– И город.
   – А у меня есть дядя в Индии. Дядя Джек. Брат моего отца. Только я его не помню. А знаете, сколько в Лахардане книг?
   – Не знаю.
   – Четыре тысячи двадцать семь. Некоторые из них такие старые, что просто рассыпаются в руках. А другие совсем ни разу никто не открывал. Знаете, сколько я из них прочла? Угадайте.
   Ральф покачал головой.
   – Пятьсот двенадцать. Вчера вечером как раз закончила «Ярмарку тщеславия», по второму разу.
   – А я даже и один-то раз ее не прочел.
   – Сильная книга.
   – Как-нибудь непременно прочту.
   – У меня столько лет ушло на все эти книги. Школу закончила и засела.
   – Я по сравнению с вами, считай, что вообще ничего не читал.
   – Иногда сюда вымывает медуз. Бедняжки, они такие маленькие, но если попробуешь взять ее в руки, она жжется.
   Они побродили между мелководными лагунами в скальной породе, где было полным-полно анемонов и креветок. Увязавшаяся за ними овчарка трогала кучки водорослей лапой.
   – Вам не кажется странным, что я считала книги?
   – Да нет, ничуть.
   Он представил себе, как она их считала, пробегая пальчиком от корешка к корешку и всякий раз начиная заново, полкой ниже. В прошлый раз в дом его не пригласили. Интересно, удастся ли ему сегодня увидеть ее комнаты; он загадал, что удастся.
   – Сама не знаю, зачем я их считала, – сказала она и добавила, когда пауза затянулась: – Нам, наверное, пора поворачивать к дому. Может, после чая еще куда-нибудь сходим?
* * *
   Зря она сказала про книжки. И ведь не хотела говорить. Она хотела всего лишь ввернуть в разговор «Ярмарку тщеславия», может быть, упомянуть особо имя автора, Уильям Мейкпис Теккерей, потому что Мейкпис – имя такое же необычное, как Килдэр, а еще ей нравился в этом имени ритм. Чушь какая-то, нелепость, пересчитывать четыре тысячи двадцать семь книг. И все-таки, когда она его спросила, не кажется ли это странным, он очень решительно покачал головой.
   Она разрезала испеченный Бриджит бисквит, думая о том, что, наверное, зря не купила швейцарский рулет от Скриббинса, их иногда продают в Килоране. Бисквит вышел какой-то непропеченный, и нож не проходил сквозь него легко, так, как положено. Выпечка у Бриджит вообще не самое сильное место, чего не скажешь о хлебе.
   – Спасибо, – сказал он и взял предложенный ему кусок.
   – Он, должно быть, не очень удачный получился.
   – Просто великолепный!
   Она налила ему чаю, добавила молока, а потом налила себе. О чем она станет говорить, когда опять повиснет пауза? Утром она специально придумывала вопросы, которые можно будет ему задать, но к настоящему моменту те вопросы кончились.
   – Вы рады, что приехали в Инниселу, а, Ральф?
   – Да, конечно. Конечно, рад.
   – А вы и в самом деле плохой учитель?
   – Ну, по крайней мере, маленьких Райалов я многому не научил.
   – Может, они просто не хотят учиться?
   – Не хотят. Ни вот столечко.
   – Тогда это не ваша вина.
   – Но и у меня совесть тоже не совсем чиста.
   – Вот и у меня тоже.
   И этого тоже ей не следовало говорить. Она же решила ни словом не обмолвиться о своей нечистой совести. Стороннему человеку это совсем не интересно, да и объяснять пришлось бы слишком многое.
   – Я бы не смогла заниматься с мальчиками, – сказала она.
   – А может, и смогли бы. Не хуже, чем я.
   – Я помню мистера Райала. Такой, с усиками.
   – Райалы очень добры ко мне.
   – А еще помню одного человека у Домвилла. Жилистый такой человек, очень высокий и очень туго подвязывает галстуком воротничок. Вертится на языке фамилия, а вспомнить никак не могу.
   – А я ни разу даже не был у Домвилла.
   – Там над головой игрушечная железная дорога, а сдачу приносят в полых деревянных шарах. А знаете, почему я ношу белые платья?
   – Ну…
   – Потому что это мой любимый цвет. И мамин тоже.
   – Белый – ваш любимый цвет?
   – Ага. – Она предложила ему еще бисквита, но он покачал головой.
   Надо было ей купить рулет от Скриббинса, нарезать ломтиками и самой разложить на тарелке, шоколадный рулет с ванильной начинкой или просто с джемом, если других не окажется.
   – Расскажите мне, какая она, Иннисела? – сказала она.
   Так появилась новая тема для разговора: монастырь на холме, кинотеатр, длинная главная улица, маленький маяк. А потом она узнала, что и Ральф, оказывается, тоже единственный ребенок в семье. Последовало описание отцовской лесопилки, затем родительского дома, невдалеке от лесопилки, у моста.
   – Может, сходим еще, прогуляемся к ручью? – спросила она, когда чай был выпит. – Как в тот раз? Не будет скучно?
   – Нет, конечно. – А чуть погодя он сказал: – Совсем почти и не заметно, что вы хромаете. Даже ни капельки.
   – Вы приедете в следующую среду?

7

   На широкой пьяцца в Читта-Альта играл духовой оркестр, наружные столики в единственном на пьяцца ristorante укрылись под полосатым бело-зеленым навесом. Il Duce[20] приехал, Il Duce был на пути сюда; сперва возникло замешательство, а потом внизу, на виа Гарибальди и на пьяцца делла Репубблика, раздались приветственные возгласы: Il Duce прибыл.
   – «Tosca», – сказал капитан, но музыка из оперы тотчас же умолкла.
   Дирижер взмахнул рукой, разом охватив всю пьяцца, дав команду молчать, хотя большая часть площади была пуста. Послышались первые такты песни.
   – Ecco,[21] – пробормотал медлительный старый официант словно во сне.
   – Bene, bene[22]… – шепнул он, разливая остатки «бароло».
   Внизу, в новом городе, играла та же мелодия, усиленная репродуктором так, чтобы каждый, где бы он ни находился, знал, что Il Duce наконец-то приехал.
   Хелоиз не сказала ни слова с тех пор, как их провели к столику под тентом – пока им подавали заказанный ланч, пока ковырялась в тарелках, едва попробовав от каждого блюда. Дурной нынче выдался день, сказал себе капитан. Ноющая боль, квинтэссенция горя, тяжким грузом залегшего в самых глубинах ее души, поднялась к поверхности и тлела теперь у нее в глазах, как обычно, когда наступал дурной день. Она попыталась улыбнуться в ответ на его улыбку, но не смогла, и он совершенно отчетливо увидел то, что стояло сейчас у нее перед глазами: как волны тешатся с телом ее дочери, а та даже и не думает сопротивляться, потому что сама так решила. В дурные дни интуиция у него становилась необычайно острой; он все чувствовал, все знал. Он пытался вложить всю свою волю, все нежелание уступить безысходному чувству страха в легкое пожатие пальцев, но она не откликнулась, в ее руке, за которой он минуту назад потянулся и которую до сих пор держал в собственных своих руках, не было ни капли жизни, ни малейшего признака того, что ему и на этот раз удалось развеять тьму, встать на пути полного и беспросветного отчаяния.
   Через пьяцца пробежал желтый пес, единственная живая душа, за исключением оркестрантов, официанта и посетителей единственного уличного ресторанчика. Официант ослабил галстук-бабочку. Пес, тощий и, судя по всему, подыхающий от голода, опрокинул мусорный бачок и принялся рыться в отбросах. Оркестранты были всего лишь любителями, которые по воскресеньям лениво наигрывают свои оперные арии, но одетый в белое дирижер вдруг ударился в приступ раздражения по поводу того, что играют они недостаточно воодушевленно – как будто все они уже успели пройти победным маршем по завоеванным городам и весям.
   – Va'via! Va'via![23] – прикрикнул на пса старик официант. – Caffe, signore?[24]
   – Si, per favore.[25]
   Он любил ее, больше, чем кого-либо другого за всю свою жизнь, но сегодня, как то уже не раз бывало, она сама загнала себя в такой угол, в котором даже он был не в состоянии ей помочь. Сколько времени осталось до той поры, когда Италия перестанет быть подходящей страной для таких, как мы? Она задала ему этот вопрос тоном спокойным и рассудительным.
   Он покачал головой. Где-то неподалеку снова раздались приветственные клики, и сразу после них – голос, усиленный громкоговорителями, возбужденный, срывающийся на крик, размеченный, как пунктиром, странным чавкающим звуком: должно быть, оратор время от времени ударял кулаком о ладонь. Morte! Sangue! Vittoria! Vittorioso![26] Одни и те же призывы повторялись из раза в раз, тоже похожие на пунктир. На той стороне площади желтый пес вычесывал блох.
   – Н-да, похоже, что Италия скоро доберется и до нас, – сказал он и еще раз подумал о том, как сильно он ее любит.
   Они лежали друг у друга в объятиях, они говорили, она читала ему из книг особенно понравившиеся места, они вместе объехали бог знает сколько разных мест; но все-таки в такие дни, как этот, достучаться до нее он не мог.
   – Пожалуйста, только не проси меня вернуться в Ирландию, – прошептала она, тоном таким мягким и настолько лишенным всякого выражения, что как будто бы и вовсе ничего не говорила.

8

   После того как Ральф успел дважды побывать в Лахардане по средам во второй половине дня, после того как он успел осмотреть дом, походить по комнатам, внимательно изучить корешки книг в нескольких книжных шкафах, багатель в углу гостиной и бильярдный стол на верхней лестничной площадке, Люси сказала:
   – Может быть, вы задержитесь ненадолго после того, как закончите работать с мальчиками?
   – Здесь?
   – А что, вам кажется, что у нас не хватит места?
   Преподавать он закончил в первой неделе сентября, под выходные. Вечером накануне того дня, когда мальчикам нужно было возвращаться в школу, мистер Райал выплатил ему все, что причиталось, а потом, покуда Ральф прощался с миссис Райал и с мальчиками, лично перенес оба Ральфовых чемодана из дома в машину. По дороге в Лахардан мистер Райал сказал:
   – Все-таки здорово, что вы с ней подружились.
   – Знаете, дружба в данном случае не совсем точное слово.
   – Н-да…
   А в Лахардане мистер Райал сказал:
   – Я тебя не видел с тех пор, как ты была совсем малышкой, Люси, лет восьми или девяти.
   Она улыбнулась, но так и не сказала, помнит ли сама об этом случае, а когда машина уехала, она повела Ральфа вверх по широкой лестнице, в комнату, где теперь он станет жить. Она была квадратной формы и очень просторная, с умывальником из красного дерева в углу, с гардеробом и комодом, с белым пледом на кровати и с оправленными в темные рамы гравюрами на всех четырех стенах: виды Гленгар-риффа. Окна выходили на море, поверх поля, где паслись коровы.
   – Если вы попробуете открыть вот эту дверь, – предупредила Люси, – она не откроется.
   Бриджит по случаю гостей снова привела гостиную в жилой вид, проветрила ее, надраила длинный обеденный стол и покрыла его скатертью, которую много лет тому назад сложила и упрятала подальше. Она была страшно возбуждена, бегала туда-сюда по дому с посудой и подносами, щеки у нее раскраснелись, и каждый день на ней был хрустящий накрахмаленный передник.
   – Бриджит нравится вся эта суета, – сказала Люси, а Ральф сказал, что он это заметил.
   Он просто обожал сидеть с ней за обеденным столом. Как только за Бриджит закрывалась дверь столовой, он начинал представлять себе, что именно так все и будет, если они поженятся. В Лахардане ему нравилось все: сам дом, то, как он расположен, нравилось спускаться рано утром на пляж и нравилось, когда ему время от времени показывали в саду деревья с вырезанными на них буквами Л и Г. Ему нравилось лежать с ней рядом на траве возле ручья и нравилось переходить через ручей по специально выложенным камушкам. Ему нравилось все, что нравилось ей, как если бы иначе даже и быть не могло.
   – Я вам еще кое-что покажу, – сказала она и привела его к развалинам дома в самой чаще леса, в лощине. – Хенри расскажет вам про Падди Линдона.
   Ральфу не нужно было объяснять, что именно сюда она когда-то в детстве доползла со сломанной ногой, и он представил, как она тогда должна была себя чувствовать: страх, голод и одиночество. Ему хотелось спросить ее об этом, но он не мог, потому что сама она никогда этой темы не касалась, вот разве только в связи с хромотой. На пляже она рассказывала о безымянном псе, который в конечном счете так-таки и сбежал куда-то, но ни словом не обмолвилась о той роли, которую этот пес сыграл в ее собственной истории. Листая в гостиной фотоальбом, он видел сквозь коричневатую дымку пару с детской коляской под яблонями в саду. На этой фотографии он задерживался много дольше, чем на всех прочих, и рассматривал ее так и эдак, но комментариев от Люси так и не дождался.
   Однажды в лесу она вдруг сказала:
   – Нам пора возвращаться, – как будто почувствовала, как он отчаянно ждет ту фразу, которую она могла бы сейчас произнести, как будто и сама этого испугалась.
   Но чувство ожидания, раз возникнув, никуда не ушло, и Ральф начал думать о том, обернется ли оно когда-нибудь чем-то большим, нежели ожидание, хватит ли у него, в конце концов, смелости обнять ее, дотронуться губами до ее гладких светлых волос, а потом до шеи, до щеки, до веснушчатой кожи на тыльной стороне руки, до лба и закрытых глаз, до губ. И не получится ли так, что все его желания так навсегда желаниями и останутся.
   – Вы не должны уезжать из Лахардана, – сказала она, – пока не дочитаете «Ярмарку тщеславия».
   – Так я еще даже и не начал.
   – А когда закончите читать, мы с вами обязательно о ней поговорим. И на это тоже понадобится время.
   Иногда на ходу они касались друг друга тыльными сторонами ладоней, а на переправе через ручей руки сами искали и находили друг друга. А еще был неудобный перелаз через каменную стену, и опять ощущение близости.
   – Там шестьсот сорок две страницы, – сказала она.
* * *
   Они бы ни за что не встретились, не перепутай Ральф дорогу: Люси пыталась об этом думать, о том, что они бы не нашли друг друга, что она бы не знала, что на свете есть Ральф. Ей казалось, что он возник из ниоткуда, и ей приходило в голову: а что, если, уехав из Лахардана, он снова канет в никуда и больше не вернется. Она никогда его не забудет. Всю жизнь она будет помнить эти послеобеденные среды и нынешнее время тоже. А когда она станет старой и ей начнет казаться, что Ральф – всего лишь вымысел, фикция, и все это лето – такая же фикция, то это будет не важно, потому что время все равно рано или поздно превращает память в фикцию.
   – Ральф, а чего бы вы сейчас хотели больше всего на свете?
   Он нагнулся, подобрал с песка голыш и запустил его в море. Камушек дважды отскочил от воды, потом еще раз, третий й наконец пропал. Он уже не так скованно чувствует себя с ней, подумала она, потому что теперь знает ее немного лучше или, по крайней мере, ему так кажется. Ей нравилась его застенчивость и то, какой он милый.
   – Ну, знаете, наверное, просто ничего не делать изо дня в день, и все.
   – Ну, этого у меня как раз более чем достаточно.
   – Значит, вы счастливый человек.
   – Мне будет вас не хватать, когда вы уедете. Навряд ли вы сюда вернетесь.
   – Ну, если меня пригласят…
   – У вас будет чем заняться.
   – И чем же этаким я буду занят?
   – Ну, если хорошенько подумать, выбор у вас практически бесконечный.
   Они искупались, что случалось обычно два раза в день, а потом пошли в Килоран. К пристани пришлось карабкаться через камни. Там было пусто, и на единственной в деревне улице – тоже. Люси сказала:
   – Вот здесь я и ходила в школу.
   Они заглянули сначала в одно окошко, потом в другое. Глянцевые карты и памятки по-прежнему висели на стенах вперемешку с портретами королей и королев работы мистера Эйлворда: Вильгельм Завоеватель, королева Мейв и император Константин. На доске было написано: Пусть х = 6.
   – Я люблю вас, Люси, – сказал Ральф. – Я вас люблю.
   Она ничего не ответила. Потом посмотрела в сторону и еще через секунду сказала:
   – Да, я знаю. – И опять запнулась. – Только ничего хорошего из этого не выйдет, из нашей с вами любви.
   – Почему?
   – Меня нельзя любить.
   – Да нет же, Люси, можно! Если бы вы только знали, как вас можно полюбить!
   Они говорили на ходу, не остановились и теперь. Шли они медленно, и когда Ральф еще раз взял ее за руку, Люси не стала ему противиться. Он сказал:
   – Я влюбился в вас сразу, как только увидел, в самый первый раз. И с каждой минутой любил все сильней и сильней. Вы – первая любовь в моей жизни. И последняя. Я больше никого не смогу полюбить.
   – Вы ведь еще не закончили «Ярмарку тщеславия». И мы о ней не поговорили. Надо обязательно поговорить, пока вы не уехали.
   – Да не хочу я никуда уезжать. Я хочу остаться с вами, на всю жизнь.
* * *
   Когда Люси покачала головой, Ральф понял, что это не относится к тому, что он сейчас сказал, что она никоим образом не ставит под сомнение ту страсть, которая жила в его голосе и в его глазах. Она качала головой, отказываясь принять его по-детски необузданную и не желающую считаться с обстоятельствами надежду; ничего такого просто быть не может, означал ее молчаливый ответ, рефреном к сказанной чуть раньше фразе о том, что ее нельзя любить.
   – Вы первый друг, который был у меня за всю мою жизнь, Ральф. У всех людей есть друзья, а у меня их никогда не было. По крайней мере, в романах друзья бывают у всех.
   – Ради вас я готов на все.
   – Расскажите мне еще про те места, где вы живете, про дом и все прочее. Так, чтобы я могла себе это представить, когда вас не будет.
   – Да о чем тут рассказывать, Люси, места как места.
   – Все равно расскажите.
   И Ральф стал рассказывать, смешавшись, чувствуя себя совершенно несчастным. Он описал дом, потом мост, который был виден из окон его спальни, а за мостом бар и склад Логана, где торговали всем на свете – от овощей до скобяного товара. Ему и в голову никогда не приходило, что у него в жизни может быть какой-то другой путь, кроме как унаследовать лесопилку и дальше жить до самой смерти в небольшом, увитом плющом двухэтажном доме у дороги. В поле у моста стояло когда-то аббатство, или что-то вроде того, но от него уже почти ничего не осталось.
   – А что осталось?
   – Одна только башня, да и та обвалившаяся. Вот, собственно, и все.
   – Какая жалость!
   – Кажется, там должны быть еще могилы монахов. Люди говорят.
   – А вы туда ходите, Ральф?
   – А зачем, что там делать?
   – Искать могилы.
   – Нет, этим я не занимаюсь.
   – А я бы сходила.
   – Люси…
   – А на складах Логана вас знают?
   – То есть?
   – Ну, знают, кто вы такой?
   – Я постоянно хожу мимо них. Они меня видят.
   – Расскажите про вашу школу.
   – Ну, Люси…
   – Пожалуйста, Ральф, расскажите. Ну, пожалуйста.
   – Их было две.
   И Ральф рассказал про первую, ту самую, где он тосковал по дому: серый дом на Даблин-сквер, прогулки парами по воскресеньям, по пустынным улицам, капустный суп.
   – Да нет, не может быть, чтобы вас кормили капустным супом. Разве бывает капустный суп?
   – У нас он так назывался.
   – А в следующей вашей школе тоже был капустный суп?
   – Та была получше. Не холодно, не жарко.
   – Как это?
   – Ну, не знаю.
   – Расскажите мне о ней. Обо всем расскажите.
   – Она неподалеку от Дублина, в горах. Мы там ходили в мантиях. А отличникам выдавали особые мантии, пошире.
   – Вы были отличником?
   – Вот уж нет.
   – А по каким предметам у вас особенно хорошо получалось?
   – Да, в общем-то, не по каким. Там про меня, наверное, теперь уже никто и не вспомнит.
   – А в игры вы играли?
   – Приходилось.
   – А что у вас получалось лучше всего?
   – Я вроде как неплохо играл в теннис.
   – Поэтому и школу вы ненавидели не так сильно, как прежнюю?
   – Да, наверное. А если я вас поцелую, вы не станете возражать?
   – Да мы вроде уже пришли. Нет, не стану.
* * *
   Каждый вечер Хенри ждал на кухне ужин, ничем не отличавшийся от завтрака и всегда один и тот же: яичница с поджаренным хлебом, ломтик бекона. К сему полагался чай: крепкий, сладкий и молока побольше.
   В тот вечер, когда Ральф признался в любви, ужин был такой же, как всегда, за исключением того, что за ним было сказано. Час назад Хенри видел, как Ральф и Люси идут через двор, и обратил внимание на то, что манера у него стала какая-то другая и у нее тоже. Они явно чего-то смущались, что-то такое между ними произошло, и шли почти молча. Хенри подумал было, что они поссорились; но Бриджит, которая чуть погодя тоже заметила за ними это особенное настроение, и раньше случалось перехватывать Ральфовы взгляды в сторону Люси за обеденным столом, и о природе его чувств она уже успела догадаться: вся разница в том, что теперь он ей об этих своих чувствах сказал.
   На кухне Бриджит озвучила эти свои соображения и встала в тупик, когда попыталась предположить, что же будет дальше. Гость уедет из Лахардана, и по мере того, как осень уступит место зиме, дни будут становиться короче. Пройдет Рождество, и в самом начале нового года погода, как всегда, будет хуже некуда. Вернется ли он в Инниселу, когда придет лето? Приедет ли снова сюда, в Лахардан? Или же время, которое вечно старается все и везде перепутать, украдет его у них этак невзначай?
   В Лахардане часто все складывалось так, что Бриджит хотелось приласкать и успокоить Люси, как в былые времена, когда та была совсем еще несмышленая, или чуть позже, когда она уже подросла, но все равно была ребенок ребенком. Теперь Люси всегда была вроде бы под рукой, но в то же время совершенно недосягаема: одинокая фигурка за книжкой по ночам у лампы или днем в саду или бродит целыми днями то по лесам в лощине, то по пляжу, а из друзей – только толстяк стряпчий да старичок священник. Если в дом приходило письмо, то ожидание, надежда все еще вспыхивали, но только на секунду, пока конверт не успели как следует рассмотреть. Всегда хватало и конверта.
   – Да, пожалуй, ты права, – согласился Хенри, вколачивая каждое слово на место кивком, отдавая – постфактум – должное ее проницательности.
   Он допил чай и отставил чашку в сторону.
   – Может, оно действительно и к лучшему. Как веревочка ни вейся…
   Бриджит, которая как раз взялась убирать со стола, ничуть не удивилась его словам: она знала, что рано или поздно услышит именно эту фразу. Но перемена в настроении мужа никаких комментариев с ее стороны не вызвала: она уже давным-давно сама все сказала и что теперь по десять раз толочь воду в ступе. То, что случилось этим летом, было к лучшему.
   – Все равно они для нее будут как чужие, – сказала она. – Даже если объявятся завтра с утра.
   Хенри сэкономил спичку, прикурив у плиты от щепочки. Он не отдавал себе отчета в том, что его чувства называются отцовскими; он всего лишь пытался сделать так, чтобы с капитановой дочкой не случилось ничего дурного, а потому ухаживания со стороны чужого человека вызывали в нем вполне понятные подозрения, как, вероятнее всего, вызвали бы их в ее родном отце. Но покуда Ральф жил в доме, Хенри он нравился все больше и больше. И, сказав, что все случившееся этим летом – к лучшему, он имел в виду нечто большее, чем буквальный смысл произнесенной фразы. Было бы совсем неплохо, если бы капитанову дочку увезли отсюда, и довлеющая дому тьма перестала бы иметь над ней власть.
* * *
   Дождь шел всю ночь и весь следующий день. Они сыграли в багатель, и Люси завела тот самый долгожданный разговор о «Ярмарке тщеславия». Потом они еще раз сыграли в багатель. Ральф сказал:
   – Я люблю вас, Люси.
   Люси не стала напоминать ему о том, что он уже говорил ей об этом, причем неоднократно. Она осторожно погладила его кончиками пальцев по тыльной стороне руки. Потом погладила по голове.
   – Милый Ральф, – сказала она, – вам не следовало в меня влюбляться.
   – Ничего не могу с собой поделать.
   – Можно попросить вас об одной услуге? Когда настанет день вашей свадьбы, напишите мне, чтобы сообщить об этом. Так, чтобы я знала и могла себе все это представить. И еще пишите всякий раз, как у вас будут рождаться дети. А еще, может быть, вы напишете мне, как зовут вашу жену, и опишете ее, хотя бы вкратце? Так, чтобы я всегда могла себе представить вас обоих, и всех ваших детей, в этом доме возле лесопилки. Обещаете, Ральф?
   – Я хочу жениться на вас.
   – Меня вы забудете. Забудете это лето. Оно увянет и выцветет, станет неразличимым, а голоса превратятся в неуловимый для вашего слуха шепот. Настоящее, вот этот миг, когда мы с вами здесь сидим, не может длиться долго, да и не должно длиться. Эта комната будет казаться вам ничуть не более реальной, чем мне – лица персонажей какого-нибудь романа. Лахардан будет сниться вам, Ральф, а может, даже и сниться не будет. Но если он все-таки станет являться вам во сне, я к тому времени уже успею превратиться в призрак.
   – Люси…
   – Ну, а мне-то вы будете сниться, я буду грезить о каждом из ваших приездов сюда, о тех днях, которые как раз сейчас подходят к концу, о нынешнем моменте, когда багатель нам надоела, потому что мы играли в нее слишком долго, и о том, как секундою позже я скажу вам: «Может быть, сыграем лучше в двадцать одно?»
   – Почему вы говорите, что вас нельзя любить?
   – Потому что эта ваша любовь принесет вам несчастье.
   – Но я счастлив, понимаете, счастлив, что люблю вас.
   – Может быть, сыграем в двадцать одно? Дождь, похоже, зарядил надолго.
   – Да ведь и прогуляться можно под дождем. По крайней мере, по аллее.