Защищая против меньшевиков революционные крестьянские комитеты как орудия захвата помещичьей земли, Иванович говорил: "Если освобождение пролетариата может быть делом самого пролетариата, то и освобождение крестьян может быть делом самих крестьян". На самом деле эта симметрическая формула представляет пародию на марксизм. Историческая миссия пролетариата вырастает в значительной мере именно из неспособности мелкой буржуазии освободить себя собственными силами. Крестьянская революция невозможна, конечно, без активного участия самих крестьян в форме вооруженных отрядов, местных комитетов и пр. Но судьба крестьянской революции решается не в деревне, а в городе. Бесформенный обломок средневековья в современном обществе, крестьянство не может иметь самостоятельной политики, оно нуждается в вожде со стороны. Два новых класса претендуют на руководство. Если крестьянство пойдет за либеральной буржуазией, революция остановится на полпути, чтоб откатиться затем назад. Если крестьянство найдет вождя в пролетариате, революция неизбежно перейдет за буржуазные пределы. Именно на этом особом соотношении между классами исторически запоздалого буржуазного общества и основывалась перспектива перманентной революции.
   Никто, однако, не защищал на Стокгольмском съезде этой перспективы, которую автор настоящей книги снова пытался обосновать в те дни в камере петербургской тюрьмы. Восстание было уже отбито. Революция отступала. Меньшевики тяготели к блоку с либералами. Большевики были в меньшинстве, к тому же разъединены. Перспектива перманентной революции казалась скомпрометированной. Ей придется ждать реванша одиннадцать лет. Большинством 62 голосов против 42 при 7 воздержавшихся съезд принял меньшевистскую программу муниципализации. Она не играла никакой роли в дальнешем ходе событий. Кре
   стьяне приняли национализацию земли, как они приняли советскую власть и руководство большевиков.
   Два других выступления Ивановича на съезде представляли простую перифразу речей и статей Ленина. По вопросу об общем политическом положении, он справедливо нападал на стремление меньшевиков принизить движение масс, приспособив его к политическому курсу либеральной буржуазии. "Или гегемония пролетариата, -- повторял он распространенную формулу, -- или гегемония демократической буржуазии, -- вот как стоит вопрос в партии, вот в чем наши разногласия". Оратор был, однако, очень далек от пониманья всех исторических последствий этой альтернативы. "Гегемония пролетариата" означает его политическое верховодство над всеми революционными силами страны, прежде всего -- над крестьянством. При полной победе революции "гегемония" должна, естественно, привести к диктатуре пролетариата со всеми вытекающими отсюда последствиями. Но Иванович твердо держался того взгляда, что русская революция способна лишь расчистить путь буржуазному режиму. Идею гегемонии пролетариата он непостижимыми путями соединял с идеей независимой политики крестьянства, которое само освобождает себя посредством раздела земли на мелкие участки.
   Съезду было присвоено название "Объединительного". Формальное единство двух фракций, как и национальных организаций (польской социал-демократии, латышской и еврейского Бунда), действительно было достигнуто. Но реальное значение съезда состояло, по словам Ленина, в том, что он "помог более отчетливой размежевке правого и левого крыла социал-демократии". Если раскол на Втором съезде явился лишь "антиципацией" и оказался преодолен, то "объединение" на Стокгольмском съезде стало простым этапом на пути полного и окончательного раскола, который наступил через шесть лет. В дни съезда сам Ленин был, однако, еще далек от мысли о неизбежности раскола. Опыт горячих месяцев 1905 г., когда меньшевики сделали резкий поворот влево, был слишком свеж. Хотя после того они, как пишет Крупская, "уже достаточно выявили свое лицо", однако, Ленин продолжал еще, по ее свидетельству, надеяться, "что новый подъем революции, в котором он не сомневался, захватит их и примирит с большевистской линией". Однако новый подъем революции не наступил.
   Немедленно после съезда Ленин написал воззвание к партии со сдержанной, но недвусмысленной критикой принятых решений. Воззвание было подписано делегатами из состава "бывшей фракции большевиков" (на бумаге фракции считались распущенными) . Но замечательное дело: из 42 большевистских участников съезда под воззванием подписалось только 26. Подписи Ивановича нет, как нет и подписи вождя его группы Суворова. Сторонники раздела считали, видимо, разногласие настолько важным, что отказались выступить перед партией совместно с группой Ленина, несмотря на очень осторожную формулировку воззвания в вопросе о земле. Тщетно стали бы мы искать комментариев этого факта в официальных изданиях партии. С другой стороны, Ленин в обширном печатном докладе о Стокгольмском съезде, подробно излагая прения и перечисляя важнейших ораторов как большевиков, так и меньшевиков, ни разу не упоминает о выступлениях Ивановича: очевидно, они не показались ему столь существенными, как их пытаются представить тридцать лет спустя. Положение Сталина внутри партии внешним образом, во всяком случае, не изменилось. Никто не предложил его в состав Центрального Комитета, который был сформирован из 7 меньшевиков и 3 большевиков: Красина, Рыкова и Десницко-го. После Стокгольмского съезда, как и до него, Коба остается работником "кавказского масштаба".
   В последние два месяца революционного года Кавказ кипел котлом. В декабре стачечный комитет, захватив в свои руки управление Закавказской железной дороги и телеграфа, стал регулировать транспортное движение и экономическую жизнь Тифлиса. Пригороды оказались в руках вооруженных рабочих, однако, не надолго: военные власти быстро оттеснили врага. Тифлисская губерния была объявлена на военном положении. Вооруженная борьба велась в Кутаисе, Чиатурах и других пунктах. Западная Грузия была охвачена крестьянским восстанием. 10-го декабря начальник полиции на Кавказе, Ширинкин, доносил в Петербург директору своего департамента: "Кутаисская губерния в особом положении... жандармов обезоружили, завладели западным участком дороги и сами продают билеты и наблюдают за порядком... Донесений из Кутаиса не получаю, жандармы с линии сняты и сосредоточены в Тифлисе. Посылае
   мые нарочные с донесениями обыскиваются революционерами, и бумаги отбираются; положение там невозможное... Наместник болен нервым переутомлением..." Все эти события не совершались сами собой. Коллективная инициатива пробужденных масс имела, конечно, главное значение; но она на каждом шагу нуждалась в индивидуальных агентах, организаторах, руководителях. Коба не был в их числе. Он не спеша комментировал события задним числом. Только это и позволило ему в самое горячее время отлучиться в Таммерфорс. Никто не заметил его отсутствия и не отметил его возвращения.
   Подавление восстания в Москве при пассивности петербургских рабочих, истощенных предшествующими боями и локаутами; подавление восстаний в Закавказье, в Прибалтийском крае, в Сибири создали перелом. Реакция вступила в свои права. Большевики тем менее спешили признать это, что общий отлив пересекался еще запоздалыми волнами прибоя. Все революционные партии хотели верить, что девятый вал впереди. Когда более скептические единомышленники говорили Ленину, что реакция, может быть, уже началась, он отвечал: "Я признаю это последним". Пульс русской революции отчетливее всего выражался в стачках, которые составляли основную форму мобилизации масс. В 1905 году насчитывалось 2% миллиона стачечников; в 1906 г. -- около миллиона: огромная сама по себе цифра эта означала, однако, резкий упадок.
   По объяснению Кобы, пролетариат потерпел эпизодическое поражение "прежде всего потому, что у него не было, либо было слишком мало оружия, --как бы вы сознательны ни были, голыми руками вам против пуль не устоять!" Объяснение явно упрощало вопрос. "Устоять" голыми руками против пуль, конечно, трудно. Но были и более глубокие причины поражения. Крестьянство не поднялось всей массой; в центре меньше, чем на окраинах. Армия была захвачена лишь частично. Пролетариат еще не знал по-настоящему ни своей силы, ни силы противника. 1905 г. вошел в историю -- и в этом его неизмеримое значение -- как "генеральная репетиция". Но такое определение Ленин мог дать лишь задним числом. В 1906 г. он сам ждал близкой развязки. В январе Коба, упрощенно как всегда пересказывая Ленина, писал: "Мы должны раз навсегда отвергнуть всякие колебания, отбросить прочь всякую неопределенность и
   бесповоротно стать на точку зрения нападения... Единая партия, партией организованное вооруженное восстание и политика нападения -- вот чего требует от нас победа восстания". Даже меньшевики еще не решались сказать вслух, что революция закончилась. На съезде в Стокгольме Иванович имел возможность заявить, не опасаясь возражений: "Итак, мы накануне нового взрыва .. В этом все мы сходимся". На самом деле в это время "взрыв" был уже позади. "Политика нападения" все больше становилась политикой партизанских стычек и отдельных ударов. Широко разлились по стране так называемые "экспроприации", т.е. вооруженные набеги на банки, казначейства и другие хранилища денег.
   Разложение революции передавало инициативу наступления в руки правительства, которое успело тем временем справиться со своими нервами. Осенью и зимой революционные партии вышли из подполья. Борьба велась с открытым забралом. Царская полиция распознала своих врагов в лицо, всех вместе и каждого в отдельности. Расправа началась 3 декабря арестом Петербургского Совета. Все скомпрометированные постепенно арестовывались, если не успевали скрыться. Победа адмирала Дубасова над московскими дружинниками придала репрессиям особую свирепость. С января 1905 г. до созыва первой Государственной Думы 27-го апреля 1906 г. царским правительством по приблизительным расчетам убито более 14 000 человек, казнено более 1 000, ранено 20 000, арестовано, сослано, заточено -- около 70 000. Главное число жертв пришлось на декабрь 1905 и первые месяцы 1906 г. Коба не подставлялся "как мишень". Он не был ни ранен, ни сослан, ни арестован. Ему не пришлось и скрываться. Он оставался по-прежнему в Тифлисе. Этого никак нельзя объяснить личной умелостью или счастливым случаем. Конслративно, т.е. украдкой можно было уехать на Таммерфор-скую конференцию. Но украдкой нельзя было руководить массовым движением 1905 г. Для активного революционера в маленьком Тифлисе не могло быть и "счастливого случая". На самом деле Коба настолько оставался в стороне от больших событий, что полиция не уделила ему внимания. В середине 1906 г. он продолжал заседать в редакции легальной большевистской газеты.
   Ленин укрывался тем временем в Финляндии, в Куоккала, в постоянной связи с Петербургом и всей страной. Здесь же были
   и другие члены большевистского центра. Отсюда связывались порванные нити нелегальной организации. "Со всех концов России, -- пишет Крупская, --приезжали товарищи, с которыми сговаривались о работе". Крупская называет ряд имен, в частности Свердлова, который на Урале "пользовался громадным влиянием", упоминает вскользь Ворошилова и других. Но, несмотря на грозные оклики официальной критики, она ни разу не называет в этот период Сталина. Не потому, что она избегает его имени: наоборот, везде, где у нее есть хоть малейшая опора в фактах, она старается выдвинуть его. Она просто не находит его в своей памяти.
   Первая Дума была распущена 8 июля 1906 г. Стачка протеста, к которой призвали левые партии, не удалась: рабочие научились понимать, что одной стачки мало, а на большее не было сил. Попытка революционеров сорвать рекрутский набор плачевно провалилась. Восстание в Свеаборгской крепости при участии большевиков оказалось изолированной вспышкой и было подавлено. Реакция крепчала. Партия забиралась глубже в подполье. "Ильич из Куоккала руководил, -- пишет Крупская, -- фактически всей работой большевиков". Опять ряд имен и эпизодов. Сталин не назван. То же повторяется в связи с ноябрьской конференцией партии в Терриоках, где решался вопрос о выборах во Вторую Думу. Коба не приезжал в Куоккола. Не сохранилось ни малейших следов переписки между ним и Лениным за 1906 г. Несмотря на встречу в Таммерфорсе, личной связи не создалось. Новая встреча в Стокгольме также не дала сближения. Крупская рассказывает о прогулке по шведской столице с участием Ленина, Рыкова, Строева, Алексинского и других; Сталина она не называет. Возможно и то, что отношения, едва возникнув, натянулись в связи с разногласием по аграрному вопросу: Иванович не подписал воззвания, Ленин не упомянул Ивановича в отчете.
   В согласии с решением в Таммерфорсе и Стокгольме кавказские большевики объединились с меньшевиками. В состав объединенного областного Комитета Коба не входил. Зато он стал, если верить Берия, членом кавказского большевистского Бюро, которое секретно существовало в 1906 г., параллельно с официальным Комитетом партии. О деятельности этого Бюро и о роли в нем Кобы никаких данных нет. Одно несомненно: ор
   ганизационные взгляды "комитетчика" времени тифлисско-ба-тумского периода потерпели изменение, если не в существе своем, то в формах выражения. Сейчас Коба не отважился бы приглашать рабочих покаяться в том, что они не доросли до комитетов. Советы и профессиональные союзы выдвинули рабочих революционеров на первый план, и они обычно оказывались более подготовлены для руководства массами, чем большинство подпольных интеллигентов. "Комитетчикам" пришлось, как и предвидел Ленин, наспех пересмотреть свои взгляды или, по крайней мере, свою аргументацию. Коба защищал теперь в печати необходимость партийной демократии, притом такой, когда "масса сама решает вопросы и сама действует". Одного лишь избирательного демократизма недостаточно: "Наполеона III избрали всеобщим голосованием, но кто не знает, что этот избранный император был величайшим поработителем народа". Если бы Бе-сошвили (тогдашний псевдоним Кобы) мог предвидеть собственное будущее, он воздержался бы от ссылки на бонапартистские плебесциты. Но он многого не предвидел. Дар предвиденья был ему отпущен только для коротких дистанций. И в этом, как увидим, состояла не только его слабая, но и его сильная сторона, по крайней мере, для известной эпохи.
   Поражения пролетариата оттесняли марксизм на оборонительные позиции. Враги и противники, притихшие в бурные месяцы, теперь поднимали головы. Материализм и диалектика призывались справа и слева к ответу за разгул реакции. Справа -- со стороны либералов, демократов, народниког; слева -- со стороны анархистов. В движении 1905 г. анархизм не играл никакой роли. В Петербургском Совете существовали только три фракции: меньшевики, большевики и социалисты-революционеры. Но ликвидация Советов и атмосфера разочарования создали для анархистов более благоприятный резонанс. Волна отлива дала себя знать и на отсталом Кавказе, где условия для анархизма были, во многих отношениях, более благоприятны, чем в других частях страны. Приняв участие в защите атакуемых позиций марксизма, Коба написал на грузинском языке серию газетных статей на тему: "Анархизм и социализм". Эти статьи, свидетельствующие о лучших намерениях автора, не поддаются изложению, потому что сами являются изложением чужих работ. Их трудно также и цитировать, так как общая серая окраска за
   трудняет выбор сколько-нибудь индивидуальных формулировок. Достаточно сказать, что эта работа никогда не переиздавалась.
   Направо от грузинских меньшевиков, продолжавших считать себя марксистами, встала партия федералистов, местная пародия отчасти на русских социалистов-революционеров, отчасти -- на кадетов. Бесошвили вполне справедливо обличал склонность этой партии к трусливым маневрам и компромиссам, но пользовался при этом рискованными образами. "Как известно, -- писал он, -- всякое животное имеет свою определенную окраску; но природа хамелеона не мирится с этим; со львом он принимает окраску льва, с волком --волка, с лягушкой -- лягушки, в зависимости от того, когда какая окраска ему более выгодна..." Зоолог, вероятно, протестовал бы против клеветы на хамелеона. Но так как, по сути дела, большевистский критик был прав, то можно простить ему его стиль несостоявшегося сельского священника.
   Вот и все, что можно сообщить о работе Кобы--Ивановича-- Бесошвили за время первой революции. Это немного, даже и в чисто количественном отношении. Между тем автор старался не упустить ничего, сколько-нибудь достойного внимания. Дело в том, что интеллект Кобы, лишенный воображения и бескорыстия, малопроизводителен. К тому же этот упорный, желчный, требовательный характер, вопреки созданной за последние годы легенде, совсем не трудолюбив. Культура умственного труда ему несвойственна. Все, кто ближе соприкасался с ним в более поздние периоды, знали, что Сталин не любит работать. "Коба -- лентяй", -- говорили не раз с полуснисходительной усмешкой Бухарин, Крестинский, Серебряков и другие. На то же интимное качество осторожно намекал иногда и Ленин. В склонности к угрюмому ничегонеделанию сказывалось, с одной стороны, ориентальное происхождение, с другой -- неудовлетворенное честолюбие. Нужна была каждый раз властная личная причина, чтобы побудить Кобу к длительному и систематическому усилию. В революции, которая оттесняла его, он такой побудительной причины не находил. Оттого его вклады в революцию кажутся такими, мизерными по сравнению с тем вкладом, какой революция внесла в его личную жизнь.
   ПЕРИОД РЕАКЦИИ
   Личная жизнь подпольных революционеров была отодвинута на задний план и придушена, но она существовала. Как пальмы на пейзажах Диего Ривера, любовь из-под тяжелых камней прокладывала себе дорогу к солнцу. Чаще всего, почти всегда, она была связана с революцией. Единство идей, борьбы, опасностей, близость в изолированности от остального мира создавали крепкие связи. Пары соединялись в подполье, разъединялись тюрьмою и снова находили друг друга в ссылке. О личной жизни молодого Сталина мы знаем мало, но тем более ценно это малое для характеристики человека.
   "В 1903 г. он женился, -- рассказывает Иремашвили. -- Его брак был, как он понимал его, счастливым. Правда, равноправия полов, которое он выдвигал как основную форму брака в новом государстве, в его собственном доме нельзя было найти. Да это и не отвечало совсем его натуре -- чувствовать себя равноправным с кем-нибудь. Брак был счастливым потому, что его жена, которая не могла следовать за ним, глядела на него как на полубога, и потому, что она, как грузинка, выросла в священной традиции, обязывающей женщину служить". Сам Иремашвили, хотя и считавший себя социал-демократом, сохранил в почти незатронутом виде культ традиционной грузинской женщины, по существу, семейной рабыни. Жену Кобы он рисует теми же чертами, что и его мать, Кеке. "Эта истинно грузинская женщина... всей душой заботилась о судьбе своего мужа. Проводя неисчислимые ночи в горячих молитвах, ждала своего Coco, когда он участвовал в тайных собраниях. Она молилась о том, чтобы Коба отвернулся от своих богопротивных идей ради мирной семейной жизни в труде и довольстве".
   Не без изумления узнаем мы из этих строк, что у Кобы, который сам уже в 13 лет отвернулся от религии, была наивно и
   глубоко верующая жена. Это обстоятельство может показаться заурядным в устойчивой буржуазной среде, где муж считает себя агностиком или развлекается франк-масонским ритуалом, в то время как жена, после очередного адюльтера, исповедуется у католического священника. В среде русских революционеров эти вопросы стояли неизмеримо острее. Не анемичный агностицизм, а воинствующий атеизм составлял необходимый элемент их революционной философии. И где им было взять личной терпимости к религии, неразрывно связанной со всем тем, против чего они боролись среди постоянных опасностей? В рабочей среде при ранних браках можно было встретить, правда, немало случаев, когда муж, уже после женитьбы, становился революционером, а жена упорно сохраняла старые верования. Однако это вело обычно к драматическим коллизиям. Муж скрывал от жены свою новую жизнь и отходил от нее все дальше. В других случаях муж отвоевывал жену на свою сторону от ее родни. Молодые рабочие часто жаловались, что трудно найти девушек, свободных от старых суеверий. В среде учащейся молодежи выбор подруги был гораздо легче. Почти не было примеров, чтоб революционный интеллигент женился на верующей. Не то чтобы на этот счет существовали какие-либо правила. Но это просто не отвечало нравам, взглядам, чувствам среды. Коба представлял несомненно редкое исключение.
   Из различия взглядов не возникло, видимо, никакой драмы. "Внутренне столь беспокойный человек, который на каждом шагу и при каждом действии чувствовал себя наблюдаемым и преследуемым царской тайной полицией, мог находить любовь только в убогом очаге своей семьи. Из того презрения, которое он источал по отношению ко всем людям, он исключал только свою жену, свое дитя и свою мать". Идиллическая семейная картина, которую рисует Иремашвили, как бы подсказывает вывод о мягкой терпимости Кобы к верованиям близкого ему существа. Но это слишком мало вяжется с тиранической натурой этого человека. На самом деле терпимостью выглядит здесь нравственное безразличие. Коба не искал в жене друга, способного разделить его взгляды или хотя бы амбиции. Он удовлетворялся покорной и преданной женщиной. По взглядам он был марксистом; по чувствам и духовным потребностям -- сыном осетина Бесо из Диди-Лило. Он не требовал от жены больше того, что его отец нашел в безропотной Кеке.
   Хронология Иремашвили, не безупречная вообще, в делах личного характера надежнее, чем в области политики. Возбуждает, однако, сомнение дата женитьбы: 1903 год. Коба был арестован в апреле 1902 г. и вернулся из ссылки в феврале 1904 г. Возможно, что венчание состоялось в тюрьме -- такие случаи были нередки. Но возможно и то, что женитьба произошла лишь после побега из ссылки, в начале 1904 г. Церковное венчание в этом случае представляло, правда, для "нелегального" трудности; но при первобытных нравах того времени, особенно на Кавказе, полицейские препятствия можно было обойти. Если женитьба произошла после ссылки, то это отчасти может объяснить политическую пассивность Кобы в течение 1904 г.
   Жена Кобы -- мы не знаем даже ее имени -- умерла в 1907 г., по некоторым сведениям, от воспаления легких. К этому времени отношения между двумя Coco успели утратить дружеский характер. "Его резкая борьба, --жалуется Иремашвили,-- направлялась отныне против нас, его прежних друзей. Он нападал на нас во всех собраниях, дискуссиях самым ожесточенным и неизменным образом и пытался всюду сеять против нас яд и ненависть. Если б у него была возможность, он бы нас искоренил огнем и мечом... Но подавляющее большинство грузинских марксистов оставалось с нами. Этот факт еще больше усиливал его злобу". Политическая отчужденность не помешала Иремашвили посетить Кобу по случаю смерти жены, чтоб принести ему слова утешения: такую силу сохраняли еще традиционные грузинские нравы. "Он был очень опечален и встретил меня, как некогда, по-дружески. Бледное лицо отражало душевное страдание, которое причинила смерть верной жизненной подруги этому столь черствому человеку. Его душевное потрясение... должно было быть очень сильным и длительным, так как он не способен был более скрывать его перед людьми".
   Умершую похоронили по всем правилам православного ритуала. На этом настаивали родственники жены, и Коба не сопротивлялся. "Когда скромная процессия достигла входа на кладбище, -- рассказывает Иремашвили, -- Коба крепко пожал мою руку, показал на гроб и сказал: "Coco, это существо смягчало мое каменное сердце; она умерла, и вместе с ней -- последние теплые чувства к людям". Он положил правую руку на грудь: "здесь внутри все так опустошено, так непередаваемо пусто!" Эти
   слова могут показаться театрально-патетическими и неестественными; но они вполне похожи на правду, и не только потому, что дело идет о молодом человеке, которого постиг первый личный удар: мы и в дальнейшем встретим у Сталина склонность к сухой патетике, нередкой у черствых натур. Угловатую стилистику для выражения своих чувств он почерпал из внушений семинарской гомилетики.
   Жена оставила Кобе мальчика с мелкими и нежными чертами лица. В 1919--20 годах он учился в тифлисской гимназии, где Иремашвили состоял преподавателем. Вскоре отец перевел Яшу в Москву. Мы еще встретимся с ним в Кремле. Вот и все, что мы знаем об этом браке, который во времени (1903--1907) довольно точно укладывается в рамки первой революции. Такое совпадение неслучайно: ритмы личной жизни революционеров слишком тесно бывали связаны с ритмами больших событий. "Начиная с того дня, когда он похоронил свою жену, -- настаивает Иремашвили, -- он утратил последний остаток человеческих чувств. Его сердце наполнилось невыразимо злобной ненавистью, которую уже его безжалостный отец начал сеять в детской душе сына. Он подавлял сарказмом все более редко подымавшиеся моральные сдержки. Беспощадный по отношению к самому себе, он стал беспощадным по отношению ко всем людям". Таким он вступил в период реакции, которая надвинулась тем временем на страну.