В военной работе было две стороны: подобрать нужных работников, расставить их, установить надзор, извлечь подозрительных, нажать, еще раз нажать, покарать – вся эта работа аппаратного характера была Сталину как нельзя более по плечу, и он справлялся с ней отлично, поскольку его работа не осложнялась какими-либо личными комбинациями. Но в работе была и другая сторона: воодушевить солдат и командиров, пробудить в них их лучшие стороны, внушить им доверие к руководству, – на это Сталин был совершенно не способен. Он был совершенно лишен общения с массой. Нельзя, например, представить его себе выступающим под открытым небом перед полком: для этого у него не было никаких данных. Замечательно, что он, видимо, не пробовал обращаться к солдатам и с письменным словом: по крайней мере, ни одна из таких статей, приказов, воззваний не произведена. Его влияния на фронте было велико, но оно оставалось безличным, бюрократическим и полицейским.
   Фронт, несомненно, тянул его к себе. Военный аппарат есть наиболее абсолютный из всех аппаратов. Сидя в штабе, можно было назначать, перемещать, смещать, приказывать, заставлять, миловать и, главное, карать. Потребность во властвовании находила здесь наиболее полное выражение. На возражения и аргументы здесь можно было отвечать безапелляционным приказом. Неспособность непосредственного личного воздействия на массы давала себя знать здесь гораздо менее, чем в событиях революции. В армии массы обезличены и крепко захвачены тисками аппарата: ими можно командовать незримо и независимо от их воли.
   Но если фронт привлекал к себе Сталина, то он и отталкивал его. Военный аппарат обеспечивал возможность повелевать; но Сталин не стоял во главе этого аппарата. Сперва он возглавлял лишь одну из двадцати армий; потом стоял во главе одного из пяти или шести фронтов, причем и тут власть ему приходилось делить с командующим и одним или двумя членами Революционного Военного Совета армии или фронта. Уже это разделение власти с другими было невыносимо. Еще труднее было переносить зависимость от высшего командования, которое имело по отношению к Сталину те же права, какие он сам – по отношению к подчиненным ему командирам и комиссарам.
   Работа Сталина на фронте насквозь пронизана этим противоречием. Он устанавливает суровую дисциплину, твердо держит руку на всех рычагах, не терпит ослушания. В то же время, будучи во главе армии, он систематически побуждал не только к нарушению приказов фронта, но и к полному игнорированию фронтового командования. Стоя во главе Южного или Юго-Западного фронта, он нарушал приказы главного командования.
   Конфликты между низшими и высшими инстанциями заложены, так сказать, в природе вещей: армия почти всегда недовольна фронтом, фронт почти всегда будирует против ставки, особенно если дела идут не очень благополучно. Что характеризовало Сталина, это то, что он систематически эксплуатировал эти трения и доводил их до острых конфликтов. Пользуясь своим званием члена грозного большевистского ЦК и своей перепиской с Лениным по прямому проводу, он внушил своим сотрудникам пренебрежительное отношение к вышестоящему командованию. Никогда Ворошилов не решился бы игнорировать распоряжения свыше; другое дело, когда рядом с ним стоял член ЦК, который подбивал его на беззаконие и прикрывал его своим авторитетом. Никогда Егоров, полковник царской армии, не осмелился бы нарушить прямой приказ ставки; прикрытый Сталиным, он с полной готовностью погнался за запретными лаврами, какие сулил захват Львова. Втягивая своих сотрудников в рискованные конфликты, Сталин тесно сплачивал их и ставил в зависимость от себя. Таким путем он достигал ближайшей цели: единоличного господства в армии или на фронте, и подрывал авторитет вышестоящих, в которых он безраздельно видел противников. Соображения об авторитете правительства или командования в целом никогда не останавливали его, раз дело шло о борьбе за его личное положение.
   В царские времена законная иерархия командования нарушалась походя великими князьями, которые были одной из язв военного аппарата. Полушутя я говорил Ленину: как бы нам не нажить беды от наших «великих князей», т.е. членов ЦК. Но с другой стороны, обходиться без них было бы совершенно невозможно. Формально член ЦК имел в армии только ту власть, какая принадлежала ему по должности. Но наряду с писаной, существовала неписаная субординация. Каждый член ЦК в армии неизбежно давил на других своим политическим званием; Сталин систематически и сознательно злоупотреблял им. Трудно сказать, многое ли он выигрывал этим.
   Дважды его снимали с фронта по прямому постановлению ЦК. Но при новом повороте событий отправляли снова. Авторитета в армии он не приобрел. Сверху возмущались нарушением дисциплины, снизу – грубостью нажима; соседи по фронту опасались связываться с ним. Однако те военные сотрудники, которых он подчинил себе, втянув их в борьбу с центром, остались в дальнейшем тесно связаны с ним. Царицынская группа – Ворошилов, Минин, Рухимович, Щаденко – стала ядром сталинской фракции. В те годы она не играла, правда, никакой политической роли. Но позже, когда подул попутный исторический ветер, царицынцы помогали Сталину устанавливать паруса.
   Роль Сталина в гражданской войне лучше всего, пожалуй, измеряется тем фактом, что в конце гражданской войны его авторитет совершенно не вырос. Никому вообще не могло прийти в голову тогда сказать или написать, что Сталин «спас» Южный фронт или сыграл крупную роль на Восточном фронте, или хотя бы удержал от падения Царицын. Во многочисленных документах, воспоминаниях, сборниках, посвященных гражданской войне, имя Сталина либо не упоминается вообще, либо упоминается в перечне других имен. К тому же Польская война наложила на его репутацию, по крайней мере в более осведомленных кругах партии, явное пятно. От участия в кампании против Врангеля он уклонился. Действительно ли по болезни или по другим соображениям – сейчас решить трудно. Во всяком случае из гражданской войны он вышел таким же безвестным и чуждым массам, как и из Октябрьской революции.
   С окончанием гражданской войны и введением так называемой «Новой экономической политики» нравы правящего слоя стали меняться более быстрым темпом. В самой бюрократии шло расслоение. Меньшинство по-прежнему жило у власти не многим лучше, чем в годы эмиграции, и не замечало этого. Когда Енукидзе предлагал Ленину какие-нибудь усовершенствования в условиях его личной жизни, Ленин, который жил очень скромно, отделывался одной и той же фразой: «В старых туфлях приятнее».
   Не меняла привычного хода жизни моя семья. Бухарин оставался по-прежнему старым студентом. Скромно жил в Ленинграде Зиновьев. Зато быстро приспособлялся к новым нравам Каменев, в котором, рядом с революционером, всегда жил маленький сибарит. Еще быстрее плыл по течению Луначарский, народный комиссар просвещения. Вряд ли и Сталин после Октября значительно изменил условия своей жизни. Но он в тот период почти совсем не входил в поле моего зрения. Да и другие мало присматривались к нему. Только позже, когда он выдвинулся на первое место, мне рассказывали, что в порядке развлечения он, кроме бутылки'вина, любил еще на даче резать баранов и стрелять ворон через форточку. Рассказывали даже, что он любил облить керосином муравейник и поджечь. Поручиться за достоверность этих рассказов я не могу. Во всяком случае, в устройстве своего личного быта Сталин в тот период весьма зависел от Енукидзе, который относился к земляку не только без «обожания», но и без симпатии, главным образом из-за его грубости и капризности, т.е. тех черт, которые Ленин счел нужным отметить в своем «Завещании». Низший персонал Кремля, очень ценивший в Енукидзе простоту, приветливость и справедливость, наоборот, крайне недоброжелательно относился к Сталину. К 1923 году положение начало стабилизироваться. Гражданская война, как и война с Польшей, были в прошлом. Самые ужасные последствия голода были преодолены; НЭП произвел живительное движение в организме народного хозяйства. Переброски коммунистов с одного места на другое, из одной области деятельности в другую стали скорее исключением, чем правилом. Бюрократы получили оседлость и стали более планомерно управлять доверенными им районами или областями хозяйственной и государственной жизни. Распределение членов партии, чиновников, получило более систематический и планомерный характер. Перестали смотреть на назначения как на временное, короткое и почти случайное. Вопрос о назначениях стал больше связываться с вопросом о личной жизни, об условиях жизни семьи, о карьере. Сталин в этот период выступает все больше как организатор, распределитель и воспитатель бюрократии. Он подбирает людей по признаку их враждебности или безразличия по отношению к своим противникам и к тому, кого он считал главным противником, главным препятствием на пути своего восхождения. Свой собственный административный опыт, главным образом опыт систематической закулисной работы, Сталин обобщает и классифицирует и делает доступным своим ближайшим ставленникам. Он учит их, как организовать свою власть на месте, как подбирать сотрудников, как пользоваться их слабостями, как противопоставлять их друг другу и т.д. Более оседлая и уравновешенная жизнь бюрократии порождает потребность в комфорте. Сталин овладевает этим движением к комфорту, связывая с ним свои собственные виды. Он распределяет наиболее привлекательные выгодные посты. Он определяет размеры выгод, которые бюрократ получает с этих постов. Он подбирает состав контрольных комиссий, внушая им, в одних случаях, необходимость жестокого преследования по адресу инакомыслящих, в другом случае, учит их смотреть сквозь пальцы на непомерно широкий образ жизни верных генеральному секретарю чиновников. Это воспитание можно назвать развращением. Сталин не интересуется далекими преспективами, он не продумывает социальную сущность того процесса, в котором он играет главную роль. Он действует как эмпирик, он подбирает верных людей и награждает их; он помогает им обеспечивать свое привилегированное положение; он требует от них отказа от личных политических целей; он учит их, как создавать себе необходимую власть для влияния в массах и для удержания масс в подчинении. Вряд ли он хоть раз продумывает вопрос о том, что его политика прямо противоположна той борьбе, которая все больше захватывала Ленина в последние годы: борьбе против бюрократизма. Он сам говорит иногда о бюрократизме, но в самых абстрактных и безжизненных терминах. Он имеет в виду невнимание, волокиту, неряшливость канцелярий и пр., но закрывает глаза на формирование целой привилегированной касты, связанной круговой порукой своих интересов и своей все возрастающей отчужденностью от народа. Не подозревая того, Сталин организует новый политический режим. Он подходит к делу только с точки зрения подбора кадров, укрепления аппарата, обеспечения своего личного руководства аппарата, т.е. своей личной властью.' Ему кажется, вероятно, поскольку он вообще интересуется общими вопросами, что утверждение его аппарата придаст твердость государственной власти и обеспечит дальнейшее развитие социализма в отдельной стране. Дальше этого его обобщающая мысль не идет. Что кристаллизация нового правящего слоя профессионалов власти, поставленных в привилегированное положение и прикрывающихся идеей социализма перед массами, что формирование этого нового архипривилегированного и архимогущественного правящего класса изменяет социальную ткань государства и в значительной и возрастающей мере социальную ткань общества, от этой мысли Сталин далек, от нее он отмахивается рукой или маузером.

Дорога к власти

   Написанный Бакуниным катехизис революционера представляет собой квинтэссенцию бланкизма с целями анархической революции. «Революционер есть человек обреченный» – эта мысль проникает катехизм, который мог получить столь концентрированную форму в стране без подлинных революционных традиций, без политической культуры, без движения масс, где революционеры были на перечет, лицом к лицу с непосильной задачей, и где они собирались преодолеть непреодолимые трудности при помощи сверхгероизма, сверхдемонической конспирации и предельного самоотвержения. В мрачных почти инфернальных параграфах катехизиса Суварин, вслед за многими другими моралистами, видит ужасающий цинизм; на самом деле тут несравненно больше романтизма и фантастики, которая сама себя хочет убедить в своем реализме. Правда, молодой Нечаев сделал попытку придать бакунинской романтике плоть и кровь, но применявшиеся этим юношей методы террористического материализма были извергнуты революционной средой и слово «нечаевщина» вошло в революционный словарь, как их непримиримое осуждение. Все последующее революционное движение с его неисчислимыми жертвами было бы немыслимо без высокой солидарности и взаимного доверия, взаимной выручки в борьбе, т.е. качеств, которые предполагали высокую революционную мораль. Суварин вслед за некоторыми другими пытается вывести большевистский ампрапизм из катехизисов Бакунина и практических методов Нечаева. Эту теоретическую попытку нельзя назвать иначе, как исторической клеветой. Русские марксисты готовы были всегда взять и Нечаева под защиту от реакционных филистеров. Что касается осужденных уже в прошлом методов его, то они находились в таком противоречии с потребностями рабочего движения, что самый вопрос о них никогда больше не ставился. Только в советский период некоторые молодые историки революции пытались установить родство между революционным катехизисом и методами большевизма. В этом сближении можно открыть нечто большее, чем простую историческую аберрацию. По мере того как новая бюрократия обособлялась от масс, она в борьбе за свое самосохранение видела себя все больше вынужденной прибегать к тем методам террористического материализма, которые Бакунин рекомендовал в интересах священной анархии, но от которых он в ужасе отвернулся сам, когда увидел их применение Нечаевым. Если некоторые неосторожные теоретики сталинской школы пытаются через голову большевизма протянуть руку к Нечаеву, то мы и здесь готовы взять тень Нечаева под защиту. Этот неподкупный революционер не принял бы протянутой руки. Методами, которых не может принять массовое движение, Нечаев пытался бороться за освобождение масс, тогда как бюрократия борется за их порабощение. По катехизису Бакунина всякий революционер обречен; по катехизису советской бюрократии обречен всякий, кто борется против ее господства.
   Революционный катехизис предписывает отказаться от всякого личного интереса, личного чувства, личной связи, порвать с цивилизованным миром, его законами и условностями. Признавать только одну науку, именно науку разрушения; презирать общественное мнение, ненавидеть установленные нравы и обычаи; быть беспощадным и не ждать пощады к себе, быть готовым умереть, приучиться переносить пытку; задушить в себе всякое чувство родства, дружбы, любви, признательности, чести; не иметь другого удовлетворения, как успех революции; уничтожать все, что препятствует этой цели; ценить товарищей только в зависимости от их пользы для дела, проникать во все круги общества, включая полицию, церковь и двор; эксплуатировать высокопоставленных людей, богатых и влиятельных, подчиняя их себе посредством овладения их секретами, усугублять всеми средствами беды и несчастья, от которых страдает народ, дабы исчерпать его терпение и толкнуть его на восстание. Наконец, соединяться с разбойниками, единственными подлинными революционерами в России.
   Суварин, который в катехизисе Бакунина и в методах Нечаева хочет открыть зародыши принципов большевизма, придает понятию и фигуре «профессионального революционера» огромное значение для понимания аморализма большевиков и их дальнейшего перерождения. Профессионального революционера нужно, однако, сравнивать не с совершенным человеком, вне времени и пространства, а с европейским рабочим-бюрократом (парламентарием, секретарем профсоюза, редактором рабочей газеты). Профессиональный революционер и есть рабочий-бюрократ, только в условиях подполья, нелегальной работы и постоянных преследований. Он так же приспособляется к условиям царизма, как французский социалист к кулуарам парламента. Что касается их морали, то профессиональный революционер во всяком случае должен был быть гораздо глубже проникнут идеей социализма, чтоб идти навстречу лишениям и жертвам, чем парламентский социалист, идея которого открывала заманчивую карьеру. Разумеется, и профессиональный революционер мог руководствоваться, вернее, не мог не руководствоваться личными мотивами, т.е. заботой о добром мнении товарищей, честолюбием, мыслью о грядущих победах. Но такого рода историческое честолюбие, которое почти растворяет в себе личность, во всяком случае выше парламентского карьеризма или тред-юнионистского черствого эгоизма.
   Вслед за Дон Левиным Суварин считает революционный катехизис Нечаева основой морали большевиков. Исторический подход подменяется чисто литературным. Бакунин был вдохновителем народнического анархизма. Марксизм вырос в борьбе с этим течением. К этому можно еще прибавить, что методы Нечаева вызвали острую реакцию в самом народничестве.
   Суварин открывает главную слабость большевистской партии в том, что она, способная к единодушному действию под руководством гениального вождя, зависела от него полностью, в том числе и от его ошибок, и, следовательно, без него, предоставленная самой себе, неминуемо должна была оказаться несостоятельной. Несмотря на всю свою внешнюю правоту, это рассуждение имеет столь же отвлеченный и безжизненный характер, как и большинство суждений того же автора. Что гениальные люди не рождаются пачками, – несомненно, как и то, что*» они оказывают исключительное влияние на свою партию и на современников вообще. Такова была судьба Ленина. Средний уровень большевистской партии был, во всяком случае, не ниже среднего уровня меньшевиков. Если гениальность Ленина выражалась в том, что он прокладывал новые исторические пути, то и люди, которые группировались вокруг него, не могли уступать по своему интеллектуальному и моральному уровню тем, которые топтались в старой колее. Разумеется, каждый большевик не мог заново создавать те формулы и открывать те перспективы, вокруг которых Ленин объединял партию. Авторитет Ленина был, однако, не впитан с молоком матери и не внушен школьными учебниками и церковными проповедями. Каждый большевик от ближайших сотрудников Ленина и до провинциального рабочего должен был на опыте бесчисленных дискуссий, полити-' ческих событий и действий убеждаться в превосходстве идей и методов Ленина. Вряд ли уместно поэтому говорить об интеллектуальной пассивности. Что партия без Ленина сразу оказалась неизмеримо слабее, чем с Лениным, – бесспорно. Но это вовсе не значит, что партии, созданные или руководимые посредственностями, имеют в этом отношении преимущество. Будем надеяться, что в дальнейшем человечество научится поднимать интеллектуальный уровень всех своих членов до гениальности, но это не причина видеть в отдельных гениях историческое несчастье.
   В брошюре «Наши политические задачи», написанной автором этой книги в 1904 году и заключающей в себе резкую критику Организационных планов Ленина, имеется, между прочим, следующий прогноз: «Аппарат партии замещает партию, Центральный Комитет замещает аппарат, и, наконец, диктатор замещает Центральный Комитет». Не трудно видеть, что эти строки дают достаточно точное выражение тому процессу перерождения, который большевистская партия претерпела за последние 15 лет. Немудрено, если некоторые историки пытаются воспользоваться этой формулой для доказательства того, что сталинизм был полностью заложен в методах Ленина. На самом деле это не так. Прогноз в моей юношеской брошюре вовсе не отличается той исторической глубиной, какую ему неосновательно приписывают некоторые авторы.
   Демократизм и централизм, сведенные к отвлеченным принципам, могут, подобно законам математики, найти свое применение в самых различных областях. Не трудно чисто логически «предсказать», что ничем не сдерживаемая демократия ведет к анархии или атомизированию, ничем не сдерживаемый централизм – к личной диктатуре. Такие обобщения можной найти не только в брошюре 1904 года, но и несколько раньше, например, у Плутарха и, пожалуй, у Фукидида. Поскольку централист Ленин казался* мне чрезмерным, я, естественно, прибег к логическому доведению до абсурда. Но дело шло все же не об абстрактных математических принципах, а о конкретных элементах организации, причем соотношение между этими элементами вовсе не оставалось неподвижным. После периода разброда и местного обособления (1898–1903) стремление к централизации не могло не принимать утрированный и даже карикатурный характер. Сам Ленин говорил, что палку, изогнутую в одну сторону, пришлось перегибать в другую. Его собственная организационная политика вовсе не представляет одной прямой линии. Ему не раз пришлось давать отпор излишнему централизму партии и апеллировать к низам против верхов. В конце концов партия в условиях величайших трудностей, грандиозных сдвигов и потрясений, каковы бы ни были колебания в ту или другую сторону, сохраняла необходимое равновесие элементов демократии и централизма. Лучшей проверкой этого равновесия явился тот исторический факт, что партия впитала в себя пролетарский авангард, что этот авангард сумел через демократические массовые организации, как профсоюзы, а затем Советы, повести за собой весь класс и даже больше, весь трудящийся народ. Этот великий исторический подвиг был бы невозможен без сочетания самой широкой демократии, которая дает выражение чувствам и мыслям самых широких масс с централизмом, который обеспечивает твердое руководство.
   Нарушение этого равновесия явилось не логическим результатом организационных принципов Ленина, а политическим результатом изменившегося соотношения между партией и классом. Партия переродилась социально, став организацией бюрократии. Утрированный централизм явился необходимым средством ее самообороны. Революционный централизм стал бюрократическим централизмом; аппарат, который для разрешения внутренних конфликтов не может и не смеет апеллировать к массе, вынужден искать высшую инстанцию над собой. Так бюрократический централизм неизбежно ведет к личной диктатуре.
   В 1898 году, когда партия была формально провозглашена, она заключала в себе по некоторым весьма приблизительным вычислениям не более пятисот членов. Впрочем, самое понятие о членах не отличалось в тот период большой определенностью.
   В 1900 году в Мюнхене была основана «Искра». Программное заявление и первая статья были написаны Лениным. Он относился в тот период с величайшим уважением к Плеханову, как и к другим членам группы «Освобождения труда». Тем не менее, ему и в голову не могло прийти просить Плеханова написать руководящую статью. У него было глубокое чувство уверенности, что он сам напишет конкретнее, деловитее, т.е. в большем соответствии с потребностями движения.
   Уже в «Искре» Плеханов писал, что в мировом социалистическом движении пробиваются две различные тенденции и кто знает, – спрашивал он, – может быть, революционная борьба XX века приведет к разрыву между социал-демократической горой и социал-демократической жирондой.
   На Втором съезде Плеханов выдвинул ряд якобинских положений, которые потрясли чистых демократов. «Благо революции – высший закон», – говорил он. Он допускал возможность такой обстановки, когда пролетариат окажется вынужден ограничить избирательные права имущих классов. Он предвидел возможность того, что пролетариату в революционную эпоху придется разогнать представительное собрание, избранное на основе всеобщего голосования. Наконец, он не отказывался в принципе от смертной казни, считая, что она может понадобиться против царя и его сановников.