Умолчание о характере причин, по которым Сталин не мог войти в русскую коллегию ЦК, подсказывает интересные заключения. 1910 г. был периодом наиболее полного упадка движения и наиболее широкого разлива примиренческих тенденций. В январе состоялся в Париже пленум ЦК, где примиренцы одержали крайне неустойчивую победу. Решено было восстановить ЦК в России с участием ликвидаторов. Ногин и Германов принадлежали к числу примиренцев-большевиков. Воссоздание "русской", т. е. действующей нелегально в России, коллегий лежало на Ногине. За отсутствием центральных фигур сделано
   было несколько попыток привлечь провинциалов. В их числе был и Коба, которого Ногин и Германов знали как "одного из лучших бакинских работников". Из этого замысла, однако, ничего не вышло. Осведомленный автор немецкой статьи, которую мы уже цитировали выше, утверждает, что, хотя "официальные большевистские биографы пытаются сделать небывшими... экспроприацию и исключение из партии, тем не менее сами большевики стеснялись ставить Сталина на сколько-нибудь видный пост руководителя". Можно с уверенностью предположить, что причиной неудачи миссии Ногина послужило недавнее участие Кобы в "боевых действиях". Парижский пленум осудил экспроприаторов как лиц, руководившихся "ложно понятыми интересами партии". Борясь за легальность, меньшевики ни в каком случае не могли согласиться на сотрудничество с заведомым руководителем экспроприации. Ногин понял это, видимо, лишь при переговорах с руководящими меньшевиками на Кавказе. Никакой коллегии с участием Кобы создано не было. Отметим, что из двух примиренцев, протежировавших Сталину, Германов принадлежит к числу бесследно исчезнувших; что касается Ногина, то только ранняя смерть (1924 г.) спасла его от участи Рыкова, Томского, Германова и других ближайших его друзей.
   Деятельность Кобы в Баку была, несомненно, более успешна, чем в Тифлисе, независимо от того, играл ли он первую, вторую или третью роль. Но попытки изобразить бакинскую организацию как единственную по несокрушимости крепость большевизма относятся к области мифов. В конце 1911 г. Ленин сам заложил случайно основу этого мифа, причислив бакинскую организацию, наряду с Киевской, к числу "образцовых и передовых для России 1910 и 1911 годов", т. е. для годов полного упадка партии и начала ее возрождения. "Бакинская организация существовала без перерыва в течение тяжелых годов реакции и принимала во всех проявлениях рабочего движения самое активное участие", --говорит одно из примечаний к XV тому "Сочинений" Ленина. Оба эти суждения, тесно связываемые ныне с деятельностью Кобы, оказываются, по проверке, совершенно ошибочными. На самом деле Баку, после подъема, проходил через те же этапы упадка, что и другие промышленные пункты страны, правда, с небольшим запозданием, но зато в еще более тяжелых формах.
   Известный нам Стопани пишет в своих воспоминаниях: "Партийная и профессиональная жизнь в Баку с 1910 г. совершенно замирает". Кое-какие обломки профессиональных союзов еще продолжают некоторое время существовать, да и то с участием преимущественно меньшевиков. "Наша большевистская работа вскоре почти замирает благодаря постоянным провалам, отсутствию работников и вообще безвременью". В 1911 г., положение еще ухудшается. Орджоникидзе, посетивший' Баку в марте 1912 г., когда волны прибоя уже явственно поднимались по всей стране, писал за границу: "Вчера удалось, наконец, собрать несколько человек рабочих... Организации, т. е. местного центра, нет, поэтому пришлось ограничиться частным совещанием..." Эти два показания достаточны. Напомним сверх того, уже цитированное свидетельство Ольминского: "Возрождение всего медленнее шло в тех городах, где было больше всего увлечения эксами (для примера назову Баку и Саратов)". Ошибка Ленина в оценке бакинской организации представляет обычный случай аберрации эмигранта, которому приходится судить издалека, на основании частичных сведений, к числу которых могли принадлежать и чрезмерно оптимистические сообщения самого Кобы.
   Общая картина вырисовывается во всяком случае с достаточной ясностью. Коба не принимал активного участия в профессиональном движении, которое было тогда главной ареной борьбы (Каринян, Стопани). Он не выступал на рабочих собраниях (Верещак), а сидел в "глубоком подполье" (Ногин). Он не мог "по ряду причин" вступить в русскую коллегию ЦК (Германов). В Баку было "больше всего увлечения эксами" (Ольминский) и индивидуальным террором (Верещак). Кобе приписывалось прямое руководство бакинскими "боевыми действиями" (Верещак, Мартов и др.). Такая деятельность несомненно требовала ухода от масс в "глубокое подполье". Денежная добыча в течение известного времени искусственно поддерживала существование нелегальной организации. Но тем сильнее дала о себе знать реакция, и тем позже началось возрождение. Этот вывод имеет не только биографическое, но и теоретическое значение, ибо помогает осветить некоторые общие законы массового движения.
   24 марта 1910 г. жандармский ротмистр Мартынов сообщал,
   что им задержан Иосиф Джугашвили, известный под кличкой "Коба", член бакинского Комитета, "самый деятельный партийный работник, занявший руководящую роль" (будем верить, что документ не исправлен рукою Берия). В связи с этим арестом другой жандарм докладывал по начальству: "ввиду упорного участия" Джугашвили в революционной деятельности и его "двукратного побега", он, ротмистр Галимбатовский, "полагал бы принять высшую меру взыскания". Не надо думать, однако, что дело шло о расстреле: "высшая мера взыскания", в административном порядке, означала ссылку в отдаленные места Сибири на пять лет.
   Тем временем Коба снова сидел в знакомой ему бакинской тюрьме. Политическое положение в стране и тюремный режим за протекшие полтора года претерпели глубокие изменения. Шел 1910-й год, реакция торжествовала по всей линии; не только массовое движение, но и экспроприации, террор, акты индивидуального отчаяния упали до низшей точки. В тюрьме стало строже и тише. О коллективных дискуссиях не было больше речи. Коба имел достаточный досуг изучать эсперанто, если только он не успел разочароваться в языке будущего. 27 августа распоряжением кавказского наместника Джугашвили воспрещено было в течение пяти лет проживать в Закавказье. Но в Петербурге остались глухи к рекомендациям ротмистра Галимбатовского, который не сумел, очевидно, представить никаких серьезных улик: Коба снова был отправлен в Вологодскую губернию отбывать незаконченный двухлетний срок ссылки. Петербургские власти еще явно не придавали Иосифу Джугашвили серьезного значения.
   НОВЫЙ ПОДЪЕМ
   Около пяти лет (1906--1911) Столыпин господствовал над страной. Он исчерпал ресурсы реакции до дна. "Режим 3-го июня" успел раскрыть свою несостоятельность во всех областях и, прежде всего, в области аграрного вопроса. От комбинаций политического характера Столыпину пришлось вернуться к полицейской дубине. И как бы для того, чтобы ярче обнаружить банкротство системы, для Столыпина нашелся убийца в его собственной секретной полиции.
   В 1910 г. промышленное оживление стало неоспоримым. Перед революционными партиями встал вопрос: как перелом конъюнктуры отразился на политическом состоянии страны? Большинство социал-демократов оставалось на схематической позиции: кризис революционизирует массы, промышленный подъем успокаивает их. Пресса обоих течений, и большевиков, и меньшевиков, имела поэтому тенденцию преуменьшать или вовсе отрицать начавшееся оживление. Исключение составляла венская газета "Правда", которая при всех своих примиренческих иллюзиях отстаивала ту совершенно правильную мысль, что политические последствия оживления, как и кризиса, отнюдь не имеют автоматического характера, а каждый раз заново определяются в зависимости от предшествующего хода борьбы и от обстановки в стране. Так, после промышленного подъема, в течение которого успела развернуться стачечная борьба большого размаха, резкий упадок конъюнктуры может, при наличии прочих необходимых условий, вызвать прямой революционный подъем. Наоборот, после длительного периода революционной борьбы, закончившейся поражением, промышленный кризис, разъединяя и ослабляя пролетариат, может окончательно убить его боевой дух. С другой стороны, промышленный подъем, наступивший после долгого периода реакции, способен возродить
   рабочее движение, преимущественно в виде экономической борьбы, после чего новый кризис может перевести энергию масс на политические рельсы.
   Русско-японская война и потрясения революции помешали русскому капитализму занять место в мировом промышленном подъеме 1903--1907 годов. Тем временем непрерывные революционные бои, поражения и депрессии исчерпали силу масс. Разразившийся в 1907 г. мировой промышленный кризис продлил затяжную депрессию в России на три новых года, не только не толкнув рабочих на борьбу, но, наоборот, еще более распылив и ослабив их. Под ударами локаутов, безработицы и нужды истощенные массы окончательно пали духом. Такова была материальная основа "успехов" столыпинской реакции. Пролетариат нуждался в живительной купели нового промышленного подъема, чтобы обновить свои силы, пополнить свои ряды, снова почувствовать себя незаменимым фактором производства и ввязаться в новую борьбу.
   В конце 1910 г. происходят давно уже невиданные уличные демонстрации по поводу смерти либерала Муромцева, бывшего председателя Первой Думы, и Льва Толстого. Открывается новая полоса студенческого движения. На поверхностный взгляд -- такова обычная аберрация исторического идеализма -- могло показаться, что очагом политического оживления является тонкий слой интеллигенции, которая силою своего примера начинает увлекать за собою верхушку рабочих. На самом деле волна оживления шла не сверху вниз, а снизу вверх. Благодаря промышленному подъему рабочий класс выходил постепенно из оцепенения. Прежде, однако, чем молекулярные процессы в массах успели найти открытое выражение, они через промежуточные прослойки влили первую волну бодрости в среду студенчества. Благодаря тому, что университетская молодежь гораздо легче на подъем, оживление проявилось прежде всего в виде студенческих волнений. Однако подготовленному наблюдателю было заранее ясно, что манифестации интеллигенции представляют лишь симптом гораздо более глубоких и значительных процессов в пролетариате.
   Действительно, кривая стачечного движения скоро начинает подниматься вверх. Правда, число стачечников доходит в 1911 г. всего до 100 тысяч (в прошлом году оно не достигало и поло
   вины): медленность подъема показывает силу оцепенения, которую надо было преодолеть. К концу года рабочие кварталы выглядели во всяком случае уже значительно иначе, чем в начале его. После хороших урожаев 1909 и 1910 гг., давших толчок промышленному подъему, наступил в 1911 г. сильный неурожай, который, не останавливая подъема, обрек голоду 20 миллионов крестьян. Начавшееся брожение в деревне снова поставило аграрный вопрос в порядок дня. Большевистская конференция в январе 1912 г. с полным правом констатирует "начало политического оживления". Резкий перелом происходит, однако, лишь весною 1912 г., после знаменитого расстрела рабочих на Лене. В глубокой тайге, за 7 000 верст от Петербурга, за 2 000 верст от железной дороги, парии золотопромышленности, доставлявшие ежегодно миллионы рублей прибыли английским и русским акционерам, потребовали восьмичасового рабочего дня, повышения зарплаты и отмены штрафов. Вызванные из Иркутска солдаты стреляли по безоружной толпе. 150 убитых, 250 раненых; лишенные медицинской помощи раненые умирали десятками.
   При обсуждении Ленских событий в Думе министр внутренних дел Макаров, тупой чиновник, не худший и не лучший среди других, заявил под аплодисменты правых депутатов: 'Так было, так будет!" Эти неожиданные в своем бесстыдстве слова вызвали электрический разряд. Сперва с заводов Петербурга, затем со всех концов страны стали стекаться по телефону и телеграфу известия о резолюциях и стачках протеста. Отклик на Ленские события можно сравнить только с той волной негодования, которая за семь лет до того охватила трудящиеся массы после Кровавого воскресения. "Быть может, никогда еще со времени 1905 г., -- писала либеральная газета, -- столичные улицы не видели такого оживления".
   Сталин находился в те дни в Петербурге, меж двух ссылок. "Ленские выстрелы разбили лед молчания, -- писал он в газете "Звезда", с которой мы еще встретимся, -- и тронулась река народного движения. Тронулась!.. Все, что было злого и пагубного в современном режиме, все, чем болела многострадальная Россия - все это собралось в одном факте, в событиях на Лене. Вот почему именно Ленские выстрелы послужили сигналом забастовок и демонстраций". Забастовки охватили около 300 тысяч
   рабочих. Первомайская стачка поставила на ноги 400 тысяч. Всего в 1912 г. бастовало, по официальным данным, 725 тысяч. Общая численность рабочих выросла в годы промышленного подъема не менее, как на 20 процентов, а экономическая роль пролетариата, благодаря лихорадочной концентрации производства, выросла неизмеримо больше. Оживление в рабочем классе передается во все другие слои народа. Тяжело шевелится голодная деревня. Наблюдаются вспышки недовольства в армии и флоте. "А в России революционный подъем, -- писал Ленин Горькому в августе 1912 г., -- не иной какой-либо, а именно революционный".
   Новое движение являлось не повторением прошлого, а его продолжением. В 1905 г. грандиозная январская стачка сопровождалась наивной петицией царю. В 1912 г. рабочие сразу выдвигают лозунг демократической республики. Идеи, традиции и организационные навыки 1905 г., обогащенные тяжелым опытом годов реакции, оплодотворяют новый революционный этап. Ведущая роль с самого начала принадлежит рабочим. Внутри пролетарского авангарда руководство принадлежит большевикам. Этим, в сущности, предрешался характер будущей революции, хотя сами большевики еще не отдавали себе в этом ясного отчета. Усилив пролетариат и обеспечив за ним огромную роль в экономической и политической жизни страны, промышленный подъем укрепил базу под перспективой перманентной революции. Чистка конюшен старого режима не могла быть произведена иначе, как метлой пролетарской диктатуры. Демократическая революция могла победить, лишь превратившись в социалистическую и тем преодолев себя.
   Такою продолжала оставаться позиция "троцкизма". Но у него была ахиллесова пята: примиренчество, связанное с надеждой на революционное возрождение меньшевизма. Новый подъем -- "не иной какой-либо, а именно революционный", -- нанес примиренчеству непоправимый удар. Большевизм опирался на революционный авангард пролетариата и учил его вести за собою крестьянскую бедноту. Меньшевизм опирался на прослойку рабочей аристократии и тянулся к либеральной буржуазии. С того момента, как массы снова выступили на арену открытой борьбы, о "примирении" между этими двумя фракциями не могло быть и речи. Примиренцы должны были занять новые позиции:
   революционеры -- с большевиками, оппортунисты -- с меньшевиками.
   На этот раз Коба остается в ссылке свыше 8 месяцев. О его жизни в Сольвычегодске, о ссыльных, с которыми он поддерживал связи, о книгах, которые он читал, о проблемах, которыми интересовался, не известно почти ничего. Из двух его писем того периода явствует, однако, что он получал заграничные издания и имел возможность следить за жизнью партии, вернее сказать, эмиграции, где борьба фракций вступила в острую фазу. Плеханов с незначительной группой своих сторонников снова порвал со своими ближайшими друзьями и встал на защиту нелегальной партии от ликвидаторов: это была последняя вспышка радикализма у этого замечательного человека, быстро клонившегося к закату. Так возник неожиданный, парадоксальный и недолговечный блок Ленина с Плехановым. С другой стороны, происходило сближение ликвидаторов (Мартов и др.), впередов-цев (Богданов, Луначарский) и примиренцев (Троцкий). Этот второй блок, совершенно лишенный принципиальных основ, сложился до известной степени неожиданно для самих участников. Примиренцы все еще стремились "примирить" большевиков с меньшевиками, а так как большевизм, в лице Ленина, беспощадно отталкивал самую мысль о каком-либо соглашении с ликвидаторами, то примиренцы естественно сдвигались на позицию союза или полусоюза с меньшевиками и впередов-цами. Цементом этого эпизодического блока, как писал Ленин Горькому, являлась "ненависть к большевистскому центру за его беспощадную идейную борьбу". Вопрос о двух блоках живо обсуждался в поредевших партийных рядах того времени.
   31 декабря 1910 г. Сталин пишет за границу, в Париж: 'Тов. СеменI Вчера получил от товарищей ваше письмо. Прежде всего горячий привет Ленину, Каменеву и др." Это вступление не перепечатывается больше из-за имени Каменева. Дальше следует оценка положения в партии: "По моему мнению, линия блока (Ленин--Плеханов) единственно нормальная... В плане блока видна рука Ленина, -- он мужик умный и знает, где раки зимуют. Но это еще не значит, что всякий блок хорош. Троц-ковский блок (он бы сказал --"синтезис") -- это тухлая беспринципность... Блок Ленин--Плеханов потому и является жиз
   ненным, что он глубоко принципиален, основан на единстве взглядов по вопросу о путях возрождения партии. Но именно потому, что это блок, а не слияние, именно потому большевикам нужна своя фракция". Все это вполне отвечало взглядам Ленина, являясь, по существу, простой перифразой его статей, и составляло как бы принципиальную саморекомендацию. Провозгласив далее, как бы мимоходом, что "главное" -- все же не заграница, а практическая работа в России, Сталин сейчас же спешит пояснить, что практическая работа означает "применение принципов". Укрепив свою позицию повторением слова принцип, Коба подходит ближе к сути дела. "По-моему, --пишет он, -- для нас очередной задачей, не терпящей отлагательства, является организация центральной (русской) группы, объединяющей нелегальную, полулегальную и легальную работу... Такая группа нужна, как воздух, как хлеб". В самом плане нет ничего нового. Попытки воссоздать русское ядро ЦК делались Лениным со времени Лондонского съезда не раз, но распад партии обрекал их до сих пор на неудачу. Коба предлагает созвать совещание работников партии. "Очень может быть, что это совещание и даст подходящих людей для вышеназванной центральной группы". Обнаружив свое стремление передвинуть центр тяжести из-за границы в Россию, Коба опять торопится потушить возможные опасения Ленина: "...действовать придется неуклонно и беспощадно, не боясь нареканий со стороны ликвидаторов, троцкистов, впередовцев..." С рассчитанной откровенностью он пишет о проектируемой им центральной группе: "...назовите ее, как хотите -- "русской частью ЦК" или "вспомогательной группой при ЦК" -- это безразлично". Мнимое безразличие должно прикрыть личную амбицию Кобы. "Теперь о себе. Мне остается шесть месяцев. По окончании срока я весь к услугам. Если нужда в работниках в самом деле острая, то я могу сняться немедленно". Цель письма ясна: Коба выставляет свою кандидатуру. Он хочет стать, наконец, членом ЦК.
   Амбиция Кобы, сама по себе нимало, разумеется, не предосудительная, освещается неожиданным светом в другом его письме, адресованном московским большевикам. "Пишет вам кавказец Coco, -- так начинается письмо, -- помните в 4-м г. (1904), в Тифлисе и Баку. Прежде всего, мой горячий привет Ольге, вам, Германову. Обо всех вас рассказал мне И. М. Голубев, с
   которым я и коротаю мои дни в ссылке. Германов знает меня как к...б...а (он поймет)". Любопытно, что и теперь, в 1911 г., Коба вынужден напоминать о себе старым членам партии, при помощи случайных и косвенных признаков: его все еще не знают и легко могут забыть. "Кончаю (ссылку) в июле этого года, -- продолжает он, -- Ильич и Ко зазывают в один из двух центров, не дожидаясь окончания срока. Мне хотелось бы отбыть срок (легальному больше размаха)... Но если нужда острая (жду от них ответа), то, конечно, снимусь... А у нас здесь душно без дела, буквально задыхаюсь".
   С точки зрения элементарной осторожности, эта часть письма кажется поразительной. Ссыльный, письма которого всегда рискуют попасть в руки полиции, без всякой видимой практической нужды сообщает по почте малознакомым членам партии о своей конспиративной переписке с Лениным, о том, что его убеждают бежать из ссылки и что в случае нужды он, "конечно, снимется". Как увидим, письмо действительно попало в руки жандармов, которые без труда раскрыли и отправителя и всех упомянутых им лиц. Одно объяснение неосторожности напрашивается само собой: нетерпеливое тщеславие! "Кавказец Coco", которого, может быть, недостаточно отметили в 1904 г., не удерживается от искушения сообщить московским большевикам, что он включен ныне самим Лениным в число центральных работников партии. Однако мотив тщеславия играет только привходящую роль. Ключ к загадочному письму заключается в его последней части. "О заграничной "буре в стакане", конечно, слышали: блоки Ленина--Плеханова, с одной стороны, и Троцкого-Мартова--Богданова -- с другой. Отношение рабочих к первому блоку, насколько я знаю, благоприятное. Но вообще на заграницу рабочие начинают смотреть пренебрежительно: "пусть, мол, лезут на стену, сколько их душе угодно; а по-нашему, кому дороги интересы движения, тот работай, остальное же приложится". Это, по-моему, к лучшему". Поразительные строки! Борьбу Ленина против ликвидаторства и примиренчества Сталин считал "бурей в стакане". "На заграницу (включая и генеральный штаб большевизма) рабочие начинают смотреть пренебрежительно" -- и Сталин вместе с ними. "Кому дороги интересы движения, тот работай, остальное же приложится". Интересы движения оказываются независимы от теоретической борьбы, которая вырабатывает программу движения.
   Между двумя документами, как ни трудно этому поверить, всего 24 дня расстояния! В письме, предназначенном для Ленина, заграничным межеваниям и группировкам придается решающее значение для практической работы в России. Сама эта работа скромно характеризуется как "применение" выработанных в эмиграции "принципов". В письме, адресованном русским практикам, заграничная борьба в целом составляет лишь предмет глумления. Если в первом письме Ленин именуется "умным мужиком", который знает, "где раки зимуют" (русская поговорка выражает, кстати, совсем не то, что Сталин хочет сказать) , то во втором письме Ленин выглядит попросту лезущим на стену маниаком-эмигрантом. "Логика вещей строго принципиальна по своей природе". Но борьба за эту логику оказывается "бурей в стакане". Если рабочие в России "на заграницу", включая и борьбу Ленина за "принцип", "начинают смотреть пренебрежительно", то "это, по-моему, к лучшему". Сталин явно льстит настроениям теоретического безразличия и чувству мнимого превосходства близоруких практиков.
   Полтора года спустя, когда под влиянием начинавшегося прибоя борьба в эмиграции стала еще острее, сентиментальный полубольшевик Горький плакался в письме к Ленину на заграничную "склоку" -- бурю в стакане воды. "О склоке у социал-демократов, -- сурово отвечал ему Ленин, -- любят кричать буржуа, либералы, эсеры, которые к больным вопросам относятся несерьезно, плетутся за другими, дипломатничают, пробавляются эклектизмом..." "Дело тех, кто понял идейные корни "склоки", -- настаивает он в ближайшем письме, --помогать массе разыскивать корни, а не оправдывать массу за то, что она рассматривает споры, как личное генеральское дело". "В России сейчас,-- не унимается со своей стороны. Горький, -- среди рабочих есть много хорошей... молодежи, но она так яростно настроена против заграницы". Ленин отвечает: "Это фактически верно, но это не результат вины "лидеров"... Надо разорванное связывать, а лидеров ругать дешево, популярно, но малополезно". Кажется, будто в своих сдержанных возражениях Горькому Ленин негодующе полемизирует со Сталиным.
   Внимательное сопоставление двух писем, которые, по мысли автора, никогда не должны были встретиться, чрезвычайно ценно для понимания характера Сталина и его приемов. Его подлинное
   отношение к "принципам" гораздо правдивее выражено во втором письме: "работай, остальное же приложится". Таковы были, по сути дела, взгляды многих не мудрствующих лукаво примиренцев. Грубо пренебрежительные выражения по отношению к "загранице" Сталин выбирает не только потому, что грубость ему свойственна вообще, но главным образом потому, что рассчитывает на сочувствие "практиков", особенно Германова. Об их настроениях он хорошо знает от Голубева, недавно высланного из Москвы. Работа в России шла плохо, подпольная организация достигла низшей точки упадка, и практики весьма склонны были срывать сердце на эмигрантах, которые поднимают шум из-за пустяков.
   Чтоб понять практическую цель, скрывавшуюся за двойственностью Сталина, надо вспомнить, что Германов, который несколько месяцев тому назад выдвигал кандидатуру Кобы в ЦК, был тесно связан с другими примиренцами, влиятельными на верхах партии. Коба считает целесообразным показать этой группе свою солидарность с ней. Но он отдает себе слишком ясный отчет в могуществе ленинского влияния и начинает поэтому с заявления своей верности "принципам". В письме в Париж -- подлаживание под непримиримость Ленина, которого Сталин боялся; в письме к москвичам -- натравливание на Ленина, который зря "лезет на стену". Первое письмо является грубоватым пересказом статей Ленина против примиренцев. Второе -- повторяет аргументы примиренцев против Ленина. И все это на протяжении 24 дней!