Вот и теперь Илюха далеко не сдался, а только, наоборот, усилил нажим.
   – Да, я понимаю, – сказал он с пониманием, – сложно. Но, видите ли, Людочка, нам на самом деле весьма необходимо. Вы же сами видите, что нас двое, а вот трубочка всего лишь одна. А как двум взрослым, самостоятельным мужчинам обходиться всего с одной трубочкой? Негоже двоим с одной. Неудобно как-то перед людьми…
   Илюха бы еще долго продолжал, но тут я решил, что пора его уводить от прямо на глазах становившейся формальной администратора. Потому как сам Илюха из-за нарушения баланса не слишком просекал быстро меняющуюся ситуацию.
   – Илья Вадимыч, – окликнул я его официальным тоном, – а давайте, мы Людмилу Альбертовну ко мне в филармонию пригласим. Людмила, в любой вечер просим милостиво, мы вам всегда рады будем. И всегда для вас лучшие места найдем. С максимальной акустикой. Потому что у нас, в филармониях, акустика превыше всего.
   – Ах… ну да… конечно же, филармония, классическая музыка. Конечно же… – откликнулась приглашенная женщина на подсказку и снова напряженно вгляделась в мое лицо. А потом, пытаясь, видимо, совместить мой образ с теми туманными, поднимающимися из памяти, она промолвила задумчиво, как будто себе:
   – А все-таки вы очень изменились, – и туман в ее глазах густо затянул все зрачковое пространство. – На удивление сильно изменились, почти неузнаваемо.
   – Да, – закивал я. – Что поделаешь, время немилосердно. Хотя оно и лечит иногда. Как, например, у Дебюсси в седьмой кантате…
   – Он вообще большой мастак по Дебюсси, – перебил меня зачем-то Илюха. – Он его просто наизусть всего помнит. А когда репетирует с оркестром, так его просто всего распирает. От радости, от вдохновения, но и от мук. В том числе и творческих. А муки, они, знаете ли, облагораживают. Так что вы приходите в филармонию, я там часто со всем нашим ЦК, центрально-демократическим, отдыхаю. Особенно душой. Филармоническая музыка, она ведь не хуже консерваторской, а в некоторых случаях…
   Но тут я срочно отделил Илюху от засомневавшейся Людмилы Альбертовны и стал уводить от греха подальше. Туда, в торжественный сумрак зала, в волшебный мир драматического представления. А еще – к двум пустующим стульям, установленным в проходе, прям напротив залившейся в софитах сцены.
   Мы скорой почти перебежкой, будто под картечным обстрелом, пригнувшись, чтобы не зацепило, преодолели проход от конца к началу. И вот они уже, вожделенные стульчики с мягкой упругой обивкой и податливыми спинками. Вот мы уже и поместились на них, и расслабили напряженные икры ног, и оглянулись – никого мы и не потревожили: зал как сидел замеревший на одном дыхании, так и замирал по-прежнему. Например, артисты на сцене… Впрочем, что мы знаем об артистах, особенно когда они на сцене?

Глава 3
Пять часов пятнадцать минут до кульминации

   Театр! Помните из старого черно-белого фильма женщину с сильным грудным придыханием, как она говорила сексуально: «Любите ли вы театр? Нет, любите ли вы театр, как люблю его я?» Не помните. Ну, и Бог с ним.
   Так вот, я его тоже люблю, театр. Может быть, и без сексуального придыхания, но все равно люблю. Мне, собственно, все равно, чего там дают, в смысле, какая пьеса, каких времен, народов и тем. Мне даже все равно, кто кого играет, – главное, чтобы играли. Главное, сам процесс лицедействия, когда взрослые, как правило, люди представляют что-то очевидно вымышленное, да еще непосредственно перед тобой. Фантастическое, почти волшебное ощущение.
   Тут важно место правильное выбрать в зале. На стульчиках в проходе, конечно, не обязательно, но вот важно, чтобы именно прямо перед сценой. Желательно в первом ряду. Чтобы прямо перед тобой все это разворачивалось, и прямо для тебя.
   Потому что когда близко, когда взгляду ничего не препятствует, то не только видишь то, что издали не разглядеть, – морщинку у глаза, капельку пота, выступившую на виске, утомленный, может быть, взгляд… Но и слышишь, что не услышать на расстоянии: сбившееся дыхание, неожиданную интонацию, неучтенный всплеск голоса.
   Но и это – не главное. Главное, что, когда ты в первом ряду, они, актеры, только для тебя одного играют. Во-первых, потому что ты сам забываешь, что позади еще зрительный зал находится – со зрителями, с рядами пронумерованных кресел, с пожарными, тускло подсвеченными выходами и занавешенными портьерами входами. Кажется, что ты только один и те, что на сцене, они только для тебя и предназначены, и начинаешь ты соучаствовать, то есть просто-напросто играть вместе с ними их роли.
   И они, актеры, они тоже твое участие мгновенно понимают и принимают тебя, и раскрываются перед тобой, завлекая. А некоторые действительно заостряются на тебе и на самом деле только для тебя выкладываться начинают. И тогда ловишь ты на себе их оголенные взгляды, и пересекаешься с ними своими, и заряжаешь их энергией, как и они, в свою очередь, заряжают своей тебя. И равноценный обмен получается.
   Вот и мы с Илюхой сразу въехали в сюжет, хоть и не важно нам было, чем он начался, и, в общем-то, безразлично казалось, чем закончится. Для нас главными были обостренные лица на сцене, пластичные тела, их плавные, округлые или, наоборот, резаные движения, пылкость, страсть… Ну, и все остальное в этом же роде.
   Они, кстати, как было указано в программках, «Идиота» Достоевского показывали. Но про «Идиота» можно было только по программке догадаться, так сильно у них все там переиначить получилось. Не зря ведь Людмила Альбертовна нас известила, что очень модный и популярный у них театр оказался.
   – Старикашка, – шепотом одернул меня Илюха, – у тебя концентрация не растворяется?
   – Чего? – не сразу понял я, так как был сильно увлечен.
   – Ну, баланс не нарушается?
   Я согласился и нагнулся, и вытянул дугой шею по направлению к сидящему на соседнем стульчике соседу, и в темноте на ощупь поймал губами пластиковую гибкость соломинки, вылезающую из нагрудного кармана Илюхиного пиджака. И втянул из нее в себя. Потом сглотнул набравшееся за щеками, переварил тут же и снова сглотнул.
   Мне и прежде было хорошо, но тут стало значительно лучше. Я хотел было вдохнуть в себя еще больше жидкости, но кто-то цепко отдернул меня от цветущего за пазухой оазиса. Цепко, настойчиво, хотя и не грубо.
   – Ты чего! – раздалось шепотом поблизости. – Нам еще на второе отделение надо сохранить.
   Я-то думал, что он беспечен и не запаслив, корефан мой, Илюха, а на поверку он оказался благоразумен и предусмотрителен. Ну да ладно, не будем судить его строго.
 
   В общем, вот так, не выпуская из себя праздничного театрального настроения, мы стали приглядываться все-таки к представлению повнимательнее. И оказалось, что оно веселое. В смысле, совсем не трагедию нам сегодня давали. И даже не драму. Хотя в программке печатным буквами было выведено: «ИДИОТ».
   Уж не знаю точно, как по жанрам у них это все называется, но артисты на сцене выглядели вполне жизнерадостными, говорили бодрыми голосами, да и текст был прикольный. Зал где-то позади нас, в отдалении, покрывался временами смешками, а то и гоготом, хотя мы с Илюхой, забыв про него вчистую, воспринимали его как дополнительное звуковое оформление.
   А тут еще на сцену выплеснулась группа театральной поддержки. В смысле, такие три мальчика и три девочки, которые не говорили ничего, и ролей у них, видимо, никаких не было. А только для усиления основной актерской капеллы они танцевали и пели иногда. Иными словами, вот такой еще один оригинальный режиссерский выкрутас. Потому, наверное, Людмила Альбертовна и утверждала, что театр у них небольшой, но отчаянно модный – полный новаций.
   И нам они с Илюхой, все эти новации, очень даже пришлись. Я имею в виду эту самую группу поддержки, особенно, естественно, женскую ее половину. Ребята тоже были, конечно, симпатичные и тоже танцевали ничего. Но лично у нас они никаких особенных чувств не вызывали. Может, у кого-то в зале и вызывали, но не у нас.
   А вот девичья часть поддержки много чего вызывала, и наверняка не только у нас с Илюхой, а у всей мужской части зрительного зала. Просто сидели мы ближе других. А уж для завершения картины скажу, что они еще, искусительницы театральные, свои одеяния то и дело меняли – то в туниках таких полупрозрачных, то в платьях вроде бы восемнадцатого века, то совсем в чем-то непонятном. Но в очень открытом.
   А мы-то, мы совсем рядом, нам не то что пупырышки похолодевшей кожи на их танцующих животиках видны, к нам и запахи их воздушные, головокружительные легко доносятся. И надо признаться: ну, не может такое не оказывать воздействия на нормального, здорового театрала! Особенно на Илюху. Да и на меня тоже. Тем более когда мы оба все же периодически прикладываемся к тростиночке. Или к соломинке – какая разница, как назвать.
 
   А тут к тому же натурально происходит пересечение взглядов, о которых я уже выше рассуждал. И получается, что не только мы, но и они глазеют на нас со сцены просто до неприличия пристально. Да и понятно почему – не похожие мы на обычных театралов особи. Сильно отличные мы.
   Ну, во-первых, стульчики в проход сами себе просто так не притопают. Во-вторых, следим мы уж слишком внимательно за действием. Даже не столько за действием, как за ними самими следим до предела пронзительно. Да и с непривычно близкого расстояния, да и глаза у нас блестящие непомерно, да и зрачки немного расширены. Хотя не уверен, что могли они наши зрачки разглядеть.
   Но самое примечательное – это позы наши слишком вальяжные. У Илюхи, например, когда он голову сильно скорбно на грудь роняет, да еще краем пиджака таинственно прикрывает от посторонних свой тонкий профиль. Или фас. Просто гремучая смесь Зорро с графом Монте-кристо.
   Не говоря уж о моей позе: я, напомню, просто перегибался напополам и шарил головой у соседа за пазухой. Ну, то есть это я знал, что за пазухой, но вот что нафантазировали там на сцене они?.. Готов поспорить, что не понимали они, где именно я пытаюсь нащупать головой у соседа. Потому как думаю, что тростиночки нашей единственной им в темноте, так же как и наших зрачков, было не разглядеть.
   И как бы они ни были искренне увлечены своим собственным участием в представлении, но и перед ними тоже загадочное действие происходило. Тоже ведь театральное почти что. И не могло не заинтересовать оно их. А все потому, что поленилась Людмила Альбертовна, напомню, главный администратор, еще одной трубочкой нас обеспечить.
 
   – Стариканер, – где-то в середине действия шептанул мне Илюха. – Глянь на ту, которая крайняя справа, которая вот сейчас ножкой топнула. Как она тебе?
   Я пригляделся к намеченному с крайнего права. Вся группа театральной поддержки в этот момент перестала топать и запела лирическими голосами какую-то, по-видимому, самим же режиссером недавно сочиненную песенку. Ни фига себе, «Идиот»!
   Ну что, без сомнения крайняя справа вполне заслуживала, хотя и не больше, чем средняя. И уж точно меньше, чем крайняя слева. Впрочем, тоже вполне заслуживала.
   – Заслуживает, – согласился я.
   – Слушай, – задумчиво, даже мечтательно проговорил Илюха, – я бы ее выписал.
   – Чего, чего? – не понял я, потому что на самом деле не понял. – Чего бы ты сделал? Кого?
   – Ну вот ее, крайнюю. Точно бы снял.
   В принципе нельзя сказать, что мысль была недостойная. Хорошая была мысль. Не так чтобы очень уж свежая, не у Илюхи наверняка первого возникшая, – снимать артисток вообще входит в российскую театральную традицию еще со времен системы Станиславского. Да и до нее.
   И поэтому я его поддержал:
   – А я ту, которая слева.
   – Ага, – сказал Илюха, – правильный выбор. – Хотя я бы на твоем месте на средней бы остановился.
   – Да нет, – возразил я взвешенно, – у левой волосы длинные. Я вообще на красивые, длинные волосы западаю.
   – А, – согласился он, – ну да.
   И сбился в паузу, но в какую-то напряженную паузу, только лишь губы пытались сосредоточенно шевелиться. Как будто подсчитывали что-то.
   – Чего-то я не понял, – под конец не согласился Илюха. – С какими длинными волосами? Откуда у нее длинные волосы, у крайней слева, когда она, похоже, подстриглась сегодня утром. Под мальчика. Под очень коротковолосого мальчика. Ей, конечно, может, и идет, вон шейку выразительно выделяет, но не настолько, чтобы говорить о ней как о длинноволосой.
   Теперь я стал подсчитывать. Где право, где лево, я знал давно, с детства. Еще в первом классе я отпустил на правом мизинце не очень, но все же выделяющийся ноготь. И когда откуда-нибудь раздавалась команда, скажем, «направо», я ощупывал на своих руках мизинцы и поворачивался именно туда, где было колко. Так оно мне и втемяшилось с детства в голову, такой, надо заметить, приобретенный рефлекс.
   – Знаешь что, стариканер, – подумав, прошептал я в ответ. – Как-то мы по-разному с тобой на жизнь смотрим. Не совпадает у нас видение жизни. Не во всем, конечно, но во многом. Например, в понимании географических полюсов – северного и южного, да еще востока и запада. На тебя, наверное, Курская магнитная аномалия сильные наводки оказывает. Ну а на бытовом уровне этот твой магнитный сбой приводит к путанице между правым и левым. Короче, та, что справа, выбранная тобой, – совершенно отчетливо стрижена. А моя, левая, уверяю тебя, уже не первый год волосы успешно отращивает. Ты приглядись!
   Но Илюха не стал приглядываться к сцене, он, наоборот, стал приглядываться ко мне. Долго, внимательно, пристально.
   – Какая такая Амалия? – наконец поинтересовался он любознательным шепотком. И тут же, не переводя дыхания, просто ткнул уверенным своим пальцем в направлении длинноволосой певуньи.
   – Вот, видишь, видишь, – помахивал Илюха своим указательным. – Она справа. Посмотри, убедись – справа.
   Я посмотрел, убедился. Действительно, она была слева.
   – Старикашка, – успокоил я его, – ты не переживай. Ты сейчас во всем разберешься, я тебе помогу. Ты присмотрись к своему собственному пальцу. Он на какой у тебя руке установлен? Видишь, на левой. И показывает налево. А значит, девушка, на которую ты указываешь, с длинными волосами, она для нас слева стоит.
   Вытянутый палец на левой руке беспомощно вслед за рукой опустился вниз.
   – Ты в зеркало на себя когда-нибудь смотрел? – задал ненужный вопрос Илюха.
   – Ну… – предположил я.
   – Что, ну? Ты замечал, что право и лево местами меняются, когда они напротив друг друга установлены?
   Конечно, я все это давно замечал, и не один раз. И вообще не хотел я спора, я хотел к трубочке разок приложиться и вернуться к внимательному просмотру спектакля.
   – Белобородый, – сказал я миролюбиво, – у тебя загвоздка с осями координат. Или, чтобы понятнее было, – с точками отсчета. Неправильно ты точки отсчитываешь. Тебе от себя отсчитывать надо, а ты, похоже, всегда от зеркала считаешь. И потому путаешь ты и себя, и меня. Ну нас-то ладно, ты девушек неправильно спутал, – заключил я и, изогнувшись очередной гибкой дугой, полез к Илюхе за пазуху. Как всегда, губами полез.
   А когда выбрался оттуда, добавил:
   – Ну и что нам теперь с перепутанной девушкой делать? Раз она одновременно оказалась для тебя правой, а для меня левой?
   – Придется тебе уступить, – нашел выход Илюха. – Если до тебя доходит с таким трудом.
   Но его выход мне не подошел.
   – Ан нет, – не согласился я. – Не может один и тот же человек постоянно приоритет получать. В смысле, и бутылку за пазухой, и девушку, замечу, все же крайне левую. Ты давай выбирай – или мне бутылку передай, или спорную девушку. Заметь, право добровольного выбора я предоставляю тебе.
   Тут Илюха задумался, потом засунул свой нос вместе с пристыкованными к нему глазами снова за лацкан пиджака и долго там ими всеми шарил. Видимо, выясняя, много ли осталось в стеклянной емкости. И по тому, что он выбрал все же емкость, я понял, что оставалось еще достаточно.
   – Ты, Розик, напористый все же очень, – сказал он, переводя взгляд на сцену, где группа театральной поддержки снова пыталась разнообразить драматическое представление бодрыми танцевальными экзерсисами. – Ладно, уступаю тебе длинноволосую девушку. Я на среднюю переметнусь. Расположение средней у тебя сомнений, надеюсь, не вызывает?
   – Да нет, – ответил я разумно. – Средняя, она везде средняя, с какой стороны на нее ни посмотреть.
   – Ну и ладушки, – согласился Илюха, и мы уставились на сцену, дожидаясь антракта, когда можно будет за кулисы.
   Потому что не совсем было понятно, как их, этих двух гибких и лиричных девушек, снять прямо со сцены. Нет, сложная это задача, проще антракта терпеливо дождаться. Но он все не наступал и не наступал.
 
   А тут еще кто-то похлопал меня по плечу с тыльной его стороны. В общем-то, осторожно, даже, можно сказать, нежно, но вместе с тем настойчиво. Я обернулся.
   Сзади, оказывается, были люди. Их был полный зал. Я не видел отдельных лиц, только блеск взволнованных глаз отовсюду. Просто много, несчетно много устремленных лучей, плавно огибающих мои плечи и растворяющихся в сценическом свете софитов.
   Тоже ведь интересное зрелище – замеревший театральный зал, если, обернувшись, наблюдать за ним со стула, установленного несколько впереди первого ряда. Я и не знал, что он такой – застывший, но живой.
   Но тут мое плечо снова тронули, и я отвлекся от зала. На первом ряду, немного сбоку, совсем близко от меня, сидели зрители, одна из них, крайняя, и теребила мою прикрытую одеждами плоть. Я вопрошающе округлил глаза, мол, я весь во внимании, мол, чем могу?
   – Молодые люди, – пригнувшись ко мне совсем близко, чтобы шептать было удобнее, проговорила зрительница. – Вы мешаете смотреть.
   – Правда? – удивился я.
   – Да, – констатировала она.
   От нее, кстати, очень приятно пахло, чем-то свежецветочным. Духами, наверное, – догадался я.
   – Вы постоянно разговариваете. И мешаете.
   – Мы больше не будем, – с ходу обманул ее я.
   И все, и конфликт был исчерпан. Я, во всяком случае, на это надеялся. Ведь в конфликте главное что? Главное – не давать повода для его развития, а тут же полностью исчерпать. Я вообще человек не скандальный и потому не только не ввязываюсь, но и вообще способность природная у меня – нейтрализовывать скандалы на корню.
   Но зрительница сзади, та, которая на первом ряду оказалась, она, видимо, мое благодушие за слабость характера приняла. Мол, раз так быстро пошел на попятную – значит, не стоек. И тут же стала развивать свой первоначальный, как ей казалось, успех.
   – И не крутитесь вы постоянно. Постоянно вы к своему соседу наклоняетесь очень низко. И плохо из-за вас видно, когда голова у вас, как шальная, ходуном ходит.
   Что мне было делать? Я, конечно, мог снова обмануть женщину, еще раз пообещав, что не буду наклоняться к соседу. Но я вообще-то не люблю обманывать, тем более несколько раз подряд. А не наклоняться я тоже не мог. Ведь спектакль находился в самом разгаре, и не мог я свой собственный баланс добровольно нарушать.
   – Да вы знаете, – сказал я тоже, как и она, шепотом, – не могу я не наклоняться. Муся очень волнуется, и надо мне успокаивать ее иногда.
   Настала пауза. Между мной и женщиной настала. На сцене же никакой паузы не было, там все продолжалось, как прежде. И монологи главных героев, и сопутствующие им песенки и танцы группы театральной поддержки, которая, кстати, уже на одну свою треть была разобрана мной и Илюхой. Впрочем, она об этом пока не знала.
   – Понимаете, – продолжил я доверительно, наклоняясь для шепота к самому женскому уху. Из которого она действительно пахла совершенно головокружительно. – У него там, – я кивнул на своего соседа Илюху, – за пазухой котенок маленький. В основном спит, но когда просыпается – нервничать начинает. Вот я его и глажу, и шепчу на ушко всякие разные добрые слова.
   Я вдруг сбился, очень уж мне захотелось добавить: «Вот, как вам сейчас». Ну, а раз хотелось, то и добавил:
   – Вот, как вам сейчас.
   – А что же ваш товарищ сам не может его гладить и успокаивать? – вдруг задала вопрос чудесно пахнущая женщина.
   Но не только пахнущая. У нее еще обнаружилось сильно горячее дыхание, и оно, это дыхание, било теперь в ушную раковину уже мне, и ввинчивалось в меня по слуховым каналам прямо в мозг, и шевелило там что-то, согревая.
   – Да она, Муся, котеночек в смысле, меня по руке чувствует. У меня рука успокаивающая очень, особенно левая, особенно середина ладони. Я вообще, как коснусь ею кого, так всю ненужную заботу и снимаю.
   Зрительница вдруг резко отстранилась, недалеко, только лишь чтобы заглянуть мне в глаза и в лицо, конечно, тоже. Ну, а мне в ее. Что сказать – хорошая была зрительница, пахла приятно и шепот горячительный… А что, в конце концов, еще надо человеку от женщины, сидящей рядом в театральном зале?
   – А зачем вы его в театр принесли, котеночка-то? – задала она, наконец, неожиданный вопрос. И он быстро загнал меня в тупик.
   Я-то думал, скажу: «котеночек за пазухой», и довольно, и дело с концом. Кому какая разница, отчего да почему? А тут тебе, нате: «зачем котенок в театре?» Да кто ж его знает – зачем. Вот и оказался я, загнанный, в тупике.
   Но одно дело я, другое – мой обостренный театральным представлением, да еще и коньяком, ум.
   Знаете, со всеми бывает порой, когда ты или усталый, или, допустим, не уверенный до конца и ум теряет резвость и стройность. И порой сам не понимаешь: ну что с таким умом делать, как им отвечать делово, веско и еще чтоб проникновенно? И напрягаешься ты, и выдавливаешь из себя жалкие поползновения, и сам понимаешь, что не то, не то…
   А бывает как раз наоборот. Бывает, когда ум свободен и изобретателен и не нужен ему твой контроль, да и ты сам ему не нужен. Потому что он сам по себе, а ты сам. И творит тогда он, твой ум, и правит, а ты отойди в сторонку, не вмешивайся – он и без тебя в твои уста слова вложит.
   – Так как же его, маленького, одного дома оставишь. Жалко ведь, изведется весь от одиночества, – обратился я к женщине за сочувствием.
   И не только словами обратился, но и голосом, и дыханием тоже, расположенным ну прямо впритык к ее благоухающему ушку.
 
   Вообще хочу еще раз повторить – жизнь существенно сексуальнее, чем мы о ней думаем. Да, да, наша повседневная, казалось бы, обыденная жизнь. И тем, кто научился чувствовать ее возбуждающее напряжение не только по угнетающе примитивным порнографическим сценам из домашнего видика, а по едва различимым, но постоянным, везде и всюду присутствующим намекам – которые в движениях, во взглядах, в походках, в случайных касаниях, ну и в запахах, конечно, тоже… Для тех счастливцев она – жизнь – значительно разноцветнее и лучистее.
 
   Не знаю точно, что подействовало на мою надушенную собеседницу, но что-то подействовало. Может быть, мой искренний голос, может быть, им произносимые слова, а возможно, наоборот – котенок за пазухой у Илюхи. Но она сразу заметно потеплела.
   – Бедненький, ему ведь там тесно, – сказала она, возможно, о котенке. А может быть, о ком-нибудь еще.
   Вообще не понятно было, почему она к предполагаемой Мусе – котеночку-девочке – обращалась в мужском роде. Может, для эмоциональных женщин, часто посещающих театр, жалость и сопереживание – они в основном в мужском роде выражаются.
   – Да, – ответил я жалостью на жалость, – за пазухой тесно и темно.
   – Он голодный, наверное, к тому же, – не только сочувственно, но даже как-то мечтательно предположила зрительница.
   Напомню, что мы по-прежнему составляли своими головами замкнутую цепь – губы-ухо-губы-ухо – и в основном все сказанное нами по данной цепи распространялись. И, надеюсь, особенно не тревожило никого. Может быть, только артистов на сцене, потому как я уже давно затылком повернутый к ним сидел. Но артист, он на то и артист, чтобы в роль входить, а войдя, абстрагироваться от действительности без остатка. И не замечать ее.
   – Да нет, – продолжил я приятный диалог, хотя цветочный, надушенный запах несколько притупился от частого моего вдыхания. – Муся не голодная. Мы там ей специальную бутылочку установили с молочком. Ну, к подкладке пиджака прикрепили. И она из нее, из бутылочки, пьет, когда просыпается.
   – Как же он из бутылочки пить может? Котеночек ведь, они же лакают.
   Надо же, подумал я. Мало того, что у нее сердце чуткое и жалостливое, так еще и ум – бойкий и пытливый. Небось экономическое образование получила, а театр – это так, для удовольствия. Иначе как она сообразила про «лакать»? Вот так, с ходу, на лету.
   – Да мы в бутылочке такую трубочку установили, – тоже на лету, хотя и не вполне правдоподобно, предположил я, – соломинка называется. Она из нее молочко и потягивает.
   – Как же? – все же не поверила мне сразу женщина. – Для этого надо губы… – она, по-видимому, искала слово, но не нашла, – …вот так сделать.
   И хотя я не видел, но легко догадался, как именно она сделала свои губы.
   – Да, – согласился я, – надо. Но мы долго тренировали Мусю. Они, кошки, знаете, такие сообразительные, особенно когда дело о еде долго заходит. Вот и Мусе пришлось приспособиться, наконец.
   Женщина снова отстранилась и снова заглянула мне в глаза. Что она хотела там найти – насмешку, веселье, шутку? Но их там не оказалось. Ничего, кроме внимательного, долгого, искреннего взгляда в ответ.