Перед отцом он притворяется полным энтузиазма:
   «Наконец-то я поступил в Г<лавное> и<нженерное> училище, наконец-то я надел мундир и вступил совершенно на службу царскую».
   А впоследствии признается:
   «…меня с братом Мишей свезли в Петербург, в Инженерное училище 16-ти лет и испортили нашу будущность. По-моему это была ошибка».
   Таковы были его истинные чувства.
 
   Инженерный замок, как иногда называли Инженерное училище, был построен императором Павлом I лично для себя. Замок расположен в самой красивой части города, на слиянии рек Мойки и Фонтанки, и отделяется от Летнего сада подъемным мостом, подводившим к массивной башне. Здесь 11 марта 1801 года в полночь монарх был убит по приказу своего доверенного лица графа Палена, военного губернатора Петербурга, при молчаливом попустительстве сына Александра.
   Манифест Александра, после отцеубийства вступившего на трон, гласил:
   «Судьбам Всевышнего угодно было прекратить жизнь любезного Родителя НАШЕГО, Государя Императора ПАВЛА ПЕТРОВИЧА, скончавшегося скоропостижно апоплексическим ударом».
   В 1819 году пустовавший замок, из которого вывезли всю обстановку, отремонтировали и передали Главному Инженерному училищу. Залы его просторны, потолки высокие, стены выбелены известью.
   В бывших императорских покоях располагались дортуар, столовая и классы для 126 воспитанников в возрасте от четырнадцати до девятнадцати лет. Они составляли особую корпорацию, где поддерживались освященные временем традиции, предания, обычаи: культ чести, повиновение старшим, «ветеранам», покровительство слабым, презрение к опасности, а также пристрастие к танцам.
   Принесение присяги на верность при вступлении в Училище должно было внушить «кондукторам» чувство ответственности.
   Программа занятий строго продумана: алгебра, геометрия, баллистика, физика, архитектура, фортификация, топография, география; разумеется, российская словесность и история и, конечно, строевая и фрунтовая служба. Учились безукоризненно вычерчивать планы укреплений, редутов, бастионов, раскрашивая рисунок акварелью. Строили планы о будущем, мечтали о блестящих связях, об экипажах, придворных балах, военных парадах. Схватывались врукопашную с притеснявшими младших «ветеранами». Потом по приказу «командира роты» враги из двух разных классов обнимались и клялись быть верными мужской дружбе и прощать обиды.
   Дисциплина была по-военному суровой: ее целью было «укротить» юнцов и закалить их для военной службы. Для этого все средства хороши, а самое лучшее – розги.
   Случалось, в Училище мостов и дорог, рассказывает современник, за малейшую ошибку в упражнениях учеников секли до полусмерти и на простынях уносили из манежа.
   В этот-то мирок, примитивный, грубый, бурлящий, попадает Достоевский, вырванный из затворнического существования в кругу семьи.
   В эти годы Федор Михайлович – коренастый подросток с вздернутым носом, круглым болезненно бледным веснушчатым лицом. Светлые волосы коротко подстрижены. Высокий выпуклый лоб нависал над серыми глубоко посаженными глазами, их взгляд был пристальным, пронизывающим, смущающим. Брови редкие, губы тонкие, выражение лица грустное, сосредоточенное, беспокойное. Мундир плохо сидел на нем. Его прозвали монахом Фотием в память о фанатике архимандрите Фотии, монахе и аскете, отстаивавшем истинное православие.
   Первые контакты Достоевского с товарищами были трудными, даже мучительными.
   «…какие глупые у них самих были лица! В нашей школе выражения лиц как-то особенно глупели и перерождались. Сколько прекрасных собой детей поступало к нам. Через несколько лет на них и глядеть становилось противно. Еще в шестнадцать лет я угрюмо на них дивился; меня уж и тогда изумляли мелочь их мышления, глупость их занятий, игр, разговоров…они… уже тогда привыкли поклоняться одному успеху. Все, что было справедливо, но унижено и забито, над тем они жестокосердно и позорно смеялись. Чин почитали за ум; в шестнадцать лет уже толковали о теплых местечках… Развратны они были до уродливости».
   Он ненавидит этих молодых зверят за то, что они так здоровы, так примитивны, так мало страдают и легко радуются всякой малости. Еще больше, чем в пансионе Чермака, он черпает горькое наслаждение в своем одиночестве.
   И пишет брату Михаилу, что жизнь гадка, а счастье не в материальном и не в земных радостях.
   Ибо о «материальном», о «земном счастье» только и говорят его соклассники: преуспеть, получить повышение, сделать карьеру…
   А он сам, задумывается ли он о своем будущем?
   «Мне кажется, мир принял значение отрицательное и из высокой, изящной духовности вышла сатира… ужасно! Как малодушен человек! Гамлет! Гамлет!»..
   Подобно Гамлету, мрачный, отчаявшийся, одинокий, он бродит по коридорам Училища, зажав в руке книгу, избегает встречаться с преподавателями, пресекает попытки товарищей заговорить с ним. Между тем он вовсе не пренебрегает занятиями. Совсем наоборот: добросовестно выполняет все задания. Не протестует, когда преподаватель русской словесности Плаксин втолковывает им, что Гоголь – бесталанный автор, находящий удовольствие в цинизме и описании всяких мерзостей. Он на все соглашается, всему подчиняется, – он несет свой «крест».
   «Человек есть существо, ко всему привыкающее, и, я думаю, это самое лучшее его определение», – напишет он в «Записках из Мертвого дома». И в самом деле, постепенно он привыкает к новому образу жизни. И оберегает свое одиночество. «Он предпочитал, – вспоминает его товарищ по училищу, – держаться особняком. Ему никогда не нравились упражнения с ружьями, общие строевые занятия, грубоватые, но простые солдатские обычаи. Его болезненная гордость, его душевная уязвимость и физическая слабость заставляли его замыкаться в себе».
   Во время коротких и шумных рекреаций он уединяется в амбразуре окна, выходящего на Фонтанку. Открывает книжку. И отрешается от этого мира с его мелкой суетой, от омерзительных школьных интересов. Ученики возвращались со двора, строились в ряды, проходили мимо него, направляясь в столовую, возвращались, громко болтая и смеясь. Федор Михайлович ничего не видел, ничего не слышал. Лишь при звуках барабанной дроби, возвещавшей конец перемены, он складывал книги и тетради. Бывало, вспоминает дежурный воспитатель Савельев, посреди ночи можно было видеть Достоевского за столиком у окна, углубившегося в работу. Он сидел босой, завернувшись в одеяло, и писал при свете сальной свечи, вставленной в железный шандал.
   Дирекция училища давала Достоевскому такие оценки.
   «Усерден ли по службе? Весьма усерден.
   Каковы способности ума? Хороших».
   И – все. Почему бы не предположить, что в эти годы он готовил свой первый роман «Бедные люди»?
 
   Странная личность этого «кондуктора», не стремившегося научиться обращению с оружием, не принимавшего участия в играх, не ходившего в танцкласс и даже пропускавшего священные часы посещения столовой, интриговала его товарищей. Несколько воспитанников сближаются с ним и тотчас же заражаются его поэтическим жаром. Вокруг него образуется – неслыханное событие в училище! – кружок из четырех-пяти молодых людей, приобщавшихся к поэзии и даже рассуждавших об идеалах.
   Федор главенствует над своими соучениками и руководит их чтением. Некоторые разделяют его восторги «Шинелью» Гоголя, романами Диккенса, произведениями Вальтера Скотта.
   Под предлогом какого-нибудь недомогания эти конспираторы собирались в дортуаре, дабы потолковать о «прекрасном и высоком», и Достоевский декламировал стихи или читал наизусть прозу своим глуховатым срывающимся голосом. Затем прерывал чтение и объяснял прочитанный отрывок. При малейшем возражении голос его повышался, аргументы сыпались, как удары дубинкой. Нередко мальчики, находившиеся в соседней зале, видели, как его противник в споре удирает со всех ног, а Достоевский преследует его с книгой в руке, продолжая что-то выкрикивать.
   Когда занятия заканчивались и ученики просто болтали между собой, вдруг входил Достоевский и сразу же завладевал общим вниманием.
   «Уже далеко за полночь, – вспоминает Григорович, – все мы сильно уставшие, а Достоевский стоит, схватившись за половинку двери, и говорит с каким-то особенно нервным одушевлением; глухой, совершенно грудной звук его голоса наэлектризован, и мы прикованы к рассказчику».
   Чрезмерное пристрастие к литературе мешает Достоевскому тщательно исполнять свои военные обязанности. Однажды, представляясь в качестве ординарца великому князю Михаилу Павловичу, Достоевский в замешательстве не обратился к нему как положено «Ваше Императорское Высочество». Великий князь заметил: «Посылают же таких дураков».
 
   Самое тяжелое для Достоевского время в году – период маневров и смотров в Красном селе или Петергофе. И эти дни тем более для него мучительны, что он постоянно терпит нужду. Когда стоит изнурительный зной, у него нет денег, чтобы утолить жажду. Когда идет дождь, у него нет денег на чашку горячего чая и нет одежды на смену. Отец Достоевского, переселившийся в деревню, предается пьянству и унынию.
   Он никого не хочет видеть, ни о чем не хочет думать.
   «Пришлите мне что-нибудь не медля, – просит его Федор. – Вы меня извлечете из ада. О ужасно быть в крайности!».
   И еще:
   «Милый, добрый родитель мой! Неужели Вы можете думать, что сын Ваш, прося от Вас денежной помощи, просит у Вас лишнего… У меня есть голова, есть руки. Будь я на воле, на свободе, отдан самому себе, я бы не требовал от Вас копейки; я обжился бы с железною нуждою… Теперь же, любезный папенька, вспомните, что я служу в полном смысле слова. Волей или неволей, а я должен сообразоваться вполне с уставами моего теперешнего общества… Теперь: лагерная жизнь каждого воспитанника военно-учебных заведений требует по крайней мере 40 р. денег. (Я Вам пишу все это потому, что я говорю с отцом моим.) В эту сумму я не включаю таких потребностей, как например: иметь чай, сахар и проч. Это и без того необходимо, и необходимо не из одного приличия, а из нужды. Когда вы мокнете в сырую погоду под дождем в полотняной палатке, или в такую погоду, придя с ученья усталый, озябший, без чаю можно заболеть; что со мною случилось прошлого года на походе. Но все-таки я, уважая Вашу нужду, не буду пить чаю. Требую только необходимого на 2 пары простых сапогов».
   Отец Достоевского владеет землей, у него есть стабильный доход, есть добрый пакет ассигнаций, отложенный на приданое дочерям. Он почти ничего не тратит на жизнь в своем деревенском захолустье. Он верит в обоснованность просьб сына. Между тем ответы старого скряги – шедевры мелких хитростей, наигранного возмущения, притворной доброты:
   «Друг мой, роптать на отца за то, что он тебе прислал сколько позволяли средства, предосудительно и даже грешно. Вспомни, что я писал третьего года к вам обоим, что урожай хлеба дурной, прошлого года писал тоже, что озимого хлеба совсем ничего не уродилось… После этого станешь ли роптать на отца за то, что тебе посылает мало. Я терплю ужаснейшую нужду в платье, ибо уже 4 года я себе решительно не сделал ни одного, старое же пришло в ветхость, не имею никогда собственно для себя ни одной копейки, но я подожду. Теперь посылаю тебе тридцать пять рублей ассигнациями, что по московскому курсу составляет 43 р. 75 к., расходуй их расчетливо, ибо повторяю, что я не скоро буду в состоянии тебе послать».
   Федор в отчаянии.
   «Ну брат! ты жалуешься на свою бедность, – пишет он Михаилу 9 августа 1838 года. – Нечего сказать, и я не богат. Веришь ли, что я во время выступленья из лагерей не имел ни копейки денег; заболел дорогою от простуды (дождь лил целый день, а мы были открыты) и от голода и не имел ни гроша, чтоб смочить горло глотком чаю… Не знаю, стихнут ли когда мои грустные идеи?»
   А в приписке добавляет:
   «У меня есть прожект: сделаться сумасшедшим».
 
   31 октября того же года он пишет:
   «Брат, грустно жить без надежды… Смотрю вперед, и будущее меня ужасает… Я ношусь в какой-то холодной, полярной атмосфере, куда не заползал луч солнечный… Я давно не испытывал взрывов вдохновенья… зато часто бываю и в таком состоянье, как, помнишь, Шильонский узник[11] после смерти братьев в темнице».
   Эти риторические стенания перемежаются намеками на то, что он недавно прочел:
   «Ну ты хвалишься, что перечитал много… но прошу не воображать, что я тебе завидую. Я сам читал в Петергофе по крайней мере не меньше твоего».
   И, действительно, он прочел всего Гофмана и по-русски и по-немецки, почти всего Бальзака («Бальзак велик»!). Прочел «Фауста» и мелкие стихотворения Гёте, а также Гюго, кроме «Эрнани» и «Кромвеля». Виктор Гюго – «лирик чисто с ангельским характером», но низко стоит во мнении французов. И замечает о Низаре[12], осмелившемся критиковать автора «Од и баллад»: «Низар (хоть и умный человек), а врет».
   Но самое глубокое впечатление на Достоевского произвел Шиллер. «Я вызубрил Шиллера, говорил им, бредил им».
   А также и Расин!
   «У Расина нет поэзии?.. Читал ли ты „Iphigénie“[13]; неужели ты скажешь, что это не прелестно… А „Phedre“[14]? Брат! Ты Бог знает что будешь, ежели не скажешь, что это не высшая, чистая природа и поэзия… Теперь о Корнеле. Читал ли ты „Le Cide“[15]. Прочти, жалкий человек, прочти и пади в прах пред Корнелем. Ты оскорбил его!»
   Адресат этих писем также бредит поэзией, как и их отправитель. Михаил не только увлекается поэзией, но и сам сочиняет стихи «до умопомрачения». И пишет отцу: «Ну! папенька! Порадуйтесь вместе со мной! Мне кажется, что я не без поэтического дарования! Написал я уж много мелких стихотворений… Теперь я начал писать драму».
   Письмо начинается заявлением, прочитав которое штаб-лекарь, должно быть, едва не задохнулся от возмущения:
   «Пусть у меня возьмут все, оставят нагим меня, но дадут мне Шиллера, и я позабуду весь мир!»
   Зато брат в восторге от его стихотворений:
   «Брат, я прочел твое стихотворенье… Оно выжало несколько слез из души моей и убаюкало на время душу»…
   И в подтверждение своего впечатления цитирует слова их юного друга Шидловского.
   Странный юноша, этот Шидловский.
   «Взглянуть на него: это мученик! – пишет Федор. – Он иссох; щеки впали; влажные глаза его были сухи и пламенны».
   Достоевские встретились с ним в гостинице, где остановились по приезде в Петербург, и, узнав, что молодой человек, ожидающий должности в Министерстве финансов, настоящий поэт и собирается публиковать свои стихи, поспешили познакомиться с ним. Восторгу Федора и Михаила нет границ. Даже штаб-лекарь поддался обаянию этого юноши, красноречивого, широко образованного и по-байроновски мрачного, как того требовала мода. Шидловский знакомил своих юных друзей с достопримечательностями столицы, и они вместе совершили паломничество в Казанский собор. Позже, разъезжая между Петербургом и Ревелем, он служил братьям курьером.
   «Знакомство с Шидловским, – утверждает Достоевский, – подарило меня столькими часами лучшей жизни… О какая откровенная чистая душа! У меня льются теперь слезы, как вспомню прошедшее!»
   Действительно, Федор и Михаил покорены, увлечены этим поэтом-чиновником, который пишет:
   «Ведь я волкан! Огонь – моя стихия!» – и верит в это.
   Шидловский влюблен в некую Марию, но она выходит замуж за другого. «Без этой любви, – замечает Достоевский, – он не был бы чистым, возвышенным, бескорыстным жрецом поэзии».
   Но это не все. Поэта мучат религиозные сомнения. Шидловский чувствует себя и призванным, и прóклятым одновременно. Он разрывается между богохульством и истинной верой. По ночам он работает – пишет Историю русской церкви. Однако климат Петербурга ему вреден, он уезжает к матери и поселяется в деревне. В этом сельском уединении его охватывает религиозный экстаз, и он ищет спасения от душевного разлада в строгом образе жизни, поступив послушником в монастырь с суровым уставом. Напрасно. Вскоре, отчаявшись обрести душевный покой, он предпринимает паломничество в Киево-Печерскую лавру. Некий старец, прозорливец, советует ему, как позже посоветует Зосима Алеше Карамазову, «жить в миру». Шидловский возвращается в свое имение, где живет до самой смерти, не снимая облачения инока-послушника. По временам он уходит из дому, бродит по дорогам, останавливается в каком-нибудь трактире и проповедует Евангелие крестьянам, которые, обнажив головы, благоговейно внимают ему. Он умирает в 1872 году.
   Не подлежит сомнению, что впечатление от двойственного характера Шидловского, разрывавшегося между христианским смирением Алеши и сатанинским отрицанием Ивана Карамазова, преследовало Федора Михайловича на протяжении всего его творчества. Существо из «льда и пламени». Как большинство его героев. Как он сам.
 
   Федор не выдержал экзамена по алгебре и оставлен на второй год в классе. «Я не переведен! – пишет он брату. – О ужас! еще год, целый год лишний!»
   В своем провале он винит преподавателя алгебры, который несправедливо провалил его. Этот преподаватель ему мстит, ненавидит его. Все его ненавидят. «Хотелось бы раздавить весь мир».
   А отцу посылает подробный список своих баллов, из коего следует, что причина провала – злое недоброжелательство.
   «Боже мой! Чем я прогневал Тебя? Отчего не посылаешь Ты мне благодати своей, которою мог бы я обрадовать нежнейшего из родителей? О скольких слез мне это стоило… В 100 раз хуже меня экзаменовавшиеся перешли (по протекции)».
   Он до того огорчается, что заболевает и несколько дней проводит в лазарете. Утешение он находит в книгах и письмах брата. Он ждет их, эти письма, с нетерпением влюбленного, но не торопится их вскрывать, любуется запечатанным конвертом, то прячет, то снова достает, по нескольку часов носит в кармане непрочитанными, растягивая предстоящее удовольствие.
   Но, бывает, вскрыв конверт, он испытывает разочарование. Михаил изменился. Он интересуется модным платьем, спрашивает Федора, есть ли у него усы, намекает на некую юную особу, которая вовсе не бесплотное создание его поэтического гения, а реальная девушка: ее зовут Эмилия фон Дитмер, она живет в Ревеле. Михаил мечтает жениться на ней. Разумеется, женитьба не помешает ему писать! Он буквально утопает в лирических излияниях. Уже за первым завтраком он настроен возвышенно. В глазах Федора нет оправдания поэту, влюбленному в особу из плоти и крови: он не страдает от несчастной любви, подобно Шидловскому, и это – совершенно непростительно!
   Чувства самого Федора заговорят с опозданием. И каким жалким образом!.. Пока что он пытается понять чувства других и здраво о них судить. Как он потерян! Как несчастен!
   «Я-то один, а они-то все!» – заметит он в «Записках из подполья».
   Тем временем приближается ужасное событие, и оно доведет до предела душевное смятение Федора.

Глава V
Смерть отца

   Отправив Михаила и Федора в Петербург, старик Достоевский поместил обоих младших сыновей в пансион Чермака и окончательно перебрался в Даровое, чтобы заняться ведением хозяйства. С собой он забрал двух младших дочерей, Веру и Александру.
   Одиночество в Даровом усугубило мрачное состояние духа штаб-лекаря. Он предался пьянству и допивался до головокружений и галлюцинаций. Няня Алена Фроловна рассказывает, что он, случалось, вслух громко разговаривал с призраком покойной жены. Он обращался к ней с вопросами и сам же на них отвечал, меняя интонации, употребляя любимые выражения покойной. По вечерам он врывался в спальни дочерей, Веры и Александры, и заглядывал под кровати, проверяя, не прячут ли они там любовников. Потом уходил и бесцельно бродил по комнатам, жалуясь на свою разбитую жизнь, на несправедливость постигшей его утраты, на непереносимую скуку жить. Надеясь заглушить тоску, он взял в наложницы бывшую в семье в услужении горничную Катерину. Он даже подумывал жениться на соседке – богатой помещице Александре Лагвеновой, но так и не решился попросить ее руки.
   Урожаи были скудными. Неумелое хозяйствование штаб-лекаря ускорило разорение имения. Как только требовалось вложить деньги в какое-нибудь улучшение, повышавшее доходность поместья, Михаил Андреевич пугался, колебался и в конце концов отказывался пойти на расходы. Он превратился в чудовищного скрягу. Этот порок унаследовала его старшая дочь Варвара. После смерти мужа ей досталось значительное состояние, но, страдая болезненной скаредностью, она рассчитала прислугу, не отапливала квартиру, питалась молоком и хлебом. Узнав о смерти отца, она сказала: «Собаке собачья смерть».
   В 1893 году в ее дом залезли грабители, они задушили хозяйку, а труп сожгли в камине.
   Михаил Андреевич и раньше был мелочным и жестоким. Живя в Даровом в праздности, он всецело погрузился в свое горе и дал волю своим порокам.
   Горе и неудачи он вымещал на крепостных.
   Однажды мужик Федот, не заметив приближения барина, не успел ему поклониться. «Пойдешь на конюшню, там тебя выпорют – будешь замечать!» – приказал штаб-лекарь.
   И приказ тут же был приведен в исполнение.
   Зимой мужики не знали, как поступать. «Кланяешься – барин кричит – нарочно такие-сякие шапку на вольном воздухе снимаете, хотите простудиться, не работать. Не кланяешься – опять обида». Так и так, розог было не избежать.
   В 1839 году крестьяне сговорились порешить «злого барина».
   В одно июньское утро штаб-лекарь созывает мужиков и приказывает возить навоз. Трое, живших в Чермошне, не являются на барский зов.
   – Почему? – спрашивает Михаил Андреевич.
   – Больными сказались, – отвечает староста.
   Штаб-лекарь разъяряется, размахивает своей окованной железом дубинкой, кричит:
   – Вот я их вылечу!
   Кучер тоже вовлечен в дело, но, перепугавшись, чуть было всех не выдал. Он предупреждает барина: «Не езжайте, барин, может, с вами там что приключится».
   Старик Достоевский затопал ногами: «Ты хочешь, чтоб я их не лечил? Закладывай живей!»
   Кучер рукой махнул и пошел запрягать.
   Приехали в Чермошню. На улице доктор заметил трех «больных», слонявшихся без дела.
   – Почему на работу не вышли?
   – Мочи, – говорят, – нет.
   Штаб-лекарь бьет их палкой один раз, другой. Они бегут от него в пустой двор. Он за ними. Когда хозяин вбегает во двор, один из мужиков, Василий Никитин, здоровенный детина со зверской рожей, хватает его сзади за руки. Остальные не двигаются, оцепенев от страха.
   – Что же стоите? Зачем сговаривались? – крикнул им Василий. Тут мужики набросились на несчастного, связали его и свалили на землю.
   Бить не стали, чтобы на теле не осталось следов. Разжали ему зубы ножом и влили спирт в горло судорожно дергающейся и хрипящей жертвы. А потом в рот забили тряпку, отчего он и задохнулся. Но штаб-лекарь еще дышал. Тогда один из убийц хватает его за гениталии и сдавливает их. Тело пытаемого выгибается, напрягается и обмякает: «Он получил сполна».
   Тело барина бросают в телегу. Кучер, помертвев от страха, хлещет лошадей, и телега сломя голову мчится мимо мирных полей.
   Тем временем убийц начинает мучить мысль о православном долге перед умирающим. Не должно христианину, каким бы он ни был злодеем, умереть без исповеди и отпущения грехов. Как же быть?
   Трое сообщников пристраивают труп штаб-лекаря у подножия дуба и бегут в соседнюю деревню за священником.
   Когда священник приходит, Михаил Андреевич еще дышит, но говорить не может. Священник принимает глухую исповедь и последний вздох старика Достоевского. «Что ты с барином сделал?» – спрашивает он у кучера, и тот отвечает: «С ним удар и боле ничего».
   Судебное следствие ничего подозрительного не обнаруживает. И родственники спешат замять дело: если бы судьи признали, что совершено убийство, то всех мужиков Чермошни осудили бы и сослали в Сибирь. Убийц бы настигло возмездие, но семья была бы полностью разорена.
 
   О смерти отца Федор Михайлович узнал, когда был на занятиях в Инженерном училище. Месяцем раньше он отослал отцу раздраженное письмо, в котором требовал денег. Накануне еще он, быть может, проклинал скупость и душевную глухоту штаб-лекаря. В те самые мгновения, когда старик Достоевский, изувеченный, с вылезшими из орбит глазами, испускал последний вздох, его сын взбунтовался против него и осыпал упреками в старческом эгоизме. Тень от преступления мужиков пала на Федора Михайловича. Федор Михайлович принял на себя ответственность за убийство, которого не совершал. Как будто это чувство вины, причины которого понятны ему одному, вобрало в себя вину настоящих убийц. Он не виновен по земным законам, он виновен по высшим законам.
   Открывшаяся ему жестокая правда ослепила его. Страшный толчок сотряс его, скрутил, бросил на землю. Дикие вопли вырвались из хрипящего, брызжущего слюной рта… Был ли это первый припадок эпилепсии? Может быть. Как бы то ни было, он никогда ни единым словом не обмолвился об этом приступе ни в одном из своих писем.
   Но потрясение было слишком велико и не могло пройти бесследно. Следы этого душевного потрясения нужно искать в его книгах. И прежде всего в «Братьях Карамазовых». Смердяков убил старика Карамазова. Но он менее виновен в этом преступлении, чем другой сын – Иван Карамазов, который желал смерти отца, хоть и не убил его своими руками.