молча лежала, напряженно вслушиваясь и нервничая после того, как возбуждение прошло.
– Джимми, – проговорила она через некоторое время.
– Что?
– Ты спишь?
Мне очень хотелось сказать, что, разумеется, сплю, но я знал, что лучше не надо.
– Нет, милая. Еще не сплю.
– Знаешь, Джимми...
– Да?
– Ты правда так обо всем думаешь...
– Нет, милая. Ты знаешь, как это бывает. Попадется под горячую руку – и пошло...
– Но ты наговорил столько ужасного, Джимми.
Я погладил ее по заду. Рубашка у нее задралась, и под ней она была голая. Она повернулась лицом ко мне:
– Ты правда так не думаешь?
– Да нет.
– И ты правда любишь меня?
– Это, пожалуй, единственное, в чем ты можешь быть уверена. Что бы я там ни нес и ни делал, я всегда буду любить тебя.
И я не кривил душой. Так оно и есть. Я весь ушел в эти мысли и не заметил, как она умудрилась подкатиться ко мне вплотную.
– По твоему поведению не скажешь, что ты любишь меня.
– Ну что ты, милая.
– Ты меня давно уже не целуешь и не ласкаешь.
– Прости.
Она склонилась надо мной и прижалась губами к моим губам, и бретельки рубашки соскользнули, и одна из грудей оказалась у меня под мышкой.
– Спокойной ночи, Джимми.
– Спокойной ночи, милая.
А я все думал. Все терзался. У меня не осталось никаких чувств. Я размышлял о том, почему не мог говорить с Фрэнки и почему она стала такой.
– Кто эта женщина, что говорила с тобой, Джимми?
– Никто.
– Ты знаешь уйму женщин, правда, Джимми? Всякий раз, когда мы идем по улице...
– Выбрось из головы.
– Одна девушка из кафе хочет прийти к нам и жить у нас. Я сказала ей, что она не может спать с тобой, потому что дедушка...
– Нечего разговаривать со всеми бродяжками.
– Один мужчина вчера предложил мне целый доллар и сказал, что даст еще один вечером. Можно положить его в мой банк?
– Почему же нет?
– Он сказал, что, если я встречу его после работы, он даст мне еще пять долларов. Он сказал...
– Дай посмотреть мне на этого сукина сына. Я покажу ему!
– Но он хороший человек, Джимми! Он сказал, что знает тебя и что все будет...
– Ты только покажи.
И большая девочка, живущая со своими родственниками, разносящая подписные журналы по домам, продававшая рождественские открытки и все чаще пропускавшая школьные занятия. Большая девочка, которой ничего не стоило зайти в гараж или в парикмахерскую и взять, сколько дадут. Девочка, читавшая издания «Харперс» и «Нью-Йоркер», владевшая хорошим английским и знавшая наизусть уйму остроумных выражений, потому что ими можно было блеснуть.
И женщина. Крупная, броско одевающаяся женщина с вытравленными перекисью волосами и слишком ярко намазанными губами, сидящая за кассовым аппаратом в кафе, парикмахерской и табачной лавке:
– Приветик, Джек. Что ты там такое прячешь в джинсах, не считая носков?
– А, Фрэнки, душка, а то не знаешь – это смерть твоя.
– Минутку... Добрый день, мистер Пендергаст. Все в порядке?
– Более чем. А это тебе.
– О, спасибо... Так о чем бишь ты, Джек?
Женщина, которая знает, что кругом беспробудная лажа, и любым способом пытается вырваться из нее. Женщина, которая готова выйти замуж за первого встречного. Женщина, которая не способна на глубокие чувства и возвышенные взгляды.
– Ты куда?
– В ванную.
– Ты надолго?
– А тебе тоже надо?
– Да нет, просто спрашиваю.
Я взял сигареты из кармана брюк и пошел в ванную комнату. Стоя перед зеркалом, я пускал струйки дыма в собственное отражение, принимая различные позы – злодейскую, геройскую, торжественную. Так, без всякой цели. Ради забавы. Потом сел на табурет и задумался, и в голову пришла где-то прочитанная сумасшедшая история. Сумасшедшая – не совсем то слово. Этот рассказ написал Роберт Хенлейн; по части сделанности один из лучших рассказов, которые мне приходилось читать. Суть его такая.
Клиент частной психушки беседует с психиатром. Психиатр задает ему всяческие вопросы, пытаясь докопаться до истоков мании преследования, от которой мучается пациент. Бедняга убежден, что весь мир в заговоре против него и все стараются заставить его делать то, что он не хочет. В этом сговоре замешаны буквально все, и так было всегда. Когда он был мальчишкой (рассказывает он), другие дети прекращали свои игры, стоило ему появиться, и начинали перешептываться и бросать на него подозрительные взгляды. Когда он входил в комнату, где разговаривали взрослые, те сразу же замолкали и молчали, пока он не уходил... Психиатр смеется:
– Ну, в этом нет ничего особенного.
– Но это еще не все, – отвечает псих. – Когда я поступил в колледж, они не давали мне изучать то, что мне хотелось. Они заставляли меня учить то, что...
– Но вам же надо было подготовиться к будущей трудовой деятельности, – возражает врач. – Возможно, они лучше представляли себе, что вам пригодится в дальнейшей жизни.
– Черта с два, – отвечает несчастный. –Когда я окончил колледж, я устроился на работу, в ней не было ни малейшего смысла, но они заставили меня работать против моей воли.
– Они? Но кто же эти они?
– Как – кто? Моя жена и мой начальник, да и все другие. Может, и вы в том числе.
– Ах вон оно что, – кивает психиатр. – А почему вы думаете, что работа не имела ни малейшего смысла?
– А что тут такого. Не имела, и все тут. Я спал всю ночь, так чтобы отдохнуть и утром идти на работу, я вставал, завтракал, чтобы набраться сил до полудня, в полдень обедал, чтоб оставались силы до конца рабочего дня, вечером приходил домой, ел и спал, чтобы утром пойти на работу и чтобы заработанных денег хватало на восстановление сил и отдых, чтобы работать, чтобы набираться сил и отдохнуть, чтобы...
Психиатр машет руками:
– Но это можно сказать о любой работе.
– Да нет же, – возражает пациент. – Вовсе нет. Есть работы, в которых есть смысл. Я бы сразу узнал, если б нашел такую. Но они всеми силами препятствуют. Они возводят на моем пути всевозможные преграды. Делают все, чтобы я не видел реальности. Заставляют меня делать то, что я не хочу.
Психиатр грустно качает головой, встает и выходит.
И тут заключительная сцена.
Демоны в полном сборе – да, демоны – это жена несчастного, его начальник, учителя колледжа и целый сонм прочих демонов. Заговор действительно существует.
– Он снова за свое, – говорит жена. – Боюсь, он опять хочет сбежать. Что нам делать?
– Пусть бежит, – говорит психиатр. – Мы его все равно вернем. Мы всегда их возвращаем.
Я, наверное, не очень хорошо пересказал. Но если бы вы сами прочитали, это запало бы вам в душу. Что-то в этом есть...
– Джимми.
Я аж до потолка подпрыгнул. Роберта в дверях. Груди совсем обнажены, рубашка задралась. Она почти всегда спит в таком виде, когда тепло, и рубашка сбивается на поясе. Груди у нее такие полные, что рубашка ее явно раздражает она так и спит раскинув ноги до предела. Я ее спрашивал, почему она в таком случае не спит без рубашки, раз все равно она ничего не закрывает, а она отвечает, что так ей там холодно, и, как знать, наверное, так оно и есть. Впрочем, у меня на сей счет есть своя теория: просто она знает цену недосказанности.
– Ты когда-нибудь ляжешь спать?
– Уже иду.
– Ну так иди.
Она возвращается в спальню, а я еще задерживаюсь, размышляя о сумасшедшей истории, которая отнюдь не такая уж сумасшедшая. А потом она снова окликает меня, и я возвращаюсь в постель, но нахожусь как бы в полусне.
Я ложусь, и...
И нисходит на меня Ярость; рыдающая, безумная и неистовая, дрожащая от жара; ангел Ярости с бедрами цвета слоновой кости берет верх надо мной, и никогда ему не переделать себя. Монстр Франкенштейн с шелковистыми ресницами, и белозубой улыбкой, и с грудями, раскинувшимися врозь от полноты своей.
– Тебе хорошо! Тебе всегда хорошо! Слышишь? Тебе хорошо! Что мне делать, если... Нет... не сейчас... Не... отвечай... сейчас...
Боюсь, что до этого я не представлял по-настоящему, насколько все безнадежно.
– Джимми, – проговорила она через некоторое время.
– Что?
– Ты спишь?
Мне очень хотелось сказать, что, разумеется, сплю, но я знал, что лучше не надо.
– Нет, милая. Еще не сплю.
– Знаешь, Джимми...
– Да?
– Ты правда так обо всем думаешь...
– Нет, милая. Ты знаешь, как это бывает. Попадется под горячую руку – и пошло...
– Но ты наговорил столько ужасного, Джимми.
Я погладил ее по заду. Рубашка у нее задралась, и под ней она была голая. Она повернулась лицом ко мне:
– Ты правда так не думаешь?
– Да нет.
– И ты правда любишь меня?
– Это, пожалуй, единственное, в чем ты можешь быть уверена. Что бы я там ни нес и ни делал, я всегда буду любить тебя.
И я не кривил душой. Так оно и есть. Я весь ушел в эти мысли и не заметил, как она умудрилась подкатиться ко мне вплотную.
– По твоему поведению не скажешь, что ты любишь меня.
– Ну что ты, милая.
– Ты меня давно уже не целуешь и не ласкаешь.
– Прости.
Она склонилась надо мной и прижалась губами к моим губам, и бретельки рубашки соскользнули, и одна из грудей оказалась у меня под мышкой.
– Спокойной ночи, Джимми.
– Спокойной ночи, милая.
А я все думал. Все терзался. У меня не осталось никаких чувств. Я размышлял о том, почему не мог говорить с Фрэнки и почему она стала такой.
* * *
Маленькая девочка – не по годам рослая маленькая девочка с пшеничными волосами, в тринадцать выглядевшая на все восемнадцать, с голубыми невинными глазами десятилетней. Вот мы шагаем по Коммерс-стрит – маленькая девочка и я...– Кто эта женщина, что говорила с тобой, Джимми?
– Никто.
– Ты знаешь уйму женщин, правда, Джимми? Всякий раз, когда мы идем по улице...
– Выбрось из головы.
– Одна девушка из кафе хочет прийти к нам и жить у нас. Я сказала ей, что она не может спать с тобой, потому что дедушка...
– Нечего разговаривать со всеми бродяжками.
– Один мужчина вчера предложил мне целый доллар и сказал, что даст еще один вечером. Можно положить его в мой банк?
– Почему же нет?
– Он сказал, что, если я встречу его после работы, он даст мне еще пять долларов. Он сказал...
– Дай посмотреть мне на этого сукина сына. Я покажу ему!
– Но он хороший человек, Джимми! Он сказал, что знает тебя и что все будет...
– Ты только покажи.
И большая девочка, живущая со своими родственниками, разносящая подписные журналы по домам, продававшая рождественские открытки и все чаще пропускавшая школьные занятия. Большая девочка, которой ничего не стоило зайти в гараж или в парикмахерскую и взять, сколько дадут. Девочка, читавшая издания «Харперс» и «Нью-Йоркер», владевшая хорошим английским и знавшая наизусть уйму остроумных выражений, потому что ими можно было блеснуть.
И женщина. Крупная, броско одевающаяся женщина с вытравленными перекисью волосами и слишком ярко намазанными губами, сидящая за кассовым аппаратом в кафе, парикмахерской и табачной лавке:
– Приветик, Джек. Что ты там такое прячешь в джинсах, не считая носков?
– А, Фрэнки, душка, а то не знаешь – это смерть твоя.
– Минутку... Добрый день, мистер Пендергаст. Все в порядке?
– Более чем. А это тебе.
– О, спасибо... Так о чем бишь ты, Джек?
Женщина, которая знает, что кругом беспробудная лажа, и любым способом пытается вырваться из нее. Женщина, которая готова выйти замуж за первого встречного. Женщина, которая не способна на глубокие чувства и возвышенные взгляды.
* * *
Я сел на край кровати. Роберта приподняла голову от подушки:– Ты куда?
– В ванную.
– Ты надолго?
– А тебе тоже надо?
– Да нет, просто спрашиваю.
Я взял сигареты из кармана брюк и пошел в ванную комнату. Стоя перед зеркалом, я пускал струйки дыма в собственное отражение, принимая различные позы – злодейскую, геройскую, торжественную. Так, без всякой цели. Ради забавы. Потом сел на табурет и задумался, и в голову пришла где-то прочитанная сумасшедшая история. Сумасшедшая – не совсем то слово. Этот рассказ написал Роберт Хенлейн; по части сделанности один из лучших рассказов, которые мне приходилось читать. Суть его такая.
Клиент частной психушки беседует с психиатром. Психиатр задает ему всяческие вопросы, пытаясь докопаться до истоков мании преследования, от которой мучается пациент. Бедняга убежден, что весь мир в заговоре против него и все стараются заставить его делать то, что он не хочет. В этом сговоре замешаны буквально все, и так было всегда. Когда он был мальчишкой (рассказывает он), другие дети прекращали свои игры, стоило ему появиться, и начинали перешептываться и бросать на него подозрительные взгляды. Когда он входил в комнату, где разговаривали взрослые, те сразу же замолкали и молчали, пока он не уходил... Психиатр смеется:
– Ну, в этом нет ничего особенного.
– Но это еще не все, – отвечает псих. – Когда я поступил в колледж, они не давали мне изучать то, что мне хотелось. Они заставляли меня учить то, что...
– Но вам же надо было подготовиться к будущей трудовой деятельности, – возражает врач. – Возможно, они лучше представляли себе, что вам пригодится в дальнейшей жизни.
– Черта с два, – отвечает несчастный. –Когда я окончил колледж, я устроился на работу, в ней не было ни малейшего смысла, но они заставили меня работать против моей воли.
– Они? Но кто же эти они?
– Как – кто? Моя жена и мой начальник, да и все другие. Может, и вы в том числе.
– Ах вон оно что, – кивает психиатр. – А почему вы думаете, что работа не имела ни малейшего смысла?
– А что тут такого. Не имела, и все тут. Я спал всю ночь, так чтобы отдохнуть и утром идти на работу, я вставал, завтракал, чтобы набраться сил до полудня, в полдень обедал, чтоб оставались силы до конца рабочего дня, вечером приходил домой, ел и спал, чтобы утром пойти на работу и чтобы заработанных денег хватало на восстановление сил и отдых, чтобы работать, чтобы набираться сил и отдохнуть, чтобы...
Психиатр машет руками:
– Но это можно сказать о любой работе.
– Да нет же, – возражает пациент. – Вовсе нет. Есть работы, в которых есть смысл. Я бы сразу узнал, если б нашел такую. Но они всеми силами препятствуют. Они возводят на моем пути всевозможные преграды. Делают все, чтобы я не видел реальности. Заставляют меня делать то, что я не хочу.
Психиатр грустно качает головой, встает и выходит.
И тут заключительная сцена.
Демоны в полном сборе – да, демоны – это жена несчастного, его начальник, учителя колледжа и целый сонм прочих демонов. Заговор действительно существует.
– Он снова за свое, – говорит жена. – Боюсь, он опять хочет сбежать. Что нам делать?
– Пусть бежит, – говорит психиатр. – Мы его все равно вернем. Мы всегда их возвращаем.
Я, наверное, не очень хорошо пересказал. Но если бы вы сами прочитали, это запало бы вам в душу. Что-то в этом есть...
– Джимми.
Я аж до потолка подпрыгнул. Роберта в дверях. Груди совсем обнажены, рубашка задралась. Она почти всегда спит в таком виде, когда тепло, и рубашка сбивается на поясе. Груди у нее такие полные, что рубашка ее явно раздражает она так и спит раскинув ноги до предела. Я ее спрашивал, почему она в таком случае не спит без рубашки, раз все равно она ничего не закрывает, а она отвечает, что так ей там холодно, и, как знать, наверное, так оно и есть. Впрочем, у меня на сей счет есть своя теория: просто она знает цену недосказанности.
– Ты когда-нибудь ляжешь спать?
– Уже иду.
– Ну так иди.
Она возвращается в спальню, а я еще задерживаюсь, размышляя о сумасшедшей истории, которая отнюдь не такая уж сумасшедшая. А потом она снова окликает меня, и я возвращаюсь в постель, но нахожусь как бы в полусне.
Я ложусь, и...
И нисходит на меня Ярость; рыдающая, безумная и неистовая, дрожащая от жара; ангел Ярости с бедрами цвета слоновой кости берет верх надо мной, и никогда ему не переделать себя. Монстр Франкенштейн с шелковистыми ресницами, и белозубой улыбкой, и с грудями, раскинувшимися врозь от полноты своей.
– Тебе хорошо! Тебе всегда хорошо! Слышишь? Тебе хорошо! Что мне делать, если... Нет... не сейчас... Не... отвечай... сейчас...
Боюсь, что до этого я не представлял по-настоящему, насколько все безнадежно.
Глава 21
Я езжу с Гроссом. Отказаться я не мог. Он знал, что меня никто не подвозит, и предложил подбрасывать меня на работу и обратно задаром (на что я, конечно, не мог не согласиться). А ездить с кем-то мне надо было. Ходить пешком выше моих сил. Я теперь беру на работу кварту кофе вместо пинты и, зная, что все у нас счастливы застукать меня спящим, стараюсь не отключаться. Но топать на работу и обратно пешком – это выше моих сил. Я, конечно, понимаю, что Гросс предложил меня подбрасывать не за красивые глаза. Я вот-вот закончу свою новую систему, хотя пока что мне так и не удалось разрешить ту проблему, о которой я говорил, и он знает, что Болдуин очень мной доволен. И он, полагаю, рассчитывает проехаться за мой счет. Однако то, что я снюхался с Гроссом, не помогает мне в отношениях с Муном, я имею в виду наши личные отношения. Я-то думаю, Мун как может пытается помочь Фрэнки. Когда я впервые заговорил с ним об этом, он воспринял это нормально. Он стоял и постукивал линейкой по моему столу, рассеянно глядя в сторону сборочной линии. Наконец произнес: