– Другом! Господи!
   – Допускаю, что он никого не убивал. Бедняжка Эми была убита точно таким же способом, как та женщина. А этот человек – вы говорите, что у него нашли большую часть пропавших денег. Наверняка для него пятьсот долларов – огромная сумма, и, учитывая, что эти два убийства так похожи...
   Я замолчал и улыбнулся ему. Он открыл рот и тут же захлопнул его.
   Шрапнель. Больше у него ничего нет.
   – Вы все заранее рассчитали, так? – сказал он тихо. – Четыре-пять убийств, даже шесть, если прибавить сюда Боба Мейплза, для которого вы были всем в жизни. А теперь вы сидите здесь, улыбаетесь и пытаетесь мне что-то объяснить. И вас ничто не волнует. Как вы так можете, Форд, как вы... Я пожал плечами.
   – Кто-то же должен сохранять присутствие духа, а вы, судя по всему, на это не способны. Говард, у вас есть еще вопросы?
   – Да, – медленно кивнул он. – Один. Откуда у мисс Стентон синяки на теле? Старые синяки, они появились не вчера. Похожие синяки мы обнаружили на теле той женщины, Лейкленд. Откуда они у нее, Форд?
   – Синяки? – переспросил я. – Черт, ну и вопросец, Говард! Откуда мне знать?
   – От-откуда, – он вдруг начал запинаться, – откуда вам знать?
   – Да, – озадаченно проговорил я. – Откуда?
   – Будьте вы прокляты! Вы же трахали ее в течение нескольких лет! Вы...
   – Не произносите этого, – предупредил я.
   – Да, – сказал Джефф Пламмер, – не произносите этого.
   – Но... – Говард повернулся к Джеффу, потом опять ко мне. – Ладно. Не буду! В этом нет надобности. Эта девушка ни с кем не встречалась, кроме вас, и только вы могли сотворить с ней такое! Вы избивали ее точно так же, как избивали ту шлюху!
   Я рассмеялся, и в моем смехе слышались грустные нотки.
   – А Эми безропотно все сносила, да, Говард? Я ее колотил, а она продолжала встречаться со мной? И готова была выйти замуж за меня? Да это звучит полной бессмыслицей для любой женщины и тем более для Эми. Если бы вы знали мою Эми, вы бы никогда не высказали ничего подобного.
   Он покачал головой, таращась на меня, как на диковинку. Старая шрапнель уже не приносила ему пользы.
   – Возможно, у Эми изредка появлялись синяки, – продолжал я. – У нее было много работы по дому и в школе. Было бы странно, если бы она вообще никогда не ударялась, и...
   – Я имею в виду не это. Вам известно, что я имею в виду совсем другое.
   – ... но если вы думаете, что синяки организовал ей я и что она с этим мирилась, значит, у вас поехала крыша. И вы точно не знали Эми Стентон.
   – Возможно, – сказал он, – вы тоже не знали ее.
   – Я? Да вы же только что утверждали, что мы с ней встречались в течение нескольких лет...
   – Я... – Он заколебался. – Не знаю. Не хочу делать вид, будто мне все ясно. Однако мне кажется, что вы не знали ее. Вернее, не так хорошо...
   – Что? – спросил я.
   Он достал из внутреннего кармана пиджака голубой конверт, открыл его и вытащил двойной листок почтовой бумаги. Я заметил, что он исписан с обеих сторон, то есть всего получалось четыре страницы. И я сразу узнал этот аккуратный убористый почерк.
   Говард поднял глаза от листка и перехватил мой взгляд.
   – Это было в ее сумочке. – Ее сумочка. -Она написала письмо дома и, очевидно, собиралась отдать его вам, когда вы выедете за пределы Сентрал-сити. В сущности, – он снова устремил взгляд на письмо, – она собиралась отдать его вам, когда вы остановитесь пообедать в придорожном ресторанчике. Она хотела, чтобы вы прочитали его, когда она пойдет в туалет. Оно начинается так: «Дорогой Лу...»
   – Дайте мне его, – сказал я.
   – Я прочту...
   – Письмо адресовано ему, – сказал Джефф. – Отдайте.
   – Отлично, – пожал плечами Говард и бросил мне письмо.
   Я знал, что он заранее спланировал этот спектакль. Он хотел, чтобы я читал письмо, пока он будет сидеть рядом и наблюдать.
   Я устремил взгляд на листок:
   "Дорогой Лу,
   теперь тебе известно, почему я настояла на том, чтобы остановиться здесь и почему я ненадолго ушла из-за стола. Для того чтобы дать тебе возможность прочитать то, что я почему-то не могу сказать тебе в глаза. Пожалуйста, дорогой, прошу тебя, читай очень внимательно. Я предоставлю тебе массу времени. И если мое письмо покажется тебе путаным и бессвязным, прошу тебя, не сердись.
   Все дело в том, что я очень сильно тебя люблю, и поэтому мне немного страшно и тревожно.
   Дорогой, мне очень хотелось бы рассказать, как счастлива я была в течение последних недель. Мне очень хочется быть уверенной в том, что ты тоже был хоть немножечко счастлив. Самую капельку. Иногда у меня возникает безумное и замечательное ощущение, будто ты испытал такое же счастье, как я (хотя не понимаю, как это могло быть!), а иногда я говорю себе... О Лу, я не знаю!
   Наверное, проблема в том, что все случилось очень быстро. Мы встречались много лет, и ты, как мне кажется, становился все более безразличным ко мне. Мне казалось, что ты отдаляешься от меня и получаешь удовольствие от того, что я бегаю за тобой. (Мне это казалось, Лу; я не говорю, что так было на самом деле.) Дорогой, я не пытаюсь найти себе оправдание. Я просто хочу объяснить, заверить тебя в том, что я больше не буду так себя вести. Я больше не буду резкой, требовательной, сварливой... Конечно, я не смогу измениться в одно мгновение (о дорогой, я очень этого хочу, я буду следить за собой и постараюсь измениться как можно быстрее), но если ты, Лу, будешь любить меня или хотя бы притворяться, будто любишь меня, я уверена...
   Ты понимаешь, что я чувствую? Хоть немного, а? Ты понимаешь, почему я была такой и почему я такой больше не буду? Все всегда знали, что я принадлежу тебе. Ну, почти все. Мне этого хотелось, потому что мысль о ком-то другом для меня была невыносима. Я не смогла бы быть ни с кем, даже если бы пожелала. Я принадлежала тебе. И всегда принадлежала бы, если бы ты вдруг бросил меня. И мне казалось, Лу, что ты ускользаешь все дальше и дальше, что ты владеешь мною и не позволяешь себе принадлежать мне. Ты оставлял меня ни с чем (так казалось, дорогой, так казалось) и получал удовольствие, видя, как я беспомощна. Ты избегал меня. Заставлял бегать за тобой. Заставлял задавать вопросы и упрашивать тебя, а потом удивлялся и делал вид, будто ничего не понимаешь и... Прости меня, дорогой, я не хочу снова упрекать тебя. Я лишь хочу, чтобы ты понял.
   Лу, я хочу спросить тебя еще кое о чем. Только прошу тебя, умоляю, пожалуйста, не пойми превратно. Ты – о дорогой, не надо – боишься меня? Ты считаешь себя обязанным быть ласковым со мной? Я больше ничего не скажу, но тебе не хуже меня известно, что я имею в виду. И ты поймешь...
   Я надеюсь на то, что ошибаюсь. Я действительно надеюсь. Но я боюсь – у тебя проблемы? Что-то гложет тебя? Я не хочу приставать к тебе с вопросами, но знай: что бы там ни было, Лу, даже если это то, что я... что бы то ни было, я на твоей стороне. Я люблю тебя (тебе не надоело, что я постоянно это повторяю?) и знаю тебя. Я знаю, что ты никогда сознательно не сделал бы ничего плохого. Ты на это не способен. Я очень сильно люблю тебя и... позволь мне помочь тебе, дорогой. Все, что нужно, любая помощь. Даже если нам придется расстаться ненадолго или надолго – дай мне помочь тебе. Потому что я буду ждать тебя – сколько бы ни потребовалось, – только вряд ли это будет так долго, возможно, это будет зависеть от... все будет в порядке, Лу, потому что сознательно ты не можешь совершить ничего плохого. Я это знаю, и все это знают, и все будет хорошо. Мы будем вместе, ты и я. Если только ты мне расскажешь. Если позволишь помочь тебе.
   Я попросила тебя не бояться меня, но мне известно, что ты чувствовал, что ты обычно испытывал, и мне известно, что просить тебя о чем-то или говорить тебе о чем-то – недостаточно. Поэтому я настояла, чтобы мы остановились здесь, на автобусной станции. Поэтому я даю тебе так много времени. Чтобы доказать тебе, что бояться не надо.
   Надеюсь, когда я вернусь, ты все еще будешь сидеть за столом. Но если не будешь, дорогой, если почувствуешь, что не можешь... оставь мои вещи у входной двери. У меня есть деньги, я смогу найти работу в каком-нибудь городе и... Сделай так, Лу. Если чувствуешь, что так надо. Я пойму, и все будет хорошо, честное слово, Лу...
   О дорогой, дорогой, дорогой, как же сильно я тебя люблю! Я всегда любила тебя и буду любить, что бы ни случилось. Всегда, дорогой. Всегда-всегда. До конца дней.
   Навеки твоя,
   Эми"

21

   Гм... Ну и?
   Что ты собираешься делать? Что ты собираешься говорить?
   Что ты намереваешься говорить, когда тонешь в собственном дерьме, а они пинают тебя и топят, стоит тебе вынырнуть; когда тебе хочется кричать так, как не кричат даже в аду; когда ты – на дне ямы, а весь остальной мир – на поверхности, у него одно лицо без глаз и ушей, и, несмотря на это, он наблюдает за тобой и слушает...
   Что ты собираешься делать и говорить? Что ж, напарник, все просто. Так же просто, как прибить свои яйца к пню, а потом повалиться назад. Трави меня, напарник, загоняй в угол, потому что так проще.
   Ты скажешь, что они не имеют права подозревать хорошего человека. Ты скажешь, что победитель всегда остается, а проигравший всегда уходит. Ты будешь улыбаться, дружище, ты продемонстрируешь им свою старую боевую улыбку. А после этого ты выберешься отсюда и покажешь им, где раки зимуют... ты будешь бороться!
   Ура.
   Я сложил письмо и бросил его Говарду.
   – До чего же болтливая девчонка, – проговорил я. – Отличная девчонка, но жутко трепливая. Такое впечатление, что она написала здесь все, что не смогла высказать вслух.
   Говард сглотнул.
   – И... и это все, что вы хотите сказать?
   Я закурил сигару и сделал вид, будто не расслышал его. Кресло под Джеффом Пламмером скрипнуло.
   – Мне очень нравилась мисс Стентон, – вдруг заговорил он. – Все четверо моих детей учились у нее в школе, и она была добра с ними, как будто у них отец – нефтяной магнат.
   – Да, сэр, – согласился я. – Она действительно вкладывала душу в свою работу.
   Я затянулся и выпустил дым. Кресло под Джеффом опять скрипнуло, на этот раз громче. Говард буквально испепелял меня своим полным ненависти взглядом. И сглатывал, как будто его тошнит.
   – Вам, ребята, не терпится уйти? – спросил я. – Я, конечно, ценю то, что вы заглянули ко мне в такое время, но мне бы не хотелось отрывать вас от важных дел.
   – Ты... т-ты!
   – Говард, вы начали заикаться? Надо бы потренироваться с камешками во рту. Или с осколком шрапнели.
   – Ах ты, грязный сукин сын! Ты...
   – Не обзывайте меня, – сказал я.
   – Да, – подтвердил Джефф, – не обзывайте. Нельзя говорить плохо о чьей-либо матери.
   – К черту этот бред! Он... ты... – он погрозил мне кулаком, – ты убил эту девушку. Она сама об этом говорит.
   Я рассмеялся.
   – Она написала об этом после того, как я убил ее, а? Ловко.
   – Ты знаешь, что я имею в виду. Она догадывалась, что ты собираешься убить ее...
   – И все равно намеревалась выйти за меня, да?
   – Она догадывалась, что ты убил всех этих людей.
   – Вот как? Странно, что она не написала об этом.
   – Написала! Она...
   – Что-то не помню. Вообще она ничего существенного не написала. Так, бабский треп.
   – Ты убил Джойс Лейкленд, и Элмера Конвея, и Джонни Папаса, и...
   – Президента Маккинли?
   Говард откинулся на спинку стула. Он дышал как паровоз.
   – Форд, ты убил их. Ты убил их.
   – Тогда почему вы меня не арестуете? Что вы ждете?
   – Не беспокойся, – уверенно кивнул он, – не беспокойся. Больше я ждать не намерен.
   – Я тоже, – сказал я.
   – Что ты имеешь в виду?
   – Я имею в виду, что вы и ваша банда из здания суда занимаетесь подлогом. Вы вешаете все на меня потому, что так приказал Конвой. Не могу понять – зачем. У вас нет никаких улик, однако вы упорно пытаетесь оклеветать меня...
   – Подожди-ка! Мы не пытались...
   – Пытались. Вы посадили сюда Джеффа, чтобы он прогонял посетителей. Вы делаете это потому, что у вас нет ни одной улики, а люди слишком хорошо меня знают. Вам известно, что никто не даст вам ордер на арест, поэтому пытаетесь погубить мою репутацию. И вам это удастся, так как за вами стоит Конвей. Вам это удастся со временем, и я не смогу остановить вас. Однако я не буду сидеть и ждать. Я уезжаю, Говард.
   – О нет. Никуда ты не поедешь. Я предупреждаю тебя, Форд: даже не пытайся уехать.
   – А кто меня остановит?
   – Я.
   – На каких основаниях?
   – Уб... подозрение в убийстве.
   – Но кто подозревает меня, Говард, и почему? Стентоны? Вряд ли. Майк Папас? Ха-ха. Честер Конвей? Кстати, Говард, у меня возникло забавное ощущение в отношении Конвея. У меня возникло ощущение, что он намерен держаться на заднем плане, что он ничего не скажет и не сделает, как бы сильно вы в этом ни нуждались.
   – Понятно, – проговорил он. – Понятно.
   – Вы видите тот проем позади вас? – спросил я. – Это дверь, Говард. Напоминаю на тот случай, если вы забыли. Не вижу причин, мешающих вам и мистеру Пламмеру выйти через эту дверь.
   – Мы выйдем, – сказал Джефф, – и ты вместе с нами.
   – Ха-ха, – рассмеялся я. – Нет, я не выйду. Уверяю вас, мистер Пламмер, я не собираюсь идти с вами. Можете не сомневаться.
   Говард продолжал сидеть. Его лицо напоминало шарик красноватого теста. Он повернулся к Джеффу и покачал головой. Да, Говард старался изо всех сил.
   – Я... И в ваших интересах, Форд, и в наших уладить это дело. Я прошу вас оставаться... находиться в пределах досягаемости до тех пор...
   – Вы предлагаете мне сотрудничество? – уточнил я.
   – Да.
   – Вон там дверь, – сказал я. – И закройте ее очень тихо. Я переживаю последствия шока, и от резких звуков может начаться рецидив.
   Говард открыл и закрыл рот, потом вздохнул и взял шляпу.
   – Мне очень нравился Боб Мейплз, – сказал Джефф. – И малышка мисс Эми тоже.
   – Ты уверен? – спросил я. – Это доказанный факт?
   Я положил сигару в пепельницу, откинулся на подушку и закрыл глаза. Громко скрипнуло кресло, Говард сказал:
   – Давай, Джефф...
   Я услышал странный звук и открыл глаза.
   Надо мной стоял Джефф Пламмер.
   Он улыбался мне одними губами, а в его руке был пистолет сорок пятого калибра со взведенным курком.
   – Вы уверены, что не хотите пойти с нами? – спросил он. – Вы не передумаете?
   По его тону я понял: он надеется, что я не передумаю. Он буквально умолял меня, чтобы я ответил «нет». А я решил, что произнесу это коротенькое слово только в том случае, когда говорить будет нечего.
   Я встал и начал одеваться.

22

   Если бы я знал, что тот адвокат, друг Ротмана, дружище Билли Уолкер, задерживается на Востоке и не может вернуться, я, возможно, чувствовал бы себя по-другому. Я, возможно, распсиховался бы. Хотя, думаю, вряд ли. У меня было ощущение, что я с нарастающей скоростью качусь вниз по желобу, который ведет меня именно туда, где мне суждено быть. Скорость и без того немаленькая – так зачем суетиться и бежать бегом, ускоряя события? В этом нет ни капли смысла, а я, как вы знаете, не совершаю бессмысленных поступков. Вы это знаете или скоро узнаете.
   Первый день и первую ночь я провел в одной из «тихих» камер, но на следующее утро они перевели меня в «холодильник», туда, где я – где умер Джонни Папас. Они...
   Как так получилось? Они имеют на это право. Они «большие шишки» и имеют право на многое, а ты – песчинка и имеешь право покоряться. Они не регистрируют тебя. Никто не знает, где ты. У тебя нет никого снаружи, кто помог бы тебе выбраться отсюда. Это противозаконно, но я давно понял, что чаще всего закон нарушается в окрестностях здания суда.
   Да, они имеют на это право.
   Итак, первый день и первую ночь я провел в «тихой» камере, и большую часть времени я потратил на то, чтобы обмануть себя. Я все еще не мог смириться с правдой и пытался вести себя так, будто все можно исправить. Вы же знаете эти детские игры?
   Вы совершили что-то плохое и думаете, что если я сделаю это и это, то все исправлю. Если я сосчитаю от тысячи до нуля тройками или прочту стихотворение на «поросячьей латыни», стараясь при этом дотянуться большим пальцем ноги до мизинца, все будет хорошо.
   Я играл в такие игры и в своем воображении совершал невозможное. Я без остановки шел от Сентрал-сити до Сан-Анджело. Я смазывал маслом трубу, которая шла над рекой, и скакал по ней на одной ножке с закрытыми глазами и тяжеленным камнем на шее. Я задыхался и обливался потом. Я стирал ноги на шоссе в Сан-Анджело, камень больно бил меня по груди, мотаясь из стороны в сторону и пытаясь спихнуть меня в реку. Но в конечном итоге я побеждал. Только сейчас... сейчас мне придется пройти более серьезное испытание.
   Потом они перевели меня в «холодильник», где умер Джонни Папас, и вскоре я понял, почему они поместили меня туда не сразу. Им пришлось сначала немного поработать. Не знаю, как они устроили этот фокус, только вот пустой патрон для лампочки на потолке играл в нем не последнюю роль.
   Я лежал на нарах и готовился взобраться без рук на водонапорную башню, когда вдруг услышал голос Джонни:
   «Привет, люди добрые. Мне здесь очень хорошо, жаль, что вас тут нет. До встречи».
   Да, это был Джонни с его манерой говорить. Я подскочил и начал оглядываться по сторонам. Голос зазвучал снова:
   «Привет, люди добрые. Мне здесь очень хорошо, жаль, что вас тут нет. До встречи».
   Он повторял и повторял эти слова с перерывом секунд в пятнадцать. Как только у меня появилась пара минут на то, чтобы подумать, я понял, в чем дело. Это была звукозапись. Джонни послал ее своим родителям, когда ездил на ярмарку в Даллас. Он упоминал о ней, когда рассказывал мне о своей поездке, а я запомнил, потому что я любил Джонни. Он упоминал о ней, когда извинялся за то, что не послал весточку мне. Тогда он проиграл все деньги на какой-то игре вроде рулетки и вынужден был автостопом добираться до Сентрал-сити.
   «Привет, люди добрые...»
   Интересно, подумал я, что они наплели греку, – он не дал бы им эту запись, если бы знал, для чего она им. Он знал, как я относился к Джонни и как Джонни относился ко мне.
   Они крутили и крутили эту запись, начиная с пяти утра и заканчивая почти в полночь, – я не мог точно определить время, так как они отобрали у меня часы. Запись продолжала звучать, даже когда мне дважды в день приносили еду.
   Я лежал и слушал ее или сидел и слушал. Иногда, вспоминая, что нужно походить, я вставал и ходил по камере. Я притворялся, будто эта запись действует мне на нервы, хотя на самом деле ничего такого не было. С какой стати ей действовать мне на нервы? Просто я хотел, чтобы они думали обратное и не выключали ее. Наверное, у меня здорово получалось – они крутили эту запись в течение первых трех дней и половины четвертого. А потом перестали. Очевидно, пленка протерлась.
   В камере воцарилась тишина, которую нарушали только заводские гудки.
   Они, естественно, забрали у меня сигары и спички, и в первый день я дергался, думая, что мне хочется курить. Да, именно думая, потому что на самом деле мне не хотелось. Я курил сигары уже около... гм... одиннадцати лет, с тех пор как на мой восемнадцатый день рождения отец сказал, что я становлюсь мужчиной и поэтому он надеется, что буду вести себя соответственно и курить сигары, а не шляться по городу с сигаретой в зубах. С тех пор я курил сигары, никогда не признаваясь себе в том, что они мне не нравятся. Теперь же я мог признаться в этом. Вынужден был и признался.
   Когда жизнь достигает критической точки, мировосприятие человека сужается. Здорово сказано, а? Я мог бы так говорить всегда, если бы хотел.Человек освобождается от иллюзий и начинает вплотную заниматься своими насущными проблемами. Я мог бы так говорить всегда.
   С того дня, когда меня заперли в камере, никто не бил меня и даже не пытался допрашивать. Абсолютно никто. А я пытался убедить себя в том, что это добрый знак. У них нет никаких улик; я их разозлил, и они сунули меня в «холодильник» – точно так же они поступали с другими. Скоро они остынут и выпустят меня, или дружище Билли Уолкер надавит на них, и им придется выпустить меня... вот что я говорил себе, и это имело смысл. Все мои доводы всегда имеют смысл. Только это были те доводы, которые приводишь, когда стоишь на вершине скалы, а не болтаешься на веревке, сорвавшись.
   Они не пытались выбить из меня правду по двум причинам. Во-первых, они были уверены, что к добру это не приведет. Нельзя наступить на больную мозоль тому, у кого отрезаны ноги. Во-вторых – вторая причина заключалась в том, что им это не требовалось.
   У них былаулика.
   У них была улика с самого начала.
   Почему же они не предъявили ее мне? Ну, на это тоже были некоторые причины. Первая: они сомневались в том, что это именно улика, так как сомневались в том, причастен ли я. Я сбил их со следа Джонни Па-пасом. Вторая: они не моглииспользовать ее – улика была не в лучшей своей форме.
   Теперь же они не сомневались в том, что это дело моих рук, однако еще не до конца понимали, зачем я это сделал. Улику можно будет использовать еще нескоро. Наверняка они намерены держать меня до тех пор, пока улика не будет готова предстать передо мной. Конвей преисполнен решимости заполучить меня, а они зашли слишком далеко, чтобы отступать.
   Я вспомнил тот день, когда мы с Бобом Мейплзом ездили в Форт-Уорт. Конвей не пригласил нас поехать с ним и дал поручения сразу, как только мы вышли из самолета. Вы поняли? Разве не ясно? Именно тогда он раскрыл передо мной свои карты.
   Потом Боб вернулся в гостиницу. Он был очень расстроен, кажется, тем, что ему сказал или приказал сделать Конвей. Он ничего мне не рассказал, говорил только о том, что давно знает меня, что я был отличным парнем, что... Ну что, опять не поняли?
   Я пропустил это мимо, потому что должен был. Я не мог позволить себе посмотреть фактам в лицо. Но правду, думаю, я знал.
   Потом я на поезде привез Боба домой. Он был в стельку пьян и разозлился на меня за какую-то дурацкую шутку Он вдруг заговорил резким тоном и намекнул на то, как мне следует поступить. Он сказал, – что же он сказал? – а, вот: «Светлее всего – перед темнотой».
   Он был зол и пьян, поэтому и проболтался. Только он был страшно многословен – я-то нос задрал, а не следовало бы. Конечно, он был прав, однако, думаю, он немного исказил свои слова. Он хотел, чтобы они звучали саркастически, а в них звучала правда. Во всяком случае, мне так показалось.
   Действительно: светлее всего – перед темнотой. Какие бы препятствия ни встречал человек на своем пути, он чувствует себя гораздо лучше, когда знает, что ему предстоит преодолеть препятствие. Именно так я вижу ситуацию.
   Когда я признал правду насчет этой улики, признать остальное не составило труда. Я перестал придумывать причины своих действий, перестал верить в придуманные мною причины и увидел правду. Это было нетрудно. Когда человек взбирается на скалу или просто цепляется за свою драгоценную жизнь, он закрывает глаза. Потому что в противном случае у него закружится голова, и он сорвется. А вот когда он срывается в пропасть, он их открывает. И видит, откуда он начал своей подъем, он прослеживает весь свой путь до вершины.
   Мой путь начался с экономки, с того, что узнал о нас отец. У всех детей есть свои способы вымолить прощение, особенно в тех случаях, когда взрослые застают их с поличным. Но отец поступил по-другому. Каким-то образом ему удалось заставить меня чувствовать себя так, словно я совершил нечто непростительное, нечто, что будет всегда стоять между мною и им, моим единственным близким человеком. И я ничего не мог изменить, ни словами, ни делами. На меня тяжким грузом навалились страх и стыд, и я так и не смог избавиться от них.
   Она ушла, и я оказался лишен возможности нанести ответный удар – да, убить ее за то, что она сделала со мной, и за то, что я чувствовал из-за нее. Однако я преодолел это препятствие. Она стала первой женщиной, которую я познал. Для меня она былаженщиной, и отныне у всех женщин мира было ее лицо.
   Следовательно, я мог нанести ответный удар любой из них, причем выбрать ту, которой наносить удар безопаснее. И для меня этот удар стал бы ударом, нанесенным ей. Я так и сделал, я начал наносить удары... и Майк Дин принял вину на себя.
   После этого отец взял меня в ежовые рукавицы. Он не выпускал меня из поля зрения и постоянно контролировал. Шли годы, я бездействовал. Вскоре я научился отличать «просто» женщину от «той самой» женщины. Отец ослабил узду – ему казалось, что я веду себя нормально. Однако я то и дело ловил себя на желании «пошутить», чтобы снять напряжение, нараставшее во мне. Хотя и без этого я знал – только не хотел признаваться в этом, – что со мной не все в порядке.
   Если бы я мог уехать куда-нибудь, туда, где мне не напоминали бы о случившемся, и если бы там нашлось мне дело по душе – такое, чтобы занять мозги, – возможно, все было бы по-другому. Но я не мог уехать и найти дело по душе. Поэтому ничего не менялось: я продолжал искать ее. И каждая женщина, которая делала то, что сделала она, становилась ею.
   Я многие годы пытался оттолкнуть от себя Эми – не потому, что не любил ее, а как раз наоборот, потому что любил. Я боялся того, что может произойти между нами. Я боялся того, что могу совершить... того, что я в конечном итоге совершил.
   Теперь я мог признать, что на самом деле у меня не было повода думать, будто с Эми у меня возникнут проблемы. Она была слишком гордой, она слишком часто испытывала душевную боль, однако она любила меня.