В Бресте, куда молодые люди приходят пешком с «грудью нараспашку, в развевающейся на ветру рубашке, платке, повязанном по бедрам, и с рюкзаком на плече, их встречают госпожа Флобер и Каролина. Беспокойная мать, госпожа Флобер, не могла дождаться встречи с сыном. „Бедная женщина не может без меня жить, она приехала (как, впрочем, договаривались) на встречу в Брест, – пишет Флобер Эрнесту Шевалье, – и конец пути мы проделали, как и предполагали, вместе в экипажах, встречаясь и расставаясь, когда хотели“».[136] В Сен-Мало Флобер волнуется, думая о семидесятидевятилетнем Шатобриане, который является для него примером человека, преуспевшего в литературе и жизни. Он идет посмотреть на могилу, которую писатель приготовил себе при жизни на острове Гран-Бэ у моря. «Дорогая подруга, посылаю тебе цветок, который вчера в час заката сорвал на могиле Шатобриана, – пишет он Луизе. – Море было прекрасным, розовел закат, дул ласковый ветерок… Могила великого человека на скале, до нее долетают брызги волн. Он будет спать под их шум, в одиночестве, неподалеку от дома, где родился. Все время, что я был в Сен-Мало, я думал только о нем».[137]
29 июля – памятный день первой встречи с Луизой. В череде событий путешествия он забывает об этой дате. Луиза пишет ему, упрекая в том, что не послал ей цветы, как это сделал бы на его месте любой другой внимательный мужчина. «Опять слезы, упреки и, что уж самое странное, – брань, – пишет он ей в ответ. – Вы считаете, что 29 июля я должен был послать вам цветы. Вы прекрасно знаете, что я не переношу обязанностей, вы опять не попали в цель, хотя думали, что поразили ее, вы просите о том, чтобы я вас забыл, я могу забывать о вас иногда, но совсем – исключено. Вы не захотели принять меня со всеми моими недостатками, требованиями, которые я предъявляю к жизни. Я открыл вам мои тайны, вы хотели большего – внешнего проявления чувств, заботы, внимания, встреч, того, что – я тщетно пытался вам это пояснить – я не мог вам дать. Пусть будет по-вашему! Если вы проклинаете меня, то я вас благословляю, и мое сердце всегда будет волноваться при вашем имени».[138]
В следующих письмах тон одного и другого смягчается. Путешествие продолжается. Иногда пешком, по непроходимым дорогам, иногда в экипаже, запряженном лошадьми. Оно продлится три месяца. Три месяца под солнцем и дождем, в пыли, в грязи, три месяца здоровой усталости и ярких впечатлений. Госпожа Флобер и Каролина вернулись между тем в Круассе. Поскольку в городе свирепствует «детская болезнь», они уехали в Ла Буйе, который находится в восемнадцати километрах от Руана. Флобер приезжает туда к ним в конце августа. Луиза не расстается с мыслью встретиться с ним в деревне, он возражает, как и прежде, и пытается разубедить ее: «Вам не следует думать о поездке. В деревушке на берегу моря всего лишь дюжина домиков. Здесь нет места, где можно было бы встретиться. Немного терпения, дорогая моя; я думаю этой зимой провести в Париже пару недель».[139]
По возвращении в Круассе в сентябре с матерью и племянницей он мечтает опять уехать оттуда. На этот раз на Восток: «Так вот! если бы вы только знали, как мне хочется, мне просто необходимо собрать вещи и уехать подальше, в какую-нибудь страну, языка которой я не знаю, подальше от всего того, что меня окружает, от всего, что угнетает меня! Думаю, что никогда – уверен в этом – не смогу увидеть Китай, что никогда не буду спать под мерный шаг верблюдов и никогда, наверное, не увижу в лесах огоньки глаз тигра, затаившегося в бамбуковых зарослях!»[140]
Тем временем он делает описание своего путешествия в Бретань и Нормандию. Его беспокоит здоровье. «С моими нервами дела обстоят не лучше, – пишет он Луизе. – Жду сильного приступа со дня на день… На остальное мне на… как сказал бы Фидий». И некоторое время спустя продолжает: «Неделю назад у меня был приступ, после которого я чувствую себя разбитым и раздраженным… Мы (Максим Дюкан и я) занимаемся сейчас описанием нашего путешествия. И хотя эта работа не требует ни особого эстетства в передаче впечатлений, ни предварительного осмысления целого, я настолько отвык от пера и так досадую, особенно на самого себя, что хлопот у меня с этим делом немало. Я похож на человека, у которого хороший слух, но который фальшиво играет на скрипке; пальцы его отказываются точно воспроизводить звук, который он представляет. Из глаз горе-музыканта льются слезы, и смычок падает из рук».[141] И ей же: «Ты просишь написать о нашей совместной работе с Максом. Знай, что я от нее едва держусь на ногах. Стиль – та вещь, которую я особенно близко принимаю к сердцу, – держит в страшном напряжении нервы. Я мучаюсь от досады, переживаю. Временами даже болею от этого, по ночам меня трясет лихорадка… Что за странная мания проводить жизнь, истязая себя поиском слов, и целыми днями потеть, закругляя периоды!»[142]
Никогда еще Флобер не старался так, работая над содержанием и звучанием фразы. Здесь он в первый раз проявляет себя строгим ремесленником, обрабатывающим слова. Удивительно контрастируют главы, написанные Максимом Дюканом, с правильными безличными предложениями и главы, написанные Флобером, исполненные эмоций, красок жизни. Страницы, посвященные Комбуру, могиле Шатобриана, бойне в Кемпере-Корентене, равно как и другие, превосходны. Однако ни один, ни другой автор не собираются предавать огласке свои тексты. «Что касается их публикации, то и думать об этом нечего, – помечает Флобер. – Единственным нашим читателем мог бы стать королевский прокурор – и то по причине некоторых мыслей, которые могли бы ему не понравиться».[143]
По возвращении в уединение в Круассе его ждет радостное событие: возобновляется дружба с товарищем по коллежу Луи Буйе, который когда-то был интерном в руанской больнице, но оставил медицину и основал маленькую школу для детей, отстающих в развитии. Луи Буйе живет бедно, он увлечен литературой, относит себя к сторонникам «искусства ради искусства». Он сочиняет стихи, которые Флобер считает превосходными. Однако этот скромный, стеснительный и непритязательный человек не верит в свой талант. Он работает по восемь часов в день со слабыми детьми, зарабатывая на жизнь, и конец недели проводит в Круассе. Флобер не расстается с ним.
Старый дом на берегу Сены с приходом Луи Буйе оживает. Спорят, смеются. Это поддерживает настроение Гюстава, которому все реже и реже хочется поехать в Париж. Тем более что Луиза опять начинает унижать его, называя его представителем клана «гуляк», «скандалистов» и «курильщиков». Флобер смело парирует: «„Курильщик“ – согласен: я курю, еще раз курю, очень много курю и не просто курю, а очень сильно затягиваюсь. „Скандалист“ – тут тоже есть доля правды. Только я ругаюсь с самим собой, так, что этого никто не слышит… А ваш покорный „гуляка!“. Так ему чаще требуется хинин, а не средства от насморка; оргии же его столь безумны, что в его собственном городе, в том самом городе, где он родился и вырос, даже не знают, жив ли он».[144]
Говоря о своем презрительном отношении к политике, он не может тем не менее не интересоваться событиями, которые происходят в стране в последние недели 1847 года. Оппозиция не дает покоя правительству Луи-Филиппа, организуя в городах Франции собрания протеста. 25 декабря вместе с Луи Буйе и Максимом Дюканом Флобер присутствует на одной из таких манифестаций в большом зале, украшенном трехцветными флагами, в предместье Руана. Несмотря на враждебное отношение к королю, его возмущает заурядность речей, которые произносятся с трибун. «Я все еще нахожусь под впечатлением – смешным и в то же время жалким, – которое произвело на меня это зрелище, – пишет он Луизе. – Я был холоден, и в то же время меня тошнило от отвращения к патриотическому энтузиазму, который вызывали слова: „кормило государства, бездна, в которую мы низвергаемся, честь нашего знамени, сень наших стягов, братство народов“ – и прочие пошлости в том же роде».[145] Однако, судя по всему, эти призывы вдохновят революцию. 23 февраля 1848 года Флобер и Луи Буйе приезжают в Париж, чтобы принять участие в манифестациях, объявленных в газетах. Встречаются с Максимом Дюканом и Луи де Кормененом. На следующий день оказываются свидетелями беспорядков в столице. Увлеченные поначалу всеобщим смятением, они, оказавшись в самом центре событий, вступают в Национальную гвардию, и Гюставу с охотничьим ружьем в руках какое-то время кажется, что он участвует в республиканской акции. Зажатый в толпе, он видит развевающийся на баррикаде красный флаг, оратора, сраженного пулей, офицеров Национальной гвардии, которые пытаются внедриться между войском и народом, зарево пожара над городом. Крики людей: «Долой Гизо!» Захваченные толпой, Флобер и его друзья проникают в Тюильри и потрясены разграблением дворца. Затем идут к городской ратуше. Смешавшись с людьми, собравшимися на площади, они присутствуют при провозглашении республики. Эти картины всеобщего безумия останутся в памяти Флобера навсегда. Оказавшись в центре бури, он уже смутно представляет себе, как однажды, может быть, опишет ее. Все, что он видит, все, что переживает сейчас, кажется ему достойным описания. Однако за событиями, стремительно следующими одно за другим, разумом уследить невозможно. Отречение короля, провозглашение временного правительства, банковский кризис, создание революционных клубов, манифестации и контрманифестации в больших городах, попытка совершения государственного переворота «красными»…
Вернувшись в Круассе, Флобер издали смотрит на этот хаос осознанно и беспристрастно, с высокомерной насмешкой. «Что ж! Все это очень занимательно! – пишет он Луизе. – На эти озадаченные лица весело смотреть! Я искренно наслаждаюсь, глядя на потерпевших крах честолюбцев. Не знаю, окажется ли новая форма правления и создаваемое ею социальное положение благоприятным для Искусства. Это еще вопрос. Быть более буржуазным или более ничтожным уже нельзя. А более глупым – неужто возможно?»[146] Он считает, что на самые серьезные события необходимо смотреть с точки зрения художника. Не столь важно, что рушится мир, главное, что это подвластно таланту писателя. Строчки из письма, приведенные выше, – ответ на послание Луизы, в котором она как бы между делом сообщает, что беременна. От кого? Явно не от мужа, «официального», как она сама его называет, не от Виктора Кузена, не от Флобера, с которым не виделась несколько месяцев. В самом деле, преследуя Гюстава упреками, она не отказывает себе в других любовниках.[147] Отец явно один из них. «К чему все ваши предисловия перед тем, как объявить мне новость? Вы могли бы сообщить мне ее с самого начала, не мудрствуя лукаво. Я избавляю вас от своих соображений по этому поводу и от объяснения чувств, которые она вызвала во мне. Пришлось бы сказать слишком многое. Мне жаль вас, искренне жаль… Что бы ни случилось, можете всегда рассчитывать на меня. Даже если мы прекратим переписку, если не будем видеться, между нами всегда будет существовать связь, которая не сотрется, и останется наше прошлое, которое невозможно забыть. Несмотря на то что вы называете меня „чудовищем“, я не настолько плох, чтобы забыть честь – гуманность, если вам так больше нравится».[148]
Он гораздо более глубоко переживает в это время тяжелую болезнь Альфреда Ле Пуатвена. Считают, что причиной необратимого упадка сил стала его беспутная жизнь. По словам врачей, он безнадежен. А ему только тридцать два года. Флобер, которому двадцать семь, считает себя «таким же старым», как и он. Он спешит повидаться с другом в Невиль-Шам-д’Уазель. 3 апреля 1848 года Альфред ушел из жизни. «Альфред умер в понедельник, в полночь, – пишет он Максиму Дюкану. – Я похоронил его вчера и вернулся. Я провел две ночи у его тела (последнюю ночь целиком), я одевал его, я в последний раз его поцеловал и видел, как забивали гроб. Я был там два дня… два длинных дня. Сидя у его тела, я читал „Религии античности“ Крейцера. Окно было открыто, стояла чудесная ночь, было слышно, как кричали петухи, а вокруг факелов вились ночные бабочки. Я никогда не забуду этого – ни выражения его лица, ни первого вечера, когда из леса долетал отдаленный звук охотничьего рога… С восходом солнца, в четыре утра, служители и я приступили к делу. Я поднял его, повернул и одел. На кончиках пальцев у меня весь день оставалось ощущение его холодных, застывших членов. Он окончательно сгнил, запах проникал через покров. Мы завернули его в два покрывала. Когда закончили облачение, он был похож на египетскую мумию, завернутую в ткани. Я испытал за него не могу выразить какое чувство радости и облегчения… Вот, старина, что я пережил с вечера прошлой среды. Я был потрясен до мозга костей».[149] А Эрнесту Шевалье Флобер пишет: «Он страдал ужасно и умер в сознании. Ты знал нас в годы юности, знал, как я его любил, и понимаешь, какое горе принесла мне эта утрата. Не стало еще одного человека, еще один умер; все рушится вокруг меня; временами кажется, что я очень стар. С каждым несчастьем, которое происходит с нами, судьба будто бросает нам вызов, добавляя следующее; и ты едва успеваешь понять, что произошло, как следуют новые, которых ты не ждал, и так далее, и так далее. Да, странная штука жизнь! Не знаю, придумает ли от нее лекарство Республика, очень в этом сомневаюсь».
Время написания этого письма – 10 апреля 1848 года. На следующий день Флобер в первый раз стоит на посту, будучи солдатом Национальной гвардии. За два дня до этого он участвовал в параде в честь посадки дерева Свободы. Церемония, проходившая в сопровождении патриотических песен, громких политических речей и воззвания кюре, прославлявшего «христианскую республику»,[150] показалась ему нелепой. Хотелось бы поскорее забыть эту велеречивую суету. Центр его жизни не в Париже, а в Круассе. Между тем Руан тоже «шумит». Вдохновленные парижскими событиями, восстали сорок тысяч рабочих, которые требуют сокращения рабочего дня и увеличения заработной платы. Но безуспешно. Провинция оказывается мудрее столицы. На всеобщих выборах победу одерживают умеренные. Прокурор Сенар, возглавивший список победивших в Руане, призывает армию для того, чтобы разобрать баррикады. Среди восставших около тридцати жертв. Июньский мятеж в Париже повлек за собой массовые аресты. Председателем Совета становится Кавеньяк, который пришел на смену исполнительной Комиссии, отправленной в отставку. Порядок восстановлен. Флобера возмущает и жестокость репрессий, и ярость мятежа. Он не революционер и не консерватор. С равным негодованием он относится и к бунтарям – левым и к правым квакерам. Возобновляются нервные приступы. Он беспокоится за будущее племянницы Каролины. У Эмиля Амара, который вернулся из Англии, все более явно проявляются признаки умственного расстройства. Он становится опасным, заявляет о своем желании стать комедиантом, тратит за месяц тридцать тысяч франков и требует отдать ему дочь. Перепуганная госпожа Флобер прячется с ребенком у друзей в Форж-Ле-Зо. Поместить Амара в психиатрическую лечебницу не удается. В конце концов по решению суда Каролина на время остается у бабушки. «Я от этого сойду с ума, – пишет Флобер Эрнесту Шевалье, – сойду с ума от горя. Если через несколько дней он (Эмиль Амар) не уедет в путешествие (что он собирается сделать) и если мы будем вынуждены, когда ему вздумается, принимать его, то мы сбежим в Ножан».[151]
Между тем Максима Дюкана, раненного в икру во время июньского восстания в Париже, Кавеньяк награждает орденом Почетного легиона. Этот, думает Флобер, проберется, как рыба между рифами, к самым высоким официальным отличиям. Что ж, хорошо, если это доставляет ему радость! Что касается его, то, оказавшись снова в заточении в Круассе, он начинает писать «Искушение святого Антония». На этот раз к нему приходит неожиданное вдохновение. Окунувшись с головой в работу, он совсем не думает о Луизе. Он знает, что в июне 1848 года у нее родилась дочь.[152] Она посылает ему прядь волос Шатобриана, умершего месяц назад, он холодно отвечает: «Спасибо за подарок. Спасибо за ваши прекрасные стихи. Спасибо за память. Ваш Г.».[153] Это приговор. Луиза забыта. На какое-то время хотя бы, решает Флобер. Ничто не должно беспокоить его в его потрясающем деле. Однако в ноябре месяце из путешествия в Алжир возвращается Максим Дюкан, и Гюстав чувствует, как в нем тоже пробуждается желание отправиться в теплые страны. Он говорит об этом с другом, который в феврале 1849 года приезжает к нему в Руан. В план посвящен и одобряет его старший брат Ашиль. Остается убедить госпожу Флобер. «Это будет нелегко, – говорит Ашиль, – но я постараюсь». Новость возмущает ее: эта длительная поездка, к тому же в дальние страны, может повредить здоровью сына! Она не сможет свыкнуться с мыслью о том, что он долгие месяцы будет находиться вдали от дома. Чтобы рассеять ее сомнения, приглашают доктора Клоке, который письменно свидетельствует, что это путешествие будет полезным для Гюстава. Госпожа Флобер, успокоившись, соглашается. «Раз это необходимо для твоего здоровья, поезжай с Максимом, – говорит она. – Я согласна». Ее лицо, помечает Дюкан, «стало еще более холодным, чем обычно». Гюстав, покраснев до кончиков волос, благодарит. Однако, добившись своего, он не торопится уезжать. Он хочет сначала закончить это дьявольское «Искушение», которое поглощает все его силы. «В октябре (не пугайся, речь идет не о моей свадьбе, а кое о чем более интересном), в октябре или в конце сентября я удираю в Египет, – пишет он Эрнесту Шевалье. – Я совершу путешествие по всему Востоку. Буду в отъезде месяцев пятнадцать-восемнадцать… Мне необходимо вдохнуть свежего воздуха в самом прямом смысле этого слова. Мать, видя, что мне это нужно, согласилась на путешествие. Так-то. Я с тоской думаю о том, как она будет волноваться, и тем не менее из двух зол – это меньшее. Я еще не уехал, многое может еще случиться!»[154] И дяде Парену: «Мы условились с матерью ни слова не говорить друг другу о путешествии до самого моего отъезда. По двум причинам. Во-первых: не стоит беспокоиться заранее и до поры до времени волновать ее. Во-вторых: я не закончил моего проклятого „Святого Антония“ (он все еще жив, проказник! а я из-за него худею), и это будет отвлекать меня и мешать работать. Знаете, старина, мысль о том, что я должен буду сдвинуться с места, беспокоит меня, а у меня и без того помимо Востока много забот, которые прямо-таки пляшут на краешке моего стола, а бубенчики дромадеров[155] звенят в ушах, чередуясь с мотивом моих предложений. Вот так, хотя путешествие – дело решенное, мы ни слова не говорим о нем, вы меня понимаете?»[156]
29 июля – памятный день первой встречи с Луизой. В череде событий путешествия он забывает об этой дате. Луиза пишет ему, упрекая в том, что не послал ей цветы, как это сделал бы на его месте любой другой внимательный мужчина. «Опять слезы, упреки и, что уж самое странное, – брань, – пишет он ей в ответ. – Вы считаете, что 29 июля я должен был послать вам цветы. Вы прекрасно знаете, что я не переношу обязанностей, вы опять не попали в цель, хотя думали, что поразили ее, вы просите о том, чтобы я вас забыл, я могу забывать о вас иногда, но совсем – исключено. Вы не захотели принять меня со всеми моими недостатками, требованиями, которые я предъявляю к жизни. Я открыл вам мои тайны, вы хотели большего – внешнего проявления чувств, заботы, внимания, встреч, того, что – я тщетно пытался вам это пояснить – я не мог вам дать. Пусть будет по-вашему! Если вы проклинаете меня, то я вас благословляю, и мое сердце всегда будет волноваться при вашем имени».[138]
В следующих письмах тон одного и другого смягчается. Путешествие продолжается. Иногда пешком, по непроходимым дорогам, иногда в экипаже, запряженном лошадьми. Оно продлится три месяца. Три месяца под солнцем и дождем, в пыли, в грязи, три месяца здоровой усталости и ярких впечатлений. Госпожа Флобер и Каролина вернулись между тем в Круассе. Поскольку в городе свирепствует «детская болезнь», они уехали в Ла Буйе, который находится в восемнадцати километрах от Руана. Флобер приезжает туда к ним в конце августа. Луиза не расстается с мыслью встретиться с ним в деревне, он возражает, как и прежде, и пытается разубедить ее: «Вам не следует думать о поездке. В деревушке на берегу моря всего лишь дюжина домиков. Здесь нет места, где можно было бы встретиться. Немного терпения, дорогая моя; я думаю этой зимой провести в Париже пару недель».[139]
По возвращении в Круассе в сентябре с матерью и племянницей он мечтает опять уехать оттуда. На этот раз на Восток: «Так вот! если бы вы только знали, как мне хочется, мне просто необходимо собрать вещи и уехать подальше, в какую-нибудь страну, языка которой я не знаю, подальше от всего того, что меня окружает, от всего, что угнетает меня! Думаю, что никогда – уверен в этом – не смогу увидеть Китай, что никогда не буду спать под мерный шаг верблюдов и никогда, наверное, не увижу в лесах огоньки глаз тигра, затаившегося в бамбуковых зарослях!»[140]
Тем временем он делает описание своего путешествия в Бретань и Нормандию. Его беспокоит здоровье. «С моими нервами дела обстоят не лучше, – пишет он Луизе. – Жду сильного приступа со дня на день… На остальное мне на… как сказал бы Фидий». И некоторое время спустя продолжает: «Неделю назад у меня был приступ, после которого я чувствую себя разбитым и раздраженным… Мы (Максим Дюкан и я) занимаемся сейчас описанием нашего путешествия. И хотя эта работа не требует ни особого эстетства в передаче впечатлений, ни предварительного осмысления целого, я настолько отвык от пера и так досадую, особенно на самого себя, что хлопот у меня с этим делом немало. Я похож на человека, у которого хороший слух, но который фальшиво играет на скрипке; пальцы его отказываются точно воспроизводить звук, который он представляет. Из глаз горе-музыканта льются слезы, и смычок падает из рук».[141] И ей же: «Ты просишь написать о нашей совместной работе с Максом. Знай, что я от нее едва держусь на ногах. Стиль – та вещь, которую я особенно близко принимаю к сердцу, – держит в страшном напряжении нервы. Я мучаюсь от досады, переживаю. Временами даже болею от этого, по ночам меня трясет лихорадка… Что за странная мания проводить жизнь, истязая себя поиском слов, и целыми днями потеть, закругляя периоды!»[142]
Никогда еще Флобер не старался так, работая над содержанием и звучанием фразы. Здесь он в первый раз проявляет себя строгим ремесленником, обрабатывающим слова. Удивительно контрастируют главы, написанные Максимом Дюканом, с правильными безличными предложениями и главы, написанные Флобером, исполненные эмоций, красок жизни. Страницы, посвященные Комбуру, могиле Шатобриана, бойне в Кемпере-Корентене, равно как и другие, превосходны. Однако ни один, ни другой автор не собираются предавать огласке свои тексты. «Что касается их публикации, то и думать об этом нечего, – помечает Флобер. – Единственным нашим читателем мог бы стать королевский прокурор – и то по причине некоторых мыслей, которые могли бы ему не понравиться».[143]
По возвращении в уединение в Круассе его ждет радостное событие: возобновляется дружба с товарищем по коллежу Луи Буйе, который когда-то был интерном в руанской больнице, но оставил медицину и основал маленькую школу для детей, отстающих в развитии. Луи Буйе живет бедно, он увлечен литературой, относит себя к сторонникам «искусства ради искусства». Он сочиняет стихи, которые Флобер считает превосходными. Однако этот скромный, стеснительный и непритязательный человек не верит в свой талант. Он работает по восемь часов в день со слабыми детьми, зарабатывая на жизнь, и конец недели проводит в Круассе. Флобер не расстается с ним.
Старый дом на берегу Сены с приходом Луи Буйе оживает. Спорят, смеются. Это поддерживает настроение Гюстава, которому все реже и реже хочется поехать в Париж. Тем более что Луиза опять начинает унижать его, называя его представителем клана «гуляк», «скандалистов» и «курильщиков». Флобер смело парирует: «„Курильщик“ – согласен: я курю, еще раз курю, очень много курю и не просто курю, а очень сильно затягиваюсь. „Скандалист“ – тут тоже есть доля правды. Только я ругаюсь с самим собой, так, что этого никто не слышит… А ваш покорный „гуляка!“. Так ему чаще требуется хинин, а не средства от насморка; оргии же его столь безумны, что в его собственном городе, в том самом городе, где он родился и вырос, даже не знают, жив ли он».[144]
Говоря о своем презрительном отношении к политике, он не может тем не менее не интересоваться событиями, которые происходят в стране в последние недели 1847 года. Оппозиция не дает покоя правительству Луи-Филиппа, организуя в городах Франции собрания протеста. 25 декабря вместе с Луи Буйе и Максимом Дюканом Флобер присутствует на одной из таких манифестаций в большом зале, украшенном трехцветными флагами, в предместье Руана. Несмотря на враждебное отношение к королю, его возмущает заурядность речей, которые произносятся с трибун. «Я все еще нахожусь под впечатлением – смешным и в то же время жалким, – которое произвело на меня это зрелище, – пишет он Луизе. – Я был холоден, и в то же время меня тошнило от отвращения к патриотическому энтузиазму, который вызывали слова: „кормило государства, бездна, в которую мы низвергаемся, честь нашего знамени, сень наших стягов, братство народов“ – и прочие пошлости в том же роде».[145] Однако, судя по всему, эти призывы вдохновят революцию. 23 февраля 1848 года Флобер и Луи Буйе приезжают в Париж, чтобы принять участие в манифестациях, объявленных в газетах. Встречаются с Максимом Дюканом и Луи де Кормененом. На следующий день оказываются свидетелями беспорядков в столице. Увлеченные поначалу всеобщим смятением, они, оказавшись в самом центре событий, вступают в Национальную гвардию, и Гюставу с охотничьим ружьем в руках какое-то время кажется, что он участвует в республиканской акции. Зажатый в толпе, он видит развевающийся на баррикаде красный флаг, оратора, сраженного пулей, офицеров Национальной гвардии, которые пытаются внедриться между войском и народом, зарево пожара над городом. Крики людей: «Долой Гизо!» Захваченные толпой, Флобер и его друзья проникают в Тюильри и потрясены разграблением дворца. Затем идут к городской ратуше. Смешавшись с людьми, собравшимися на площади, они присутствуют при провозглашении республики. Эти картины всеобщего безумия останутся в памяти Флобера навсегда. Оказавшись в центре бури, он уже смутно представляет себе, как однажды, может быть, опишет ее. Все, что он видит, все, что переживает сейчас, кажется ему достойным описания. Однако за событиями, стремительно следующими одно за другим, разумом уследить невозможно. Отречение короля, провозглашение временного правительства, банковский кризис, создание революционных клубов, манифестации и контрманифестации в больших городах, попытка совершения государственного переворота «красными»…
Вернувшись в Круассе, Флобер издали смотрит на этот хаос осознанно и беспристрастно, с высокомерной насмешкой. «Что ж! Все это очень занимательно! – пишет он Луизе. – На эти озадаченные лица весело смотреть! Я искренно наслаждаюсь, глядя на потерпевших крах честолюбцев. Не знаю, окажется ли новая форма правления и создаваемое ею социальное положение благоприятным для Искусства. Это еще вопрос. Быть более буржуазным или более ничтожным уже нельзя. А более глупым – неужто возможно?»[146] Он считает, что на самые серьезные события необходимо смотреть с точки зрения художника. Не столь важно, что рушится мир, главное, что это подвластно таланту писателя. Строчки из письма, приведенные выше, – ответ на послание Луизы, в котором она как бы между делом сообщает, что беременна. От кого? Явно не от мужа, «официального», как она сама его называет, не от Виктора Кузена, не от Флобера, с которым не виделась несколько месяцев. В самом деле, преследуя Гюстава упреками, она не отказывает себе в других любовниках.[147] Отец явно один из них. «К чему все ваши предисловия перед тем, как объявить мне новость? Вы могли бы сообщить мне ее с самого начала, не мудрствуя лукаво. Я избавляю вас от своих соображений по этому поводу и от объяснения чувств, которые она вызвала во мне. Пришлось бы сказать слишком многое. Мне жаль вас, искренне жаль… Что бы ни случилось, можете всегда рассчитывать на меня. Даже если мы прекратим переписку, если не будем видеться, между нами всегда будет существовать связь, которая не сотрется, и останется наше прошлое, которое невозможно забыть. Несмотря на то что вы называете меня „чудовищем“, я не настолько плох, чтобы забыть честь – гуманность, если вам так больше нравится».[148]
Он гораздо более глубоко переживает в это время тяжелую болезнь Альфреда Ле Пуатвена. Считают, что причиной необратимого упадка сил стала его беспутная жизнь. По словам врачей, он безнадежен. А ему только тридцать два года. Флобер, которому двадцать семь, считает себя «таким же старым», как и он. Он спешит повидаться с другом в Невиль-Шам-д’Уазель. 3 апреля 1848 года Альфред ушел из жизни. «Альфред умер в понедельник, в полночь, – пишет он Максиму Дюкану. – Я похоронил его вчера и вернулся. Я провел две ночи у его тела (последнюю ночь целиком), я одевал его, я в последний раз его поцеловал и видел, как забивали гроб. Я был там два дня… два длинных дня. Сидя у его тела, я читал „Религии античности“ Крейцера. Окно было открыто, стояла чудесная ночь, было слышно, как кричали петухи, а вокруг факелов вились ночные бабочки. Я никогда не забуду этого – ни выражения его лица, ни первого вечера, когда из леса долетал отдаленный звук охотничьего рога… С восходом солнца, в четыре утра, служители и я приступили к делу. Я поднял его, повернул и одел. На кончиках пальцев у меня весь день оставалось ощущение его холодных, застывших членов. Он окончательно сгнил, запах проникал через покров. Мы завернули его в два покрывала. Когда закончили облачение, он был похож на египетскую мумию, завернутую в ткани. Я испытал за него не могу выразить какое чувство радости и облегчения… Вот, старина, что я пережил с вечера прошлой среды. Я был потрясен до мозга костей».[149] А Эрнесту Шевалье Флобер пишет: «Он страдал ужасно и умер в сознании. Ты знал нас в годы юности, знал, как я его любил, и понимаешь, какое горе принесла мне эта утрата. Не стало еще одного человека, еще один умер; все рушится вокруг меня; временами кажется, что я очень стар. С каждым несчастьем, которое происходит с нами, судьба будто бросает нам вызов, добавляя следующее; и ты едва успеваешь понять, что произошло, как следуют новые, которых ты не ждал, и так далее, и так далее. Да, странная штука жизнь! Не знаю, придумает ли от нее лекарство Республика, очень в этом сомневаюсь».
Время написания этого письма – 10 апреля 1848 года. На следующий день Флобер в первый раз стоит на посту, будучи солдатом Национальной гвардии. За два дня до этого он участвовал в параде в честь посадки дерева Свободы. Церемония, проходившая в сопровождении патриотических песен, громких политических речей и воззвания кюре, прославлявшего «христианскую республику»,[150] показалась ему нелепой. Хотелось бы поскорее забыть эту велеречивую суету. Центр его жизни не в Париже, а в Круассе. Между тем Руан тоже «шумит». Вдохновленные парижскими событиями, восстали сорок тысяч рабочих, которые требуют сокращения рабочего дня и увеличения заработной платы. Но безуспешно. Провинция оказывается мудрее столицы. На всеобщих выборах победу одерживают умеренные. Прокурор Сенар, возглавивший список победивших в Руане, призывает армию для того, чтобы разобрать баррикады. Среди восставших около тридцати жертв. Июньский мятеж в Париже повлек за собой массовые аресты. Председателем Совета становится Кавеньяк, который пришел на смену исполнительной Комиссии, отправленной в отставку. Порядок восстановлен. Флобера возмущает и жестокость репрессий, и ярость мятежа. Он не революционер и не консерватор. С равным негодованием он относится и к бунтарям – левым и к правым квакерам. Возобновляются нервные приступы. Он беспокоится за будущее племянницы Каролины. У Эмиля Амара, который вернулся из Англии, все более явно проявляются признаки умственного расстройства. Он становится опасным, заявляет о своем желании стать комедиантом, тратит за месяц тридцать тысяч франков и требует отдать ему дочь. Перепуганная госпожа Флобер прячется с ребенком у друзей в Форж-Ле-Зо. Поместить Амара в психиатрическую лечебницу не удается. В конце концов по решению суда Каролина на время остается у бабушки. «Я от этого сойду с ума, – пишет Флобер Эрнесту Шевалье, – сойду с ума от горя. Если через несколько дней он (Эмиль Амар) не уедет в путешествие (что он собирается сделать) и если мы будем вынуждены, когда ему вздумается, принимать его, то мы сбежим в Ножан».[151]
Между тем Максима Дюкана, раненного в икру во время июньского восстания в Париже, Кавеньяк награждает орденом Почетного легиона. Этот, думает Флобер, проберется, как рыба между рифами, к самым высоким официальным отличиям. Что ж, хорошо, если это доставляет ему радость! Что касается его, то, оказавшись снова в заточении в Круассе, он начинает писать «Искушение святого Антония». На этот раз к нему приходит неожиданное вдохновение. Окунувшись с головой в работу, он совсем не думает о Луизе. Он знает, что в июне 1848 года у нее родилась дочь.[152] Она посылает ему прядь волос Шатобриана, умершего месяц назад, он холодно отвечает: «Спасибо за подарок. Спасибо за ваши прекрасные стихи. Спасибо за память. Ваш Г.».[153] Это приговор. Луиза забыта. На какое-то время хотя бы, решает Флобер. Ничто не должно беспокоить его в его потрясающем деле. Однако в ноябре месяце из путешествия в Алжир возвращается Максим Дюкан, и Гюстав чувствует, как в нем тоже пробуждается желание отправиться в теплые страны. Он говорит об этом с другом, который в феврале 1849 года приезжает к нему в Руан. В план посвящен и одобряет его старший брат Ашиль. Остается убедить госпожу Флобер. «Это будет нелегко, – говорит Ашиль, – но я постараюсь». Новость возмущает ее: эта длительная поездка, к тому же в дальние страны, может повредить здоровью сына! Она не сможет свыкнуться с мыслью о том, что он долгие месяцы будет находиться вдали от дома. Чтобы рассеять ее сомнения, приглашают доктора Клоке, который письменно свидетельствует, что это путешествие будет полезным для Гюстава. Госпожа Флобер, успокоившись, соглашается. «Раз это необходимо для твоего здоровья, поезжай с Максимом, – говорит она. – Я согласна». Ее лицо, помечает Дюкан, «стало еще более холодным, чем обычно». Гюстав, покраснев до кончиков волос, благодарит. Однако, добившись своего, он не торопится уезжать. Он хочет сначала закончить это дьявольское «Искушение», которое поглощает все его силы. «В октябре (не пугайся, речь идет не о моей свадьбе, а кое о чем более интересном), в октябре или в конце сентября я удираю в Египет, – пишет он Эрнесту Шевалье. – Я совершу путешествие по всему Востоку. Буду в отъезде месяцев пятнадцать-восемнадцать… Мне необходимо вдохнуть свежего воздуха в самом прямом смысле этого слова. Мать, видя, что мне это нужно, согласилась на путешествие. Так-то. Я с тоской думаю о том, как она будет волноваться, и тем не менее из двух зол – это меньшее. Я еще не уехал, многое может еще случиться!»[154] И дяде Парену: «Мы условились с матерью ни слова не говорить друг другу о путешествии до самого моего отъезда. По двум причинам. Во-первых: не стоит беспокоиться заранее и до поры до времени волновать ее. Во-вторых: я не закончил моего проклятого „Святого Антония“ (он все еще жив, проказник! а я из-за него худею), и это будет отвлекать меня и мешать работать. Знаете, старина, мысль о том, что я должен буду сдвинуться с места, беспокоит меня, а у меня и без того помимо Востока много забот, которые прямо-таки пляшут на краешке моего стола, а бубенчики дромадеров[155] звенят в ушах, чередуясь с мотивом моих предложений. Вот так, хотя путешествие – дело решенное, мы ни слова не говорим о нем, вы меня понимаете?»[156]
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента