– Какие крики? – встрепенулся Антон, припомнив, что крики фигурировали и в сегодняшних объяснениях соседок.
   – Якобы кричал он перед смертью так, что кровь в жилах стыла, – неохотно пояснила Одинцова. – Но никакой причинной связи между этими криками и смертью дяденьки не установлено. Так что все это ерунда.
   – А призрак в зеркале? – тихо сказал Антон.
   – Мало ли, – пожала плечами Одинцова. – Одно с другим не связано. Ну, кричал. Ну, сидел перед зеркалом. В конце концов, что мы про него знали? Может, у него была психика расстроена, а? Что ему там в зеркале мерещилось?
   Антон уловил какую-то фальшь в ее голосе. Антонина Григорьевна явно была умным человеком и хорошим следователем. Ее не могло не заинтересовать странное зеркало, сидя перед которым, люди кричали от страха, а потом внезапно умирали. Но она упорно стояла на своем: зеркало ни при чем, а люди умирали от старости или болезни. И как будто забыла про то, что Антон тоже видел призрака в зеркале, не далее как сегодня. В чем дело? Почему она не хотела видеть очевидного, того, что заметила в свое время его мать, всего лишь практикантка?
   – Не могли же мы дело возбуждать только из-за этих криков! – недовольно проговорила Одинцова. – Я уж и так отдала Нине материал, сказала – на, если что-нибудь накопаешь, милости прошу, возбудим и начнем расследовать.
   – И что? – Таня жадно смотрела на Одинцову.
   – Ничего, – пожала та плечами. – Ничего. Я уже сказала, смерть некриминальная.
   – А зеркало?
   – А что зеркало? Оно пропало. Ну ладно, заболталась я тут, как старый Мазай.
   Она легко поднялась, еле заметно потянулась и посмотрела в сторону двери. Антон тоже поднялся.
   – В каком смысле пропало?
   – Что? – Одинцова обернулась, но почему-то посмотрела не на Антона, а как будто сквозь него. – Ну, пропало, и все. Твоя мать долго носилась с заключением экспертизы трупа, потом захотела... – она запнулась, словно подыскивая слово, – исследовать зеркало. Взяла ключи от комнаты покойного, пошла туда с милиционером... А зеркала-то и нету.
   – Как это нету? – Антон не верил своим ушам.
   – А вот так. Пропало. Скрылось в неизвестном направлении, – Одинцова улыбнулась одними уголками рта и вышла из канцелярии.
   Таня и Антон переглянулись.
   – Матушке привет, – донесся до Антона уже из коридора звонкий голос Одинцовой.

7

   Открыв глаза, Антон посмотрел на часы – пятнадцать ноль-ноль, потом перевел глаза на портрет отца, вернее, на автопортрет. Когда отец умер, Антону было восемь лет, и он страшно хотел быть похожим на папу, а ему все говорили: «вылитая мамочка», и он от этого злился на весь мир.
   Отец, конечно, был красавцем, и простенький карандашный автопортрет, который он когда-то набросал, глядя в зеркало, выдавал, кроме таланта к живописи, гордость, мужественность и незаурядный интеллект.
   Антон с матерью даже поругались в свое время, споря, где портрет отца должен висеть – у сына в комнате или у матери. Тогда портрет нигде не висел, а вместе с другими отцовскими рисунками лежал в большой кожаной папке в мамином кабинете, в шкафу. После смерти отца мама почти каждый вечер доставала папку, перебирала рисунки – портреты карандашом и акварельные пейзажи, вытаскивала этот самый автопортрет и подолгу на него смотрела. Антон тихо пробирался в кабинет и, примостившись за маминым плечом, тоже разглядывал рисунок. В конце концов, Антон отвоевал портрет, сам купил для него рамку, вбил в стену гвоздь и с тех пор каждое утро просыпался, встречаясь глазами с отцом.
   Конечно, при матери – профессоре юрфака и в атмосфере культа отца-криминалиста Антону прямая дорога была в юриспруденцию. Еще совсем маленьким Антон лазал по отцовским справочникам, разглядывал фотографии огромных букв, расчерченных стрелочками, по которым почерковеды определяли, кто эти буквы писал (Антон был потрясен, когда узнал от отца, что, увидев подпись, эксперт может сказать, в каком состоянии человек расписался, был он спокоен или испуган, здоров или болен, ставил подпись стоя или сидя), он разбирался в хитросплетениях папиллярных узоров, учился вычислять дак-тилоформулу и отличать завитковые узоры на кончиках пальцев от петлевых... У отца были допуски практически на все виды экспертиз. И он с удовольствием объяснял Антону, как криминалистика делает зримыми даже невидимые следы, а человек-невидимка, их оставивший, обретает фигуру и лицо. Семейного альбома у них почему-то не было, но отец постоянно щелкал их с мамой хорошим фотоаппаратом, и множество снимков хранилось ворохом в больших бумажных конвертах. Иногда их с отцом снимала мама, и есть кадры, на которых Антошка с глазами, абсолютно круглыми, как пятаки, открыв рот, наблюдает, как отец выявляет отпечатки пальцев на бумаге парами йода. Было это, конечно, не на месте происшествия, отец дома часто показывал Антону разные фокусы.
   Но вот что странно: со смертью отца он совершенно утратил интерес к криминалистике, словно и не смотрел никогда с замиранием сердца на всякие криминалистические штучки, мечтая самому научиться вытворять что-нибудь подобное. Ему даже неприятно стало слышать про все, с криминалистикой связанное; будто ушел отец – и наглухо закрылась дверца во все это волшебство.
   Зато через несколько лет он вдруг страстно заинтересовался юриспруденцией. Мама, к тому времени уже писавшая докторскую по уголовному праву, конечно, не могла поразить его воображение чудесами вроде проявляющихся на чистой якобы бумаге текстов или магнитной кисточки, на которую собиралась железная пыль для обнаружения отпечатков пальцев. Но, поняв это, она стала завоевывать воображение сына игрой юридической мысли и судебной риторики.
   Теперь Антон, затаив дыхание, слушал про адвоката Федора Плевако, который мог приехать в процесс от «Яра», подшофе, и дыша на присяжных алкоголем, сказать в прениях всего лишь пару фраз – публика в зале начинала рыдать, а присяжные оправдывали беднягу, которому уже мерещился глухой звон кандалов. Справедливости ради мать рассказывала и про блестящих обвинителей, например, про умницу Жуковского, которого называли Мефистофелем петербургской прокуратуры; Антону особенно запомнилась история о том, как Жуковский переломил ход процесса над владельцем магазинчика, обвинявшемся в поджоге застрахованного имущества, – он как государственный обвинитель произнес такую убедительную речь, что присяжные не просто признали лавочника виновным, но даже отказали ему в снисхождении; а подсудимый этот, между прочим, был настолько уверен в благоприятном для него исходе дела, что в суд явился во фраке и белом галстуке, заказав уже столик в ресторане, чтобы отмечать оправдание. А товарищ прокурора Андреевский? Он служил в петербургской прокуратуре, когда Вера Засулич была предана суду за то, что стреляла в градоначальника Трепова за приказ выпороть студента в доме предварительного заключения. Ему поручили поддерживать обвинение в этом процессе, и он поинтересовался у начальства, можно ли ему будет в своей речи отозваться с осуждением о незаконных действиях самого Трепова, вызвавших такой кровавый протест Засулич; ему это запретили, и он без сожаления поломал свою блестящую карьеру обвинителя, вышел в отставку и стал звездой петербургской адвокатуры.
   Особое очарование рассказам матери придавало то, что все эти хрестоматийные истории она не в книжках вычитала, а слышала от участника событий: от собственного деда, знаменитого в прошлом адвоката, Михаила Урусовского, лично знавшего и Плевако, и Андреевского, и Жуковского, и даже встречавшегося с ними в процессах.
   Плевако, к слову, хоть и был московским адвокатом, но в Петербург наезжал блеснуть в судах, да и вообще не гнушался командировок. Вместе с Плевако Антонов прадед, будучи помощником адвоката, даже ездил в Польшу, где мэтр защищал молодого человека, Бартенева, обвинявшегося в убийстве своей возлюбленной, актрисы Варшавского театра Марии Висновской. Прадед готовил для мэтра материалы, поскольку Федор Никифорович, судя по всему, особо не утруждал себя чтением многотомных дел, а больше полагался на наитие и вдохновение.
   Портрет адвоката Урусовского, видного мужчины с умными глазами, висел в кабинете над столом. Антон даже находил в себе какое-то внешнее сходство с прадедом, что, впрочем, не было удивительным, так как на него ужасно была похожа мама, тонкими чертами лица и неуловимой породистостью, а сам Антон являлся точной копией матери.
   Когда Антон подрос, он узнал, что в жизни прадеда были не только занимательные истории из области судебной риторики, но и драматические катаклизмы. Пик его адвокатской карьеры пришелся на 1909 год, а потом все перестало ладиться, и он из модного дорогого адвоката, имевшего возможность выбирать себе клиентов и дела, докатился до положения поверенного, бегающего в «Кресты» к политическим заключенным.
   В 1916 году защищал арестованного за вооруженный захват типографии наборщика, а наборщик оказался не простым пролетарием, но заслуженным революционером: членом фракции большевиков при Союзе печатников, с 1913 года набиравшим и распространявшим газету «Правда» и запрещенную литературу. Этот самый наборщик, по фамилии Саволайнен, по заданию большевистской фракции поступил на работу в типографию «Колокол», специально для проведения забастовки. Задание наборщику давал не кто иной, как Михаил Иванович Калинин. Вот и познакомился адвокат Урусовский с будущим всесоюзным старостой, который из партийной кассы платил ему гонорар.
   Наборщика освободила из «Крестов» Февральская революция. Про своего адвоката он не забыл. Может, благодаря заступничеству своего подзащитного Урусовский чудом уцелел в октябре 1917 года, хотя открыто высказывался о преступном способе захвата власти большевиками; однако эмигрировать не захотел. Ему даже удалось сохранить большую адвокатскую квартиру в бельэтаже; в первые годы революции его не уплотнили только благодаря тому, что он работал в Наркомате внутренних дел. Как его туда взяли, с его буржуйским прошлым, история умалчивала, но факт остается фактом. Может, кто-то умный понял, что советской юстиции тоже нужны специалисты, а может, не обошлось без влияния члена РСДРП с 1913 года Саволайнена, а то и самого всесоюзного старосты.
   Но было точно известно, что Калинин здорово помог прадеду в критическую минуту.
   Когда строился Большой дом на Литейном, прадеда назначили председателем постройкома на этом строительстве; а работали-то там в основном заключенные. И не прорабом он являлся, скорее, а надзирателем, ведь по профессии был юристом, а не строителем.
   Так вот, на вверенном ему участке работы выполнялись всегда с опережением срока и с отменным качеством, за что по окончании строительства, в декабре 1932 года, он получил в подарок от ОГПУ именные часы, с гравировкой от имени Менжинского. Мама рассказывала, что, не успев получить, он потерял каким-то образом ценный подарок. А это было чревато – разбрасываться именными часами от председателя ОГПУ; прадеду пришлось писать заявление в парткомиссию, объяснять, при каких обстоятельствах часы были утрачены... И это не прошло бесследно: хоть его и не забрали в застенок прямо с парткомиссии, да только доброжелатели сразу после заседания намекнули ему, чтобы домой не возвращался. Поэтому прадед с парткомиссии отправился прямиком на вокзал и отбыл в Москву, к Михаилу Ивановичу Калинину. С вокзала позвонил жене, велел срочно пойти в паспортный стол, заплатить паспортистке, чтобы его выписали, как будто и не жил никогда, а детей чтобы жена записала на свое имя.
   Съездив в Москву, прадед каким-то образом решил свой вопрос – вернулся в Питер на ту же должность, и больше его никто не трогал. А бегство в Москву оказалось не лишним, потому что в ту же ночь за ним пришли. Но, услышав, что такого нет, бегло осмотрели квартиру и уехали на черном «воронке». И больше не приходили. Более того, неожиданно ему оставили всю огромную жилплощадь, хотя незадолго до происшествия намекали, что придется все-таки уплотняться. Эта огромная адвокатская квартира в бельэтаже пережила и тридцать седьмой год, и всю блокаду, и послевоенное время, и хрущевское. Так что благодаря бывшему адвокату Урусовскому, его потомки никогда не знали тягот квартирного вопроса.
   Эту историю Антон слышал много раз, и все время требовал от мамы подробностей. Мама добросовестно пересказывала эпопею с утратой часов от Менжинского, парткомиссией, рывком в Москву и чудесным спасением, добавляя все новые и новые детали.
   А когда Антон стал постарше, он полез на верхнюю полку книжного шкафа в кабинете, где стояли книжные раритеты, пылившиеся там много лет. Это были книги на латыни и греческом, по римскому частному праву, матери они были без надобности, да и располагались они почти под потолком, к слову – четырехметровым, поэтому их никто никогда на памяти Антона не доставал. Что уж его так завлекло в этих книгах, он и сам не помнил. Притащив стремянку, он убедился, что даже с лестницы ему до книг не дотянуться. Поэтому он соорудил сложную конструкцию из слоя томов Большой Советской энциклопедии на полу, что позволило приподнять стремянку на тридцать сантиметров, а также из положенного на верхнюю ступеньку стремянки ватного одеяла и маленькой банкетки, уцепился за верхнюю полку и как скалолаз повис на ней, дотянувшись до вожделенных томов.
   Спуститься с грузом в руках не было никакой возможности, поэтому он, поколебавшись (не привык к такому неуважительному обращению с книгами), сбросил интересовавшие его талмуды вниз.
   Они, наверное, так грохнули на весь дом, что мать услышала и прибежала в кабинет. Потом она сама говорила, что чуть в обморок не упала, завидев сына под потолком, но не издала ни звука, пока он обезьяной не спустился вниз с шаткой конструкции.
   Они вместе сели на корточки вокруг пыльных раритетов, чихая от их запаха, Антон с трудом поднял с полу и открыл один из увесистых томов – и застыл, пораженный: страницы внутри книги были затейливо вырезаны, образуя углубление-тайничок, в котором лежало что-то небольшое, завернутое в папиросную бумагу. Антон быстро глянул на мать, она, ни слова не говоря, отобрала у него книгу и вытащила клад. Осторожно развернув упаковку, она ахнула. На ее ладони лежали тяжелые круглые часы с красной звездой на циферблате. Перевернув металлический кругляш, они с Антоном, сблизив головы, прочитали гравировку: «Михаилу Ивановичу Урусовскому от Председателя ОГПУ Менжинского, 1932».
   Мать изменилась в лице; с часами в руках она сидела на полу, глядя куда-то в пространство; потом встряхнула головой и тихо сказала:
   – Значит, не потерял он их.
   – Не потерял? А что, мама? – с любопытством спросил Антон, переводя глаза с неподвижного материного лица на гравированные часы.
   – Он просто не хотел их носить. Он и мне говорил, что заключенные, которые строили Большой дом, были хорошими людьми, патриотами, посаженными в тюрьму несправедливо, по навету.
   Антон задумался.
   – Но твой дед же все равно в этом участвовал, – полувопросительно сказал он. – Добровольно пошел на такую работу...
   Мать с тем же отсутствующим видом свободной рукой потрепала Антона по голове.
   – Тебе пока еще не все понятно, – проговорила она. – Там тоже можно было оставаться честным человеком, хотя это и было труднее, чем остальным.
   – Как это? – Антону действительно это было непонятно.
   – Потом, Антошка, разберешься. Почитаешь книги, подумаешь, наберешься опыта...
   Антон забрал у матери часы и поднес к глазам. Какие же они тяжелые, удивился он; металл от его дыхания запотел, и ему показалось, что часы ожили. Но стрелки стояли на месте, и времени, конечно, не показывали.
   – А может, он не сам их спрятал? – предположил он, взвешивая часы в руке. Металл приятно холодил ладонь, и вообще они так удобно легли в его руку, что ему не хотелось уже выпускать их.
   – А кто? – холодно переспросила мать. От вопроса у нее мгновенно изменилось настроение.
   – Ну, кто-нибудь. Специально, чтобы получилось, что он часы потерял, и его за это репрессировали, – Антон сам удивился своей догадке.
   – Ты думай, что говоришь, – мать легонько шлепнула его по затылку. – Сюда часы мог спрятать только он сам или близкий человек, живущий в доме.
   По мере того, как мать говорила, тон ее становился все более жестким. Она забрала у Антона часы, аккуратно – Антону показалось, что она все это делает машинально, – завернула их в папиросную бумагу, уложила обратно в вырезанный в книге тайничок и, поднявшись с колен, унесла куда-то книгу.
   Надо ли говорить, что после этого Антон по листочку перетряс каждое пыльное издание на полках в кабинете, но больше ничего интересного не нашел, правда, долго отказывался верить в тщетность своих поисков.
   Он, конечно, искал тайник с забытым кладом, вроде этих именных часов, и совсем не обратил внимания на зажатый между книгами на верхней полке пожелтевший плотный конверт, в котором лежали чьи-то письма, написанные лиловыми чернилами, пером, рвущим разлинованную бумагу. Обнаружив, что там письма, он даже не стал разбирать убористый почерк, заполнявший хрупкие от времени страницы, отметил только, что буквы были острыми и сжатыми, и располагались отвесно, что, по мнению графологов, говорило об амбициозности пишущего. В конверте, кроме писем, было еще несколько фотографий, с точки зрения двенадцатилетнего Антона, совсем неинтересных: какая-то женщина в старинной одежде – длинном платье с закручивавшимися вокруг бедер фалдами и в шляпе с широкими полями, которые бросали тень на лицо, на фоне высокого зеркала в затейливой раме; и еще был снимок прадеда, адвоката Урусовского, рядом с той же женщиной, но и на этой фотографии ее лица не было видно. Фотографии, как и письма, тоже пострадали от времени – потускнели и потеряли контрастность.
   Одно было понятно – это совсем не прабабушка. Фотография прабабушки, с одухотворенным лицом и гладко зачесанными волосами, висела в кабинете, прямо напротив портрета ее мужа. И на кладбище, где прадед был похоронен вместе с прабабушкой, их фотографии тоже были рядом на могильной плите. Вообще Антон все знал про своих предков, от мамы и бабушки он в детстве слышал подробные рассказы про историю семьи. Прабабушка работала в школе, одевалась в строгие пиджаки и не могла носить такую легкомысленную шляпу и юбки, лепестками завивающиеся вокруг ног.
   Но тогда, когда он разглядывал эти странные фотографии, какая-то чужая женщина рядом с родным прадедом его совсем не впечатлила. Мало ли...
   По малолетству он быстро забыл об этом инциденте.
   А теперь вспомнил.

8

   Антона даже пот прошиб, сердце заколотилось, и подступила тошнота. Он откинулся на подушку и закрыл глаза, мучительно вспоминая, ту ли даму со старинных фотографий он увидел вчера в зеркале. Какой он был идиот! Поди знай теперь, куда он засунул тот конверт с письмами! Стиснув зубы, он пристукнул кулаком по краю кровати. О том, чтобы сейчас предпринимать поиски, не могло быть и речи – голова кружилась, и любое усилие доставляло мучения. Скорей бы мать вернулась из универа, может, она знает, где конверт.
   А вдруг его давно выбросили? Нет, не может быть; у них дома в книжных шкафах лежат даже папки с набросками речей выдающегося адвоката Урусовского, датированные началом двадцатого века, – 1909 и 1910 годами, так что письма и фотографии должны быть неприкосновенны. А если все-таки?.. Конечно, лазать по укромным уголкам других членов семьи у них было не принято, но все же с тех незапамятных времен Антон так ни разу и не наткнулся на счастливым образом обретенные наградные часы. Куда же она так их запрятала, несмотря на то, что времена репрессий давно прошли, и положи она эти часы на видное место, никому бы это ничем не грозило.
   Досадуя на себя, малолетнего недоумка, Антон промучился так до восьми вечера, с перерывами на тревожную дрему.
   В восемь его разбудила мама, высыпавшая на прикроватную тумбочку целый ворох лекарств. Но, к собственному удивлению, Антон почувствовал, что, в общем-то, уже не нуждается в лекарствах; самочувствие нормализовалось, и он даже отважился подняться и добрести до кухни, где под сочувственным взглядом матери вяло похлебал супчику.
   Мать по обыкновению смотрела, как он ест, и только поставив в мойку его пустую тарелку, налила супу себе.
   – Не нравится мне это, – покачала она головой, разглядывая бледный вид сына и темные круги у него под глазами. – Ты молоко пил?
   Антон поежился. Несмотря на то, что на кухне было жарко, он кутался в халат.
   – Пока тебя не было, ничего не пил.
   – И лекарства не пил? Похоже, что тебе после молока лучше стало. Покажи горло, – тихо сказала мама.
   Осмотр глотки Антона ее расстроил. У нее стало такое огорченное лицо, что Антон встал и потащился к зеркалу, висящему в коридоре у входа на кухню.
   – Мы меня теряем? – спросил он маму, вертя головой перед зеркалом и изучая уже круги под глазами, поскольку в собственной глотке он все равно ничего не разглядел.
   – Да, не жилец, – шутливо вздохнула мама с рассеянным видом, явно думая о чем-то своем.
   Антон обиделся: что может быть важнее его болезни?! Мать еще и шутит над ним.
   Но мать заметила его мимолетную обиду и улыбнулась ему.
   – Антошка, ты что-нибудь ел на работе? Перед тем, как тебе плохо стало? – спросила она каким-то неестественно легким тоном.
   – В прокуратуре? Чай пил, – удивленно ответил Антон. – С печеньем. Вроде хорошее было, вкусное... А что?
   – Ничего, – мать пожала плечами. – Похоже, у тебя отравление.
   – Да ладно!
   – Да, котик. Никакая у тебя не ангина. А кто-нибудь еще этот чай с тобой пил?
   – Секретарша наша, Таня. И следователь, Одинцова. Моя наставница. Ой, забыл совсем! Тебе от нее привет.
   – Одинцова? Антонина Григорьевна?
   – Ну да, – радостно подтвердил Антон, ожидая, что мать сейчас просияет и кинется расспрашивать его про старую знакомую.
   Но мать сузила глаза, и от нее вдруг повеяло таким холодом, что Антон мысленно поежился.
   – Она еще жива? – недобро спросила она.
   – А что? Она о тебе так хорошо вспоминала... Рассказывала, как ты с папой познакомилась.
   – Вот как? – также недобро удивилась мать.
   – А что ты так напряглась? Тебе разве неприятно про это вспоминать?
   Мать помолчала. Потом через силу улыбнулась сыну.
   – Представь, неприятно.
   – Да почему? Она, знаешь, как тебя превозносила? И умница ты, и хорошенькая, как куколка... – Антон порылся в памяти, соображая, какие еще эпитеты убедили бы мать в хорошем отношении к ней Одинцовой.
   – Ладно, сыночек, ты уже большой. Чего скрывать от тебя, тем более что тебе там работать. Дело в том, что когда я с твоим папой познакомилась, у него был в разгаре роман с Антониной.
   – Да-а? – поразился Антон, обнаружив свое вполне понятное заблуждение. Раз мать была у Одинцовой на практике, значит, Одинцова явно старше матери. Но на сколько старше? И еще: папа и мама представлялись Антону людьми одного возраста. А на самом деле отец был старше на семь лет. Действительно, если подумать, ничего невероятного в том, что между Одинцовой и его отцом когда-то был роман, нету.
   Мать будто прочла по лицу его мысли и кивнула.
   – Вот-вот. Она, небось, и сейчас еще так хороша, что способна произвести впечатление на молодого человека?
   Антон честно подтвердил, хотя и видел, что матери это неприятно.
   – А представляешь, какая она была тогда? Она ведь старше меня всего на три года...
   – Да ты что? – поразился Антон.
   – Представь себе. Тебя я родила в двадцать пять, сейчас мне сорок восемь. А ей, соответственно, пятьдесят один.
   Для Антона возраст «пятьдесят один год» пока представлял собой нечто абстрактное, но образ великолепной женщины Одинцовой в его глазах сразу потускнел. Пока он не знал, сколько ей лет, она была для него привлекательнее.
   Ему, конечно, хотелось узнать подробности про этот любовный треугольник, имевший непосредственное отношение к его родословной; но зеркало сейчас почему-то занимало его больше. И как только он помянул про зеркало, мать вцепилась в него мертвой хваткой.
   Она отругала его за то, что, заболев, он сразу не сказал ей про зеркало.
   – Балбес ты у меня! Если бы ты сразу сказал, то не мучился бы так!
   – Почему, ма? При чем тут зеркало?
   – Да потому что я бы тогда точно знала, как тебя лечить. Мне ведь тогда, двадцать пять лет назад, тоже было плохо.
   Антон поразился.
   – И тебе?!
   – Представь, и мне. И я до сих пор считаю, что смерть того старика, Паммеля, с зеркалом тоже как-то связана.
   – Ты чего, его фамилию помнишь?! – Антон поразился еще больше.
   Мать усмехнулась.
   – Еще как помню. Это же был мой первый выезд. Я тогда раскопала почти всю его биографию. Паммель Эдуард Матвеевич по паспорту, из обрусевших немцев.
   – По паспорту?
   – Да. На самом деле его отца звали Матиас. В Матвея его переделали на русский манер. Эдуард Паммель был репрессирован в сорок первом году, в июле через две недели после начала войны. Знаешь, за что? В приговоре было написано: «критиковал Советскую власть».
   – Просто критиковал?
   – Да, именно так. Не «клеветал», не «ругал», а критиковал. И получил он за это десять лет. Хотя в июле сорок первого Советскую власть, ой было за что покритиковать.