Пострадавшие официантки, давая показания в суде, в один голос заявили, что претензий к подсудимым не имеют, причиненный им материальный ущерб они давно возместили ударным трудом в ресторане и очень просят разрешить им вступить в брак с Соловьевым и Демидовым. Сдавшая их любовница Демидова сказала, что совершила этот поступок (сообщила в милицию) из-за того, что тогда злилась на Демидова: перед его последним появлением у нее они расстались при следующих обстоятельствах. Демидов пришел к ней в гости, она стала кормить его обедом и сообщила, что беременна. Он поперхнулся, положил ложку в суп, встал и ушел, и больше она его не видела до того момента, пока ему не понадобилось пристанище. Ей пришлось сделать аборт, и она нанесла непоправимый вред своему здоровью. Эту душещипательную историю она завершила заявлением о том, что до сих пор любит Демидова и готова ради него на все. Одна из бывших подруг Демидова, у которой он достал гексонал, в суде сказала, что она сейчас замужем, у нее ребенок, но если Демидов (которому, кстати, светил немалый срок) позовет ее, она все бросит и пойдет за ним. Вот уж прямо флейтисты из Гаммельна!
В тот год, когда я стала работать секретарем в горсуде, там бурно обсуждали дело Фрязина. Двадцатитрехлетний Саша Фрязин был сыном профессора юрфака, отец его с матерью Саши развелся давно, жил отдельно, но как интеллигентный человек, отношения с сыном поддерживал. Саша решил жениться на девушке из хорошей семьи, преподавательнице английского языка, Лене Холевич, и перед самой свадьбой привел невесту к папе знакомиться. А папа был совсем еще не стар и хорош собой, и манеры у него были аристократические... Так и получилось, что Лена вышла не за Сашу, а за папу. А с Сашей отношения испортились безнадежно; если приходилось встречаться, они просто шипели друг на друга как кошка с собакой, и Саша, как типичный представитель «золотой молодежи», не сдерживался в выражениях, а Лена не скрывала своего страха перед ним.
Как-то раз муж-профессор уехал в командировку читать лекции заочникам. Лена осталась одна в квартире на первом этаже, а Саша нюхом почуял легкую добычу и стал по телефону требовать у нее денег. Получил грубый отказ и сразу примчался, стучал в окна и дверь с угрозами и оскорблениями. Лена в панике позвонила в ближайшее отделение милиции, просила приехать, спасти ее. Дежурный по отделению, в душе посылая ее куда подальше, долго убеждал Лену, что для паники нет никаких оснований. А Саша тем временем приставил к стене дома ящик и влез в окно, в красках рисуя Лене, как он будет сейчас расплачиваться с ней за все. Увидев его в комнате, Лена в ужасе завизжала в трубку, что ее сейчас убьют, а дежурный вежливо ответил ей, как в старом анекдоте: «Когда убьют, тогда и приходите». Саша тем временем взял трубку параллельного телефона и тихим голосом сообщил дежурному, что он не хочет ничего дурного, просто пришел за своими вещами, сейчас возьмет их и покинет квартиру. Я так и вижу его – лощеного красавчика и представляю эту холодную и ветреную темноту вокруг дома, охваченную отчаянием Лену, на которую плотоядно смотрит Фрязин, разговаривая с милиционером по телефону. Сейчас дежурный скажет Лене: «Ну вот видите, он сам сказал, что не хочет ничего плохого, только возьмет свои вещи и уйдет» и положит трубку. И Лена останется наедине со своим убийцей. И даже не хочется думать, что творилось в ее душе в эти последние минуты. В американском фильме «Безумие» прокурор, убеждая присяжных, что маньяк, убивший несколько женщин и детей и вырезавший их внутренности, не должен жить, применяет остроумный прием; «Одна из жертв, – говорит он, – умирала три минуты. Давайте сейчас помолчим три минуты, ровно три минуты, не больше, и каждый из нас пусть представит, что она чувствовала и как умирала». И маньяка приговорили к смерти.
А Фрязин изнасиловал свою бывшую невесту, потом убил ее. Затем собрал драгоценности, потом расчленил труп и разбросал части тела по пригородам. Через месяц в одной из речек Ленобласти выловили раскрывшийся чемодан с ногами Лены, муж опознал их. Фрязин после ареста показал, где остальные части тела и где украденные драгоценности. Во время суда он писал американскому консулу и просил политического убежища, а родителей Лены называл не иначе как «отец и мать убиенной мной Елены Холевич».
Где-то теперь Фрязин? Пятнадцать лет, полученные им по приговору, давно истекли.
Я читала дело Фрязина, и мне очень хотелось узнать, действительно ли он так цинично думает о женщине, с которой настолько зверски расправился, и плюет на чувства ее родных, или это защитная реакция, бравада. И вообще – как живется с сознанием того, что ты убил человека?
Одним из самых сильных моих впечатлений было дело пьяницы, заставшего свою подружку в постели с любовником. Мужика он просто спустил с лестницы, а женщину бил всю ночь. На трупе насчитали триста повреждений. Потом, уже холодную, он целовал ее и плакал над ней, так его и застала милиция. На суде он все рассказал, бился головой о барьер, за которым сидят арестованные, и, рыдая, просил расстрелять его, потому что без любимой ему все равно не жить. Суд дал ему двенадцать лет, и тут же от него пришла кассационная жалоба с претензиями, почему такой суровый приговор?
Был такой симпатичный мальчик, похожий на Есенина, – золотоволосый и синеглазый, который признавался в двадцати четырех убийствах. Из них следствие подтвердило и вменило ему в вину только четыре, но и этого было более чем достаточно, чтобы его расстреляли.
Обычно люди не задумываются, как легко убить человека. В моей школе на тренировке в спортзале старшеклассник ударил кулаком в лицо надоедливого мальчишку из младших классов, тот упал на скамейку, и про него забыли. А когда стали закрывать спортзал после тренировки, обнаружилось, что тот мертв – кровоизлияние в мозг. На новогоднем вечере в соседней школе один парнишка в ссоре ударил другого ножом и, сам не ожидая того, убил. Те, кто был рядом с ним, слышали, как он растерянно сказал: «Оказывается, нож входит в человека, как в масло!»
Мне очень хотелось знать, мучают ли убийц тени убитых ими? Насмотревшись на убийц за время работы в суде и прокуратуре, я пришла к выводу, что все-таки душа и совесть – это не сказки. Иначе что заставляет их признаваться в содеянном, несмотря на то, что, как говорят в кругах, приближенных к блатным: «да» сидит, а «нет» гуляет?
Много лет назад городской суд осудил двоих армян – Мовгасяна и Халитяна за убийство азербайджанца, приехавшего к нам покупать машину. Это было во времена, когда средняя зарплата составляла сто рублей, а азербайджанец привез с собой аккредитив на десять тысяч.
Мозгом заговора был Мовгасян, осевший в Питере, женившийся, успешно ассимилировавшийся; внешне респектабельный гражданин, претендующий на определенный интеллектуальный уровень. К нему из Еревана приехал погостить земляк (больше их ничто не связывало), необразованный и серый, как солдатская шинель, совершенно убогий человечишко. А съехал он из Армении, так как был в розыске за нанесение телесных повреждений. Его подходящие данные были замечены и использованы Мовгасяном, который всю организационную сторону преступления брал на себя, но ему нужен был послушный исполнитель. Мовгасян выследил желающего купить автомобиль, познакомился с ним, втерся к нему в доверие, убедил его, что он может достать дешево хорошую и новую машину, так что переплачивать не придется. При этом он действовал так умно, что абсолютно никто не знал об этих встречах, у азербайджанца не было никаких записей о Мовгасяне – ни номера телефона, ни адреса, ни имени, и в случае его исчезновения ни одна живая душа не связала бы его с Мовгасяном. Он убедил жертву получить деньги с аккредитива, и они поехали отмечать покупку машины на снятую на один день квартиру, где уже ждал вооруженный топором Халитян. Там после совместного употребления коньячка Халитян размозжил потерпевшему голову, разрубил его на куски, на машине Мовгасяна они вывезли труп в область и, облив бензином, сожгли. И никто никогда не связал бы куски обезображенного трупа с гражданином Азербайджана, не вернувшимся домой, и уж тем более с двумя армянами. А если бы и связал, то не смог бы доказать даже их знакомство. После успешного завершения операции Мовгасян дал Халитяну из вырученных денег символическую сумму й спешно отправил из нашего города, сказав, чтобы тот больше не попадался ему на глаза.
И грубый убийца Халитян поехал в родную Армению, а тонкий Мовгасян остался тратить навар. Он-то спал спокойно, а вот серый и необразованный Халитян не доехал до Армении. На полдороге он купил билет в Москву и отправился в МУР сдаваться – не мог больше жить с воспоминаниями о раскроенном черепе человека, убитого им из-за денег. Но и до МУРа он не доехал: не в силах больше носить это в себе, он рассказал соседу по купе, как он убивал человека в Ленинграде. Соседом по иронии судьбы оказался капитан милиции, возвращавшийся из отпуска. Он сдал Халитяна в пикет на ближайшем полустанке. Так что муки совести – это действительно не сказки.
Кстати, защищали эту сладкую парочку в суде два ныне весьма известных адвоката, которые очень соответствовали по темпераменту своим подзащитным. Мовгасян вел себя очень спокойно, с большим достоинством, размеренно говорил, делал плавные жесты руками. Таким же вальяжным был его адвокат – с размеренной речью, плавными жестами. Халитян, напротив, все время горячился, размахивал руками, чуть не вываливаясь за барьер, огораживавший скамью подсудимых, так что конвоир вынужден был постоянно делать ему замечания: «Р-р-руки назад!» Его защитник – высокий, интересный и очень темпераментный мужчина, сидя рядом со своим коллегой, громко возмущался свирепостью прокурора и недобросовестностью подсудимого Мовгасяна, сваливающего вину на его бедного подзащитного, и в полемике хватал за рукав другого адвоката, который не без юмора отвечал ему: «Р-р-руки назад!»
Когда пятнадцать лет назад я пришла работать в прокуратуру, не раскрытое на месте преступления убийство считалось чрезвычайным происшествием. В районе «глухари» не расследовались, их сразу забирали в следственную часть прокуратуры города, и принимали их к производству «важняки» – следователи по особо важным делам.
По каждому делу о нераскрытом убийстве, даже если нашли труп бомжихи тети Маши, которую явно замочили друзья-бомжи за лишний глоток из общей бутылки, создавалась бригада следователей, а оперативники в количестве, исчисляемом десятками, как минимум месяц не вылезали из отделения милиции, на территории которого имел несчастье случиться «глухарь». Что же касалось огнестрельных убийств, они тут же ставились на контроль во всех мыслимых главках, ведомствах, управлениях, это была экзотика, просто дикий Запад! Нам бы, теперешним, тогдашние проблемы! Тогда двадцать нераскрытых убийств в год в Питере преподносились на всех совещаниях как тревожная ситуация, привлекали к нашему городу всеобщее внимание, зачисляя его в ранг чуть ли не столицы преступного мира. Теперь в каждом районе от двадцати до сорока «глухарей» в год, не считая раскрытых убийств, а умножьте-ка эту цифру на количество районов Северной Венеции!
В последние годы, с учетом изменившейся криминогенной обстановки, меня стали посещать мысли о том, что, наверное, психологически труднее всего убить при непосредственном контакте с жертвой – например, зарезать, задушить. Значительно легче, сидя в засаде на третьем этаже расселенного дома, выстрелить из снайперской винтовки в лобовое стекло машины, едущей мимо, и уйти, не видя, как мозги убитого тобой разлетелись по салону машины. И совсем просто (это не мои догадки, а признание реального, очень могущественного человека из теневых структур, этакого дона Корлеоне наших дней, с которым меня столкнуло уголовное дело), самому не прикасаясь к оружию, отдать приказ убить. Наверное, когда не смотришь в глаза жертвы, убитый тобой человек воспринимается как одна из пешек на шахматной доске, безликая и абстрактная. Ведь не может военачальник не спать ночами из-за каждого убитого солдата, да и не мыслит он такими категориями, как солдат, а двигает по шахматной доске – простите, по полю боя – воинские подразделения...
Когда я уже заканчивала университет, мне довелось посидеть в качестве секретаря в уникальном процессе, известном как «дело мадам Сююлле». Доблестный Комитет государственной безопасности разоблачил шайку контрабандистов, отправлявших на Запад наше историческое и культурное наследие, которую возглавляла адвокатесса Серегина, а в числе ее соучастников фигурировали заведующий кафедрой одного из проектных институтов, два художника, международный аферист и, конечно, водители «Совтрансавто». Все они были ее любовниками и работали не только из корысти, но и из симпатии. От международного афериста, живущего в Швеции, они получали контрабандный товар – золотые цепочки и кожаные пальто, тогда бывшие дефицитом, спекулировали ими и таким образом зарабатывали оборотный капитал для покупки антиквариата. У Серегиной была хрустальная мечта – со временем перебраться в Финляндию, оттуда в Швецию, а оттуда в Италию и под Римом открыть антикварный магазинчик. В качестве первого шага к мечте она фиктивно вышла замуж за финна по фамилии Сююлле и, кажется, после регистрации брака никогда больше его не видела.
В суде Серегина демонстративно отказалась от адвоката, заявив, что может сама осуществлять свою защиту, все-таки имеет юридическое образование и опыт. (Опыт адвокатской работы Серегиной сводился к тому, что она, по слухам, отдавалась жаждущим клиентам прямо в кабинете следственного изолятора, а также как-то, защищая подсудимого, умудрилась переспать с потерпевшим по делу и заразила его сифилисом.) По этому поводу один из известных в городе адвокатов сострил, что «мадам Сююлле защищает адвокат Серегина». Но надо отдать ей должное, защитила она себя успешно: не только сдав всех своих соучастников, но и рассказав следователям обо всех грязных делишках, махинациях, услугах, которые ее знакомые судьи оказывали ей же, по ее просьбе, за символическую бутылку коньяка, например, разводили ее приятелей без обычной судебной волокиты, что послужило поводом к осуждению нескольких судей города и области, к ряду увольнений с работы и парочке самоубийств. Она, будучи организатором и руководителем преступной группы, получила срок в два раза меньше, чем ее подельники.
Процесс был безумно интересным. Первые дни я заслушивалась настолько, что забывала записывать, и чуть не сгорела со стыда, когда поддерживавшая государственное обвинение начальница отдела по надзору за КГБ Инесса Васильевна Катукова в судебном заседании громко сказала: «Неплохо бы пописать протокол!»
Мало того, что в зале разыгрывалась детективная интрига со всевозможными страстями (например, Серегина живописала, как она, выйдя замуж за финна и являясь любовницей международного афериста, влюбилась в ученого, коллекционировавшего антиквариат, вовлекла его в преступную деятельность, он обещал жениться на ней, когда не станет его жены, находившейся, по его словам, при смерти, а она все не умирала. Потом Серегина выяснила, что его жена была здоровее их всех вместе взятых. А он, спекулируя на чувствах мадам Сююлле, продавал ей антиквариат втридорога. И она безропотно платила, будучи ослеплена любовью, и даже дарила бедняжке «умирающей» через своего любовника кожаные пальто – чтобы скрасить той последние дни жизни и т. п. Или как оперативники рассказывали, что, придя на обыск к ученому, наложили арест на имущество и описали его шикарную коллекцию картин русских художников, в которую входил, в частности, бесценный этюд Шишкина. Снять коллекцию на видео сразу не догадались, а когда спохватились, пришли на квартиру и обнаружили вместо этюда великого художника детскую мазню, но строго соответствующего описи размера и имевшую в углу корявую надпись: «Шишкин. Цветы»), так еще и атмосфера в зале суда была просто пропитана изысканным духом искусства и искусствоведов, поскольку часть картин, явившихся предметами контрабанды, осматривалась в судебном заседании, и в суде каждый день присутствовали работники Эрмитажа и Русского музея, дававшие заключения о ценности картин. Насмотревшись и наслушавшись, я как-то пришла домой и решила атрибутировать картину, оставшуюся от бабушки и лежавшую на антресолях с незапамятных времен. Сняв с нее раму, чего не догадались сделать мои родители, я с трепетом прочитала скрывавшуюся под ней подпись: «Боголюбов, 1896».
После этого картина была торжественно повешена на стену, а я гордилась возвращением наследия старшего поколения. Больше, к сожалению, из антиквариата мне от бабушки ничего не перепало, хотя была она дочерью дворецкого и кормилицы графа Воронцова-Дашкова (бабушка обязательно добавляла – «наместника Тифлиса»), и жили они очень обеспеченно, сами имели слуг, у каждой из двух дочерей графского дворецкого было по гувернантке, еще держали горничную и повара. Прадедушка – Сила Емельяныч – был неизменным наперсником графа в безумных кутежах, и бабуля рассказывала, что когда он пьяным возвращался домой, он имел обыкновение бить посуду, а моя прабабушка, Инна Михайловна, скандалов ему не устраивала, просто не велела убирать. Наутро, проспавшись и выйдя в «залу», где лежали горы осколков кузнецовского фарфора, Сила Емельянович посылал в лавку за двумя такими же сервизами, как разбитый. Для дочерей ничего не жалели, но держали в строгости. Как-то моя бабушка решила погадать в Крещенье (совсем по классику:
Бабушка была в ужасе: как рассказать об этом строгой матери? Да она со свету сживет, тем более что бабуля моя была нелюбимой дочкой, и матушка за отчаянный характер всегда прочила ей геенну огненную. Что делать?! Пришлось пойти к господину Завидовскому, упасть в ножки и рассказать всю правду. «Выручайте, господин Завидонский! Как мне в одном башмачке показаться на глаза Инне Михайловне?» Фабрикант вошел в положение и выручил постоянную клиентку – подобрал ей лаковый сапожок. Мать так ничего и не узнала. А через несколько лет бабушка вышла замуж за человека по имени Иван и любила его всю жизнь, даже после того, как он ушел в ополчение и пропал без вести в первом же бою, на Синя-винских болотах, хотя как член партии с Бог весть какого года и крупный руководитель мог воспользоваться броней.
Когда мой прадед умер, граф назначил семье любимого дворецкого пенсию, на которую Инна Михайловна с двумя дочерьми безбедно прожили до самой революции, пришлось только рассчитать одну из гувернанток и повара. Когда в шестидесятые годы моей бабушке была назначена персональная пенсия за заслуги мужа, на эту пенсию не прожить было и нашему коту. А к 50-летию революции к ней пришли делегаты из обкома с вопросом, не нуждается ли бабушка в чем-нибудь, например, в предоставлении отдельной квартиры. Бабушка подвела их к окну и сказала: «Видите, на той стороне улицы в подвале люди живут? Вот когда их переселите в отдельную квартиру, тогда и ко мне приходите». Но больше к ней почему-то не пришли.
А во время нэпа, по семейной легенде, моя бабуля, уже имевшая двоих маленьких детей, пристрастилась к карточной игре и просаживала бешеные деньги в игорном доме под названием «Летучая мышь». Там она спустила все оставленные ей матушкой драгоценности, на десять тысяч, а в один прекрасный день, когда она проиграла не только все деньги, но и поставленную на кон шубу со своего плеча, за ней приехал муж, завернул ее в овчинный тулуп и на извозчике увез домой. О чем у них состоялся разговор, бабушка никогда не рассказывала, но было известно, что она поклялась мужу здоровьем детей больше никогда не играть в карты на деньги. После этого до самой смерти она брала карты в руки, только раскладывая пасьянс.
Так что фамильных драгоценностей в наследство я не получила, зато мне с лихвой достались от бабушки авантюризм и отчаянность.
Пока я работала секретарем в горсуде, адвокаты из «золотой десятки», а по расстрельным делам выступали в основном такие, дружелюбно болтали со мной, называя «ученым секретарем» за любознательность, а я благодарно слушала их байки, когда суд уходил на приговор, и им в пустом зале нужен был собеседник. Один такой прелестный говорун, ныне покойный, рассказывал мне, что учился на юридическом сразу после войны, успел застать профессоров, преподававших еще в дореволюционном, еще Санкт-Петербургском университете, так и не привыкших к тому, что в университете отменили курс греческого языка. До революции-то будущим юристам преподавали курс латыни, курс греческого и только потом читали римское право. Потом сократили греческий, потом на латынь отвели не год, а полгода, а когда училась я, мне достался краткий курс римского права с бордюром из расхожих латинских выражений типа «Dura lex sed lex» (суров закон, но это закон), что, по меткому выражению одного человека с чувством юмора, означает «Не нарушай порядок, дура». Так вот, когда после войны сдавали экзамен «старорежимному» профессору, он говорил: «Ну что ж, батенька, с латынью у вас все в порядке, теперь посмотрим, как у вас с греческим». Ему отвечали: «Профессор, греческого нам не преподают». Он страшно расстраивался и всплескивал руками со словами: «Батенька, ну как же можно быть юристом, не зная греческого!»
Бедный профессор, он и не подозревал, что в России можно быть юристом, не зная даже русского!
Знакомый эксперт-криминалист жаловался, что следователь, пришедший назначать дактилоскопическую экспертизу, при нем записал в постановлении вопрос: «Имеются ли на рюмке следы пальцев...», подумал и написал: «рук», еще подумал и добавил: «человека». Всегда умиляют формулировки типа «нанес удар кулаком руки в область лица». Можно написать в постановлении: «повреждения стоп», а можно – «стоп нижних конечностей». Собственными глазами видела рапорт работника милиции о том, что «неустановленное лицо нанесло удар вышеупомянутому лицу по лицу».
Отдельные мои коллеги не обладают обширным словарным запасом, некоторых слов на слух не распознают, поэтому, когда судебно-медицинский эксперт диктует им при осмотре трупа «задний проход зияет», они пишут: «задний проход сияет», не озабочиваясь даже мысленным вопросом, что же там такого лучезарного. Один из следователей всерьез написал в обвинительном заключении: «Между супругами Трофимовыми сложились неприязненные отношения из-за того, что Трофимова пьянствовала, уходила из дома. Трофимов неоднократно избивал ее, однако положительных результатов это не дало, и 12 января он совершил убийство Трофимовой».
Другая суровая следователь на совещании у прокурора выразилась так: «Не колется он, гад, не сломать его версию. Я уже и матку его выдернула, и все равно ничего не получается». Сначала по лицам присутствующих пробежала судорога от такого зверства, а потом отразились сомнения в собственных знаниях анатомии. Однако напрасно. Фраза означала всего лишь, что следователь вызвала мать обвиняемого.
Адвокат в суде, подразумевая применение к его подзащитному нормы о назначении наказания ниже низшего предела, предусмотренного статьей Уголовного кодекса, бесхитростно просит «дать подсудимому меньше меньшего»...
Но не надо думать, что безграмотность поразила только юридическую прослойку нашего общества. Из тысяч допрошенных мною за следственную жизнь людей не больше десяти процентов писали в протоколе без ошибок коварную фразу: «С моих слов записано правильно», остальные девяносто процентов считали, что пишется «правельно», а наиболее догадливые заменяли формулировку на «верно». А два года назад передо мной прошла плеяда генеральных и коммерческих директоров в возрасте от двадцати двух до двадцати пяти лет, которые не знали порядка букв в алфавите. Когда я одному из них попеняла на безграмотность, он отмахнулся: «Бросьте, алфавит знать мне ни к чему, главное, чтобы мою подпись в банке узнавали!».
Но это лирическое отступление, а пока речь о том, что я писала протоколы судебных заседаний в горсуде, и мне безумно хотелось как можно скорее стать полноправным участником процесса – либо сидеть в судейском кресле, либо выступать государственным обвинителем (в защитники почему-то не хотелось, хотя мне было интереснее с адвокатами). Тогда я еще не задумывалась над тем, что и суд, и адвокаты с прокурором собираются в зале судебного заседания по поводу того, что создал и представил на их рассмотрение следователь.
Эта фигура тогда была для меня за кадром. Правда, я самозабвенно прилипала к телеэкрану, когда следствие вели Знатоки. По словам моей сестры, при этом гораздо интереснее было смотреть на меня, чем на экран. Господи, как мне хотелось наконец по-настоящему работать!
А небесные светила делали свое черное дело. Когда я училась на пятом курсе и впереди был еще год учебы, случился местный «Уотергейт»: арестовали членов комсомольского оперотряда юрфака за разграбление контейнеров на железной дороге, которые они же и призваны были охранять. В связи с чем факультет не выполнял план по выпуску специалистов, и желающим было предложено до конца учебного года сдать экзамены за пятый и шестой курс, а в сентябре выйти на диплом.
В тот год, когда я стала работать секретарем в горсуде, там бурно обсуждали дело Фрязина. Двадцатитрехлетний Саша Фрязин был сыном профессора юрфака, отец его с матерью Саши развелся давно, жил отдельно, но как интеллигентный человек, отношения с сыном поддерживал. Саша решил жениться на девушке из хорошей семьи, преподавательнице английского языка, Лене Холевич, и перед самой свадьбой привел невесту к папе знакомиться. А папа был совсем еще не стар и хорош собой, и манеры у него были аристократические... Так и получилось, что Лена вышла не за Сашу, а за папу. А с Сашей отношения испортились безнадежно; если приходилось встречаться, они просто шипели друг на друга как кошка с собакой, и Саша, как типичный представитель «золотой молодежи», не сдерживался в выражениях, а Лена не скрывала своего страха перед ним.
Как-то раз муж-профессор уехал в командировку читать лекции заочникам. Лена осталась одна в квартире на первом этаже, а Саша нюхом почуял легкую добычу и стал по телефону требовать у нее денег. Получил грубый отказ и сразу примчался, стучал в окна и дверь с угрозами и оскорблениями. Лена в панике позвонила в ближайшее отделение милиции, просила приехать, спасти ее. Дежурный по отделению, в душе посылая ее куда подальше, долго убеждал Лену, что для паники нет никаких оснований. А Саша тем временем приставил к стене дома ящик и влез в окно, в красках рисуя Лене, как он будет сейчас расплачиваться с ней за все. Увидев его в комнате, Лена в ужасе завизжала в трубку, что ее сейчас убьют, а дежурный вежливо ответил ей, как в старом анекдоте: «Когда убьют, тогда и приходите». Саша тем временем взял трубку параллельного телефона и тихим голосом сообщил дежурному, что он не хочет ничего дурного, просто пришел за своими вещами, сейчас возьмет их и покинет квартиру. Я так и вижу его – лощеного красавчика и представляю эту холодную и ветреную темноту вокруг дома, охваченную отчаянием Лену, на которую плотоядно смотрит Фрязин, разговаривая с милиционером по телефону. Сейчас дежурный скажет Лене: «Ну вот видите, он сам сказал, что не хочет ничего плохого, только возьмет свои вещи и уйдет» и положит трубку. И Лена останется наедине со своим убийцей. И даже не хочется думать, что творилось в ее душе в эти последние минуты. В американском фильме «Безумие» прокурор, убеждая присяжных, что маньяк, убивший несколько женщин и детей и вырезавший их внутренности, не должен жить, применяет остроумный прием; «Одна из жертв, – говорит он, – умирала три минуты. Давайте сейчас помолчим три минуты, ровно три минуты, не больше, и каждый из нас пусть представит, что она чувствовала и как умирала». И маньяка приговорили к смерти.
А Фрязин изнасиловал свою бывшую невесту, потом убил ее. Затем собрал драгоценности, потом расчленил труп и разбросал части тела по пригородам. Через месяц в одной из речек Ленобласти выловили раскрывшийся чемодан с ногами Лены, муж опознал их. Фрязин после ареста показал, где остальные части тела и где украденные драгоценности. Во время суда он писал американскому консулу и просил политического убежища, а родителей Лены называл не иначе как «отец и мать убиенной мной Елены Холевич».
Где-то теперь Фрязин? Пятнадцать лет, полученные им по приговору, давно истекли.
Я читала дело Фрязина, и мне очень хотелось узнать, действительно ли он так цинично думает о женщине, с которой настолько зверски расправился, и плюет на чувства ее родных, или это защитная реакция, бравада. И вообще – как живется с сознанием того, что ты убил человека?
Одним из самых сильных моих впечатлений было дело пьяницы, заставшего свою подружку в постели с любовником. Мужика он просто спустил с лестницы, а женщину бил всю ночь. На трупе насчитали триста повреждений. Потом, уже холодную, он целовал ее и плакал над ней, так его и застала милиция. На суде он все рассказал, бился головой о барьер, за которым сидят арестованные, и, рыдая, просил расстрелять его, потому что без любимой ему все равно не жить. Суд дал ему двенадцать лет, и тут же от него пришла кассационная жалоба с претензиями, почему такой суровый приговор?
Был такой симпатичный мальчик, похожий на Есенина, – золотоволосый и синеглазый, который признавался в двадцати четырех убийствах. Из них следствие подтвердило и вменило ему в вину только четыре, но и этого было более чем достаточно, чтобы его расстреляли.
Обычно люди не задумываются, как легко убить человека. В моей школе на тренировке в спортзале старшеклассник ударил кулаком в лицо надоедливого мальчишку из младших классов, тот упал на скамейку, и про него забыли. А когда стали закрывать спортзал после тренировки, обнаружилось, что тот мертв – кровоизлияние в мозг. На новогоднем вечере в соседней школе один парнишка в ссоре ударил другого ножом и, сам не ожидая того, убил. Те, кто был рядом с ним, слышали, как он растерянно сказал: «Оказывается, нож входит в человека, как в масло!»
Мне очень хотелось знать, мучают ли убийц тени убитых ими? Насмотревшись на убийц за время работы в суде и прокуратуре, я пришла к выводу, что все-таки душа и совесть – это не сказки. Иначе что заставляет их признаваться в содеянном, несмотря на то, что, как говорят в кругах, приближенных к блатным: «да» сидит, а «нет» гуляет?
Много лет назад городской суд осудил двоих армян – Мовгасяна и Халитяна за убийство азербайджанца, приехавшего к нам покупать машину. Это было во времена, когда средняя зарплата составляла сто рублей, а азербайджанец привез с собой аккредитив на десять тысяч.
Мозгом заговора был Мовгасян, осевший в Питере, женившийся, успешно ассимилировавшийся; внешне респектабельный гражданин, претендующий на определенный интеллектуальный уровень. К нему из Еревана приехал погостить земляк (больше их ничто не связывало), необразованный и серый, как солдатская шинель, совершенно убогий человечишко. А съехал он из Армении, так как был в розыске за нанесение телесных повреждений. Его подходящие данные были замечены и использованы Мовгасяном, который всю организационную сторону преступления брал на себя, но ему нужен был послушный исполнитель. Мовгасян выследил желающего купить автомобиль, познакомился с ним, втерся к нему в доверие, убедил его, что он может достать дешево хорошую и новую машину, так что переплачивать не придется. При этом он действовал так умно, что абсолютно никто не знал об этих встречах, у азербайджанца не было никаких записей о Мовгасяне – ни номера телефона, ни адреса, ни имени, и в случае его исчезновения ни одна живая душа не связала бы его с Мовгасяном. Он убедил жертву получить деньги с аккредитива, и они поехали отмечать покупку машины на снятую на один день квартиру, где уже ждал вооруженный топором Халитян. Там после совместного употребления коньячка Халитян размозжил потерпевшему голову, разрубил его на куски, на машине Мовгасяна они вывезли труп в область и, облив бензином, сожгли. И никто никогда не связал бы куски обезображенного трупа с гражданином Азербайджана, не вернувшимся домой, и уж тем более с двумя армянами. А если бы и связал, то не смог бы доказать даже их знакомство. После успешного завершения операции Мовгасян дал Халитяну из вырученных денег символическую сумму й спешно отправил из нашего города, сказав, чтобы тот больше не попадался ему на глаза.
И грубый убийца Халитян поехал в родную Армению, а тонкий Мовгасян остался тратить навар. Он-то спал спокойно, а вот серый и необразованный Халитян не доехал до Армении. На полдороге он купил билет в Москву и отправился в МУР сдаваться – не мог больше жить с воспоминаниями о раскроенном черепе человека, убитого им из-за денег. Но и до МУРа он не доехал: не в силах больше носить это в себе, он рассказал соседу по купе, как он убивал человека в Ленинграде. Соседом по иронии судьбы оказался капитан милиции, возвращавшийся из отпуска. Он сдал Халитяна в пикет на ближайшем полустанке. Так что муки совести – это действительно не сказки.
Кстати, защищали эту сладкую парочку в суде два ныне весьма известных адвоката, которые очень соответствовали по темпераменту своим подзащитным. Мовгасян вел себя очень спокойно, с большим достоинством, размеренно говорил, делал плавные жесты руками. Таким же вальяжным был его адвокат – с размеренной речью, плавными жестами. Халитян, напротив, все время горячился, размахивал руками, чуть не вываливаясь за барьер, огораживавший скамью подсудимых, так что конвоир вынужден был постоянно делать ему замечания: «Р-р-руки назад!» Его защитник – высокий, интересный и очень темпераментный мужчина, сидя рядом со своим коллегой, громко возмущался свирепостью прокурора и недобросовестностью подсудимого Мовгасяна, сваливающего вину на его бедного подзащитного, и в полемике хватал за рукав другого адвоката, который не без юмора отвечал ему: «Р-р-руки назад!»
Когда пятнадцать лет назад я пришла работать в прокуратуру, не раскрытое на месте преступления убийство считалось чрезвычайным происшествием. В районе «глухари» не расследовались, их сразу забирали в следственную часть прокуратуры города, и принимали их к производству «важняки» – следователи по особо важным делам.
По каждому делу о нераскрытом убийстве, даже если нашли труп бомжихи тети Маши, которую явно замочили друзья-бомжи за лишний глоток из общей бутылки, создавалась бригада следователей, а оперативники в количестве, исчисляемом десятками, как минимум месяц не вылезали из отделения милиции, на территории которого имел несчастье случиться «глухарь». Что же касалось огнестрельных убийств, они тут же ставились на контроль во всех мыслимых главках, ведомствах, управлениях, это была экзотика, просто дикий Запад! Нам бы, теперешним, тогдашние проблемы! Тогда двадцать нераскрытых убийств в год в Питере преподносились на всех совещаниях как тревожная ситуация, привлекали к нашему городу всеобщее внимание, зачисляя его в ранг чуть ли не столицы преступного мира. Теперь в каждом районе от двадцати до сорока «глухарей» в год, не считая раскрытых убийств, а умножьте-ка эту цифру на количество районов Северной Венеции!
В последние годы, с учетом изменившейся криминогенной обстановки, меня стали посещать мысли о том, что, наверное, психологически труднее всего убить при непосредственном контакте с жертвой – например, зарезать, задушить. Значительно легче, сидя в засаде на третьем этаже расселенного дома, выстрелить из снайперской винтовки в лобовое стекло машины, едущей мимо, и уйти, не видя, как мозги убитого тобой разлетелись по салону машины. И совсем просто (это не мои догадки, а признание реального, очень могущественного человека из теневых структур, этакого дона Корлеоне наших дней, с которым меня столкнуло уголовное дело), самому не прикасаясь к оружию, отдать приказ убить. Наверное, когда не смотришь в глаза жертвы, убитый тобой человек воспринимается как одна из пешек на шахматной доске, безликая и абстрактная. Ведь не может военачальник не спать ночами из-за каждого убитого солдата, да и не мыслит он такими категориями, как солдат, а двигает по шахматной доске – простите, по полю боя – воинские подразделения...
Когда я уже заканчивала университет, мне довелось посидеть в качестве секретаря в уникальном процессе, известном как «дело мадам Сююлле». Доблестный Комитет государственной безопасности разоблачил шайку контрабандистов, отправлявших на Запад наше историческое и культурное наследие, которую возглавляла адвокатесса Серегина, а в числе ее соучастников фигурировали заведующий кафедрой одного из проектных институтов, два художника, международный аферист и, конечно, водители «Совтрансавто». Все они были ее любовниками и работали не только из корысти, но и из симпатии. От международного афериста, живущего в Швеции, они получали контрабандный товар – золотые цепочки и кожаные пальто, тогда бывшие дефицитом, спекулировали ими и таким образом зарабатывали оборотный капитал для покупки антиквариата. У Серегиной была хрустальная мечта – со временем перебраться в Финляндию, оттуда в Швецию, а оттуда в Италию и под Римом открыть антикварный магазинчик. В качестве первого шага к мечте она фиктивно вышла замуж за финна по фамилии Сююлле и, кажется, после регистрации брака никогда больше его не видела.
В суде Серегина демонстративно отказалась от адвоката, заявив, что может сама осуществлять свою защиту, все-таки имеет юридическое образование и опыт. (Опыт адвокатской работы Серегиной сводился к тому, что она, по слухам, отдавалась жаждущим клиентам прямо в кабинете следственного изолятора, а также как-то, защищая подсудимого, умудрилась переспать с потерпевшим по делу и заразила его сифилисом.) По этому поводу один из известных в городе адвокатов сострил, что «мадам Сююлле защищает адвокат Серегина». Но надо отдать ей должное, защитила она себя успешно: не только сдав всех своих соучастников, но и рассказав следователям обо всех грязных делишках, махинациях, услугах, которые ее знакомые судьи оказывали ей же, по ее просьбе, за символическую бутылку коньяка, например, разводили ее приятелей без обычной судебной волокиты, что послужило поводом к осуждению нескольких судей города и области, к ряду увольнений с работы и парочке самоубийств. Она, будучи организатором и руководителем преступной группы, получила срок в два раза меньше, чем ее подельники.
Процесс был безумно интересным. Первые дни я заслушивалась настолько, что забывала записывать, и чуть не сгорела со стыда, когда поддерживавшая государственное обвинение начальница отдела по надзору за КГБ Инесса Васильевна Катукова в судебном заседании громко сказала: «Неплохо бы пописать протокол!»
Мало того, что в зале разыгрывалась детективная интрига со всевозможными страстями (например, Серегина живописала, как она, выйдя замуж за финна и являясь любовницей международного афериста, влюбилась в ученого, коллекционировавшего антиквариат, вовлекла его в преступную деятельность, он обещал жениться на ней, когда не станет его жены, находившейся, по его словам, при смерти, а она все не умирала. Потом Серегина выяснила, что его жена была здоровее их всех вместе взятых. А он, спекулируя на чувствах мадам Сююлле, продавал ей антиквариат втридорога. И она безропотно платила, будучи ослеплена любовью, и даже дарила бедняжке «умирающей» через своего любовника кожаные пальто – чтобы скрасить той последние дни жизни и т. п. Или как оперативники рассказывали, что, придя на обыск к ученому, наложили арест на имущество и описали его шикарную коллекцию картин русских художников, в которую входил, в частности, бесценный этюд Шишкина. Снять коллекцию на видео сразу не догадались, а когда спохватились, пришли на квартиру и обнаружили вместо этюда великого художника детскую мазню, но строго соответствующего описи размера и имевшую в углу корявую надпись: «Шишкин. Цветы»), так еще и атмосфера в зале суда была просто пропитана изысканным духом искусства и искусствоведов, поскольку часть картин, явившихся предметами контрабанды, осматривалась в судебном заседании, и в суде каждый день присутствовали работники Эрмитажа и Русского музея, дававшие заключения о ценности картин. Насмотревшись и наслушавшись, я как-то пришла домой и решила атрибутировать картину, оставшуюся от бабушки и лежавшую на антресолях с незапамятных времен. Сняв с нее раму, чего не догадались сделать мои родители, я с трепетом прочитала скрывавшуюся под ней подпись: «Боголюбов, 1896».
После этого картина была торжественно повешена на стену, а я гордилась возвращением наследия старшего поколения. Больше, к сожалению, из антиквариата мне от бабушки ничего не перепало, хотя была она дочерью дворецкого и кормилицы графа Воронцова-Дашкова (бабушка обязательно добавляла – «наместника Тифлиса»), и жили они очень обеспеченно, сами имели слуг, у каждой из двух дочерей графского дворецкого было по гувернантке, еще держали горничную и повара. Прадедушка – Сила Емельяныч – был неизменным наперсником графа в безумных кутежах, и бабуля рассказывала, что когда он пьяным возвращался домой, он имел обыкновение бить посуду, а моя прабабушка, Инна Михайловна, скандалов ему не устраивала, просто не велела убирать. Наутро, проспавшись и выйдя в «залу», где лежали горы осколков кузнецовского фарфора, Сила Емельянович посылал в лавку за двумя такими же сервизами, как разбитый. Для дочерей ничего не жалели, но держали в строгости. Как-то моя бабушка решила погадать в Крещенье (совсем по классику:
Сняла она с ноги лакированный башмачок из модного обувного магазина Завидонского и бросила на дорогу. Его поднял мужчина, бабушка спросила: «Как ваше имя?» Он ответил: «Иван» и стал уходить вместе с башмачком. Бабушка крикнула: «Башмачок-то отдайте!», но он так и ушел с ее обувкой.
Раз в крещенский вечерок
Девушки гадали.
За ворота башмачок,
Сняв с ноги, бросали...)
Бабушка была в ужасе: как рассказать об этом строгой матери? Да она со свету сживет, тем более что бабуля моя была нелюбимой дочкой, и матушка за отчаянный характер всегда прочила ей геенну огненную. Что делать?! Пришлось пойти к господину Завидовскому, упасть в ножки и рассказать всю правду. «Выручайте, господин Завидонский! Как мне в одном башмачке показаться на глаза Инне Михайловне?» Фабрикант вошел в положение и выручил постоянную клиентку – подобрал ей лаковый сапожок. Мать так ничего и не узнала. А через несколько лет бабушка вышла замуж за человека по имени Иван и любила его всю жизнь, даже после того, как он ушел в ополчение и пропал без вести в первом же бою, на Синя-винских болотах, хотя как член партии с Бог весть какого года и крупный руководитель мог воспользоваться броней.
Когда мой прадед умер, граф назначил семье любимого дворецкого пенсию, на которую Инна Михайловна с двумя дочерьми безбедно прожили до самой революции, пришлось только рассчитать одну из гувернанток и повара. Когда в шестидесятые годы моей бабушке была назначена персональная пенсия за заслуги мужа, на эту пенсию не прожить было и нашему коту. А к 50-летию революции к ней пришли делегаты из обкома с вопросом, не нуждается ли бабушка в чем-нибудь, например, в предоставлении отдельной квартиры. Бабушка подвела их к окну и сказала: «Видите, на той стороне улицы в подвале люди живут? Вот когда их переселите в отдельную квартиру, тогда и ко мне приходите». Но больше к ней почему-то не пришли.
А во время нэпа, по семейной легенде, моя бабуля, уже имевшая двоих маленьких детей, пристрастилась к карточной игре и просаживала бешеные деньги в игорном доме под названием «Летучая мышь». Там она спустила все оставленные ей матушкой драгоценности, на десять тысяч, а в один прекрасный день, когда она проиграла не только все деньги, но и поставленную на кон шубу со своего плеча, за ней приехал муж, завернул ее в овчинный тулуп и на извозчике увез домой. О чем у них состоялся разговор, бабушка никогда не рассказывала, но было известно, что она поклялась мужу здоровьем детей больше никогда не играть в карты на деньги. После этого до самой смерти она брала карты в руки, только раскладывая пасьянс.
Так что фамильных драгоценностей в наследство я не получила, зато мне с лихвой достались от бабушки авантюризм и отчаянность.
Пока я работала секретарем в горсуде, адвокаты из «золотой десятки», а по расстрельным делам выступали в основном такие, дружелюбно болтали со мной, называя «ученым секретарем» за любознательность, а я благодарно слушала их байки, когда суд уходил на приговор, и им в пустом зале нужен был собеседник. Один такой прелестный говорун, ныне покойный, рассказывал мне, что учился на юридическом сразу после войны, успел застать профессоров, преподававших еще в дореволюционном, еще Санкт-Петербургском университете, так и не привыкших к тому, что в университете отменили курс греческого языка. До революции-то будущим юристам преподавали курс латыни, курс греческого и только потом читали римское право. Потом сократили греческий, потом на латынь отвели не год, а полгода, а когда училась я, мне достался краткий курс римского права с бордюром из расхожих латинских выражений типа «Dura lex sed lex» (суров закон, но это закон), что, по меткому выражению одного человека с чувством юмора, означает «Не нарушай порядок, дура». Так вот, когда после войны сдавали экзамен «старорежимному» профессору, он говорил: «Ну что ж, батенька, с латынью у вас все в порядке, теперь посмотрим, как у вас с греческим». Ему отвечали: «Профессор, греческого нам не преподают». Он страшно расстраивался и всплескивал руками со словами: «Батенька, ну как же можно быть юристом, не зная греческого!»
Бедный профессор, он и не подозревал, что в России можно быть юристом, не зная даже русского!
Знакомый эксперт-криминалист жаловался, что следователь, пришедший назначать дактилоскопическую экспертизу, при нем записал в постановлении вопрос: «Имеются ли на рюмке следы пальцев...», подумал и написал: «рук», еще подумал и добавил: «человека». Всегда умиляют формулировки типа «нанес удар кулаком руки в область лица». Можно написать в постановлении: «повреждения стоп», а можно – «стоп нижних конечностей». Собственными глазами видела рапорт работника милиции о том, что «неустановленное лицо нанесло удар вышеупомянутому лицу по лицу».
Отдельные мои коллеги не обладают обширным словарным запасом, некоторых слов на слух не распознают, поэтому, когда судебно-медицинский эксперт диктует им при осмотре трупа «задний проход зияет», они пишут: «задний проход сияет», не озабочиваясь даже мысленным вопросом, что же там такого лучезарного. Один из следователей всерьез написал в обвинительном заключении: «Между супругами Трофимовыми сложились неприязненные отношения из-за того, что Трофимова пьянствовала, уходила из дома. Трофимов неоднократно избивал ее, однако положительных результатов это не дало, и 12 января он совершил убийство Трофимовой».
Другая суровая следователь на совещании у прокурора выразилась так: «Не колется он, гад, не сломать его версию. Я уже и матку его выдернула, и все равно ничего не получается». Сначала по лицам присутствующих пробежала судорога от такого зверства, а потом отразились сомнения в собственных знаниях анатомии. Однако напрасно. Фраза означала всего лишь, что следователь вызвала мать обвиняемого.
Адвокат в суде, подразумевая применение к его подзащитному нормы о назначении наказания ниже низшего предела, предусмотренного статьей Уголовного кодекса, бесхитростно просит «дать подсудимому меньше меньшего»...
Но не надо думать, что безграмотность поразила только юридическую прослойку нашего общества. Из тысяч допрошенных мною за следственную жизнь людей не больше десяти процентов писали в протоколе без ошибок коварную фразу: «С моих слов записано правильно», остальные девяносто процентов считали, что пишется «правельно», а наиболее догадливые заменяли формулировку на «верно». А два года назад передо мной прошла плеяда генеральных и коммерческих директоров в возрасте от двадцати двух до двадцати пяти лет, которые не знали порядка букв в алфавите. Когда я одному из них попеняла на безграмотность, он отмахнулся: «Бросьте, алфавит знать мне ни к чему, главное, чтобы мою подпись в банке узнавали!».
Но это лирическое отступление, а пока речь о том, что я писала протоколы судебных заседаний в горсуде, и мне безумно хотелось как можно скорее стать полноправным участником процесса – либо сидеть в судейском кресле, либо выступать государственным обвинителем (в защитники почему-то не хотелось, хотя мне было интереснее с адвокатами). Тогда я еще не задумывалась над тем, что и суд, и адвокаты с прокурором собираются в зале судебного заседания по поводу того, что создал и представил на их рассмотрение следователь.
Эта фигура тогда была для меня за кадром. Правда, я самозабвенно прилипала к телеэкрану, когда следствие вели Знатоки. По словам моей сестры, при этом гораздо интереснее было смотреть на меня, чем на экран. Господи, как мне хотелось наконец по-настоящему работать!
А небесные светила делали свое черное дело. Когда я училась на пятом курсе и впереди был еще год учебы, случился местный «Уотергейт»: арестовали членов комсомольского оперотряда юрфака за разграбление контейнеров на железной дороге, которые они же и призваны были охранять. В связи с чем факультет не выполнял план по выпуску специалистов, и желающим было предложено до конца учебного года сдать экзамены за пятый и шестой курс, а в сентябре выйти на диплом.