– Но когда я слышу эту Алискину историю!… Саша, она же все выдумала! В «Песни» нет никакого Олифанта, то есть!…
– То есть, Алиска придумала, что Тьедри услышал голос Роландова рога. Но она, согласись, очень удачно это придумала. А ты, значит, прочитала «Песнь о Роланде»?
– Я хотела понять!…
– Не задумывайся об этом, – мягко сказал Каменев. – А если тебе опять взбредет в голову, будто ты могла спасти своего Шемета от неприятностей, то скажи себе так: я не дотянусь до предателя, мне это не под силу, но Господь пошлет того, кто справится, и известному тебе человеку мало не покажется… Ты только не мешай, слышишь?…
Она коротко кивнула.
А перед глазами Каменева возникло лицо Алиски – хотя уже и не совсем ее лицо. Черная неровная челка падала на лоб, глаза сидели чуть ближе, чем на самом деле, и полоса непонятно откуда взявшейся тени пересекала левую щеку…
* * *
Местность, по которой шло войско, была безлюдная, даже с холмов не удалось разглядеть поблизости ни укрепленного замка, ни селения с церковью. Поэтому обедню служили под открытым небом. Пинабель и Тьедри исповедались, получили отпущение грехов, причастились – и таким образом подготовились к бою.
Устройство поединка было поручено Оджьеру Датскому. Он велел своим людям огородить часть большой поляны, убедившись сперва, что местность ровная, без наклона, и поделив между противниками солнце – так, чтобы с утра оно одинаково светило обоим, никого не слепя. Затем он занялся выбором доспехов. И это стало тяжелой задачей – Пинабель был огромен, Тьедри – мал ростом, и дать им одинаковые мечи означало погубить Тьедри с первых же минут поединка. А такого исхода Датчанин не желал.
Сперва он выбрал для Тьедри правильный франкский меч, скромного вида, с рукоятью, окованной железом. Потом предпочел другой – с рукоятью в виде кубка, с прямой крестовиной, лучше защищающей руку, чем крестовина франкского меча, и с довольно длинным клинком. Этот меч нашелся среди прочей испанской добычи и был выкован умелыми сарацинскими руками и из хорошего металла.
Зная, что у Пинабеля достаточно сарацинских доспехов, Оджьер стал искать кольчужный панцирь для Тьедри из золоченой проволоки. Ему хотелось, чтобы защитник Роланда вышел на поединок блистающим, как солнце, а не в тусклой кожаной чешуе. К тому же, сарацинский доспех имел длинные рукава, а франкский кожаный обычно был либо без рукавов, либо с короткими, не доходящими до локтя. Оджьеру принесли несколько на выбор, и он взял тот, что длиннее, полагая, что кольчуга дойдет Тьедри до колен, а более и ни к чему.
Выбирая щиты, он усмехнулся – вот эти пусть будут одинаковыми, круглыми, деревянными, обтянутыми кожей, а поверх кожи укрепленные расходящимися от середины железными полосами. Были эти щиты, как заведено у франков, в половину человеческого роста, и Датчанин взял за основу рост Тьедри. Тогда маленькому бойцу было бы удобно укрываться за щитом, а здоровенный Пинабель наверняка бы не спрятал полностью свое раскормленное тяжелое тело.
Шлемы он решил взять привычные франкам – простые круглые, с кольчужной, прикрывающей плечи, бармицей. У сарацинских были наносники, да и бармица насколько длиннее, но Датчанин здраво рассудил, что человеку, привыкшему к франкскому шлему, эта полоска металла будет в поединке только мешать.
К нему в палатку пришел Джефрейт Анжуйский и самолично осмотрел оба приготовленных на завтра доспеха.
– Пошли Господь удачи твоему младшему, – сказал Оджьер. – Он должен победить. Я от себя дам ему крест, в который запаяны волосы святого Дени.
Но Анжуец поблагодарил весьма сдержанно.
Тьедри и не думал, что старший явится к нему пожелать спокойной ночи. Такие нежности у франков были не в ходу. Тем более, что Джефрейт выказал свое недовольство вызовом, который Тьедри бросил Пинабелю. Старший полагал, что младший мог бы по крайней мере спросить его совета, да и вассальные обязательства младшего брата перед старшим братом тоже оказались не соблюдены.
Гийом, который так и остался при нем оруженосцем, сходил к кострам и принес ужин. Тьедри жевал, не разбирая вкуса. Думал он о том, что надо бы позвать кого-то из монахов поученее, знающего поболее разных молитв, чтобы ему – читать, а Тьедри – повторять.
– Ступай вон, Гийом, – велел, входя, старший Анжуец. Следом оруженосцы Оджьера внесли выбранный Датчанином доспех и оружие.
Лишние убрались прочь.
– Помнишь рыжего монаха, который переспорил Годсельма из Оверни, а потом нашего Базана? – спросил сквозь жеваное мясо Тьедри. – Ты еще подарил ему свои старые башмаки. Не знаешь – он так и идет с войском? Или отбился?
– Ко мне приходили люди Пинабеля, – ответил на это Анжуец, садясь напротив брата. – Подарков я не взял, но потолковать с тобой все же обещал.
– Я слушаю, – мощным усилием Тьедри проглотил ком мяса и уставился в лицо старшему. Ком не хотел спускаться по горлу в живот, и Тьедри тяжко вздохнул.
– Соранский кастелян хочет признать себя нашим вассалом и отдать под мою руку Соран, – сказал Джефрейт. – Это не Бог весть что, городишко маленький, укрепления старые, но иметь своим вассалом такого бойца – честь для Анжу. А с собой он приведет своих баронов и баронов графа Гвенелона.
– Вовремя он до этого додумался, – буркнул Тьедри. – А взамен?
– Сдайся ему на поединке, Тьедри. Обменяйтесь десятком добрых ударов – чтобы не зазорно было признать его правоту. И вечером того же дня он принесет нам, мне и тебе, вассальную присягу.
– Другого способа спасти своего предателя он не придумал?
– Своим вызовом ты всех поставил в крайне неловкое положение. Граф Гвенелон нужен войску. Наши горные рубежи небезопасны, а граф имеет добрых приятелей среди сарацинских вождей.
– Я бы сказал, чересчур добрых.
– Мы бы знали о всех кознях врага…
– Да и враг бы знал обо всех наших затеях! – Тьедри стал горячиться. – Пойми же ты – предательство не покинет души, в которой оно угнездилось! Помнишь, что рассказывал отец про сарацинские войны на юге Галлии? Тогда тоже и предавали, и счеты сводили, и сам нечистый бы не разобрался, кто, кому и за какую плату служит! И немалая часть Лангедока была тогда сарацинской! Больших трудов стоило королю Пипину выпроводить оттуда мусульман!
– Ты все это помнишь? – удивился Джефрейт.
– А ты – забыл?
Джефрейт хотел было прикрикнуть на младшего за дерзость, но вспомнил, зачем к нему пожаловал.
– Если ты помиришься с Пинабелем, то приведешь в Анжу хороших вассалов. А если нет – тяжко тебе придется. Он опытный боец.
– Сам знаю…
– Оджьер Датчанин громче всех кричал о наказании для Гвенелона и его родичей. Однако он же одумался! Он обещал дать тебе крест с волосами святого Дени. И другие бароны готовы поделиться реликвиями. Никто не верит, что ты одолеешь Пинабеля, братец. Все лишь хотят, чтобы ты остался жив.
– А чего тут верить? Это же Божий суд…
– Все наши бароны прекрасно понимают, что Роланда и его людей не воскресить, – повторит Анжуец то, что громко прозвучало под дубом. – Все осудили предателя – и все согласились, что губить в такое время Ганелона – значит еще больше ослабить войско. Представь, что будет, если он нас отложатся овернские бароны.
– Ничего хорошего, – согласился Тьедри. – Но еще хуже будет, если войско пойдет в сражение, зная, что один из вождей – предатель.
– Гвенелон уже совершил свою месть, больше ему подставлять себя под обвинение в предательстве незачем. А нам, Анжуйцам, нужны доблестные вассалы. Надеюсь, я убедил тебя, братец, – с тем Джефрейт поднялся и потянулся. Встал и Тьедри.
Он стоял перед старшим, склонив голову, а старший ободряюще похлопал его по плечу. Оба они были Анжуйцы, оба кровь друг за друга пролили, и в этом состояло их подлинное братство. Вдруг Тьедри встрепенулся.
– Слышишь? – спросил он.
– Опять за свое? – Задав этот вопрос, Джефрейт все же честно прислушался к тем знакомым шумам, трескам, скрипам ночного лагеря, которые были привычны обоим с восьми лет. Ничего загадочного он не уловил.
– А я слышу… – тихо сказал Тьедри.
* * *
Алиска смотрела на минутную стрелку. Казалось бы, на секунду отвлеклась, сунула руку в сумку за новой бутылкой минералки, – а стрелка решительно прыгнула к цифре «12», и тут же раздался телефонный звонок.
– Это ко мне, ко мне! – сказала в микрофон Алиска.
Было ровно четыре часа утра – время выхода на связь.
– Привет!
Это был мужской голос, баритон, довольно приятного тембра.
– И тебе два привета.
– Как дежурство?
– Без особых проблем. Я работала всего с двумя звонками. Женщина с дочерью не поладила, дочь из дому ушла. И еще один случай совсем банальный – семейная драма.
– Справилась?
– А то! Теперь ты. Как сегодня? Массаж делали?
– Алиска, тьфу-тьфу – я сегодня пробовал встать на ноги!
– Я же говорила! – искренне обрадовалась Алиска. – Гена, помнишь – я еще тогда говорила! Ну и как?
– Мама справа, дед слева – ничего, целую минуту стоял! Меня только придерживали, а так я сам стоял.
– Я же говорила! – повторяла взволнованная Алиска. – Погоди немного, ты еще меня на дискотеку поведешь!
– Алиска…
– Что?
– Ты даже не представляешь, что ты для меня сделала.
Вот как раз это Алиска представляла – хотя смотрела на ситуацию реалистичнее, чем Геннадий. Она знала, что парализованному, даже если руки кое-как шевелятся, очень трудно управиться с весом собственного тела, а перевалить его через подоконник, чтобы рухнуть с девятого этажа во двор, скорее всего, невозможно. Для этого нужно найти, за что ухватиться, с наружной стороны стены, а вряд ли строители оставили там для Геннадия скобу или штырь.
Она всего-навсего отвлекла его от созревшей к четвертому часу ночи идеи и держала, не позволяя снова впасть в отчаяние, по меньшей мере полтора часа.
Геннадий пострадал через собственную глупость, бахвальство и фанфаронство – так объяснила она ему, приводя его в чувство жестко и решительно. Он выбрался с компанией на пикник – замечательно. Берег Волги – вообще прекрасно. Хотел блеснуть перед девушкой – нормальное желание. Но блещут-то по-разному. Если она, видя, что любимый собрался нырять в незнакомом месте с кормы стоящего на вечном приколе древнего катера, его не удержала – то с мозгами у нее, надо думать, большая напряженка. И логическая последовательность – девушка, настолько глупая, что позволила будущему жениху рисковать жизнью без всякой необходимости, просто была обязана испугаться насмерть, увидев, как его, обездвиженного, выволакивают на берег. И исчезнуть навеки она тоже была обязана – ее куриный ум не позволяет оперировать этическими категориями.
Одно то, что Гена, врубившись головой в камень и потеряв сознание, не утонул, а полупьяная компания довольно быстро сообразила, что раз хвастун не всплывает – дело нечисто, и парни успели его вытащить, – так вот, Алиска считала это удачей, а временный паралич – еще не слишком большой платой за избавление от дуры. Так она и объяснила несостоявшемуся самоубийце.
– Когда вот так предают – жить не хочется, – возразил он.
– Да что ты вообще знаешь о предательстве?! – возмутилась Алиска.
Вот сейчас было самое время начать рассказ о смерти Роланда и прочих событиях, случившихся в 778 году от Рождества Христова, когда войско франков возвращалось из испанского похода.
Но что-то мешало ей…
Странным образом не хотелось впутывать Геннадия в эту историю, хотя именно для него легенда о предательстве и возмездии была бы понятной, родной, вдохновляющей и…
…и не все ли равно, кто платит за предательство, мужчина или женщина?
Алиске вовсе не было жаль ту дуру, которая испугалась парализованного тела. Испуг – совершенно нормальная человеческая реакция. А тут еще и глупость примешалась. Девчонка могла бы по крайней мере подождать, что скажут врачи.
Но в результате Алиска испытывала к дуре прямо-таки чувство благодарности. Удержать Геннадия на краю подоконника было несложно – хотя бы потому, что Алиску учили это проделывать профессионально, а ученицей она была хорошей. То, что потом Геннадий по меньшей мере дважды в неделю звонил в одно и то же время, стало для Алиски сперва несколько обременительной, а потом даже приятной инициативой. Получив от нее хороший нагоняй, он не жаловался и не хныкал (хнычущие неврастеники непостижимым образом доставались другим дежурным), он – хвастался! Хвастался тем, что донес стакан до рта, не пролив ни капли. Тем, что сам, на руках, перебрался из кресла на постель. Тем – тут Алиска сперва возмутилась откровенностью, а потом оценила достижение, – что отказался от памперсов и сам, хотя и с переменным успехом, контролирует процесс мочеиспускания. Для человека, почти не чувствующего нижней части тела, это действительно было событием.
Алиске было нетрудно радоваться вместе с человеком который считал, что она его спасла.
– Да уж знаю! – возмутился Геннадий. – На своей шкуре!
– Да ладно тебе! Забудь. Проехали, – приказала Алиска. Ей не хотелось, чтобы этот человек пережевывал старую обиду.
– Слушай…
– Что?
– Приходи ко мне в гости, а? Давай наконец познакомимся по-человечески.
– Рано.
– Почему рано?
– Тебе обязательно, чтобы я тебя видела в инвалидном кресле и с уткой?
Она была жестока – да, но это была интуитивная жестокость, необходимая при общении с сильным человеком. Алиска знала – Геннадий справляется со своей болезнью потому, что его удалось развернуть лицом не к прошлому, а к будущему.
Ей нужны были те, кто ненавидит предательство всей душой, и его ненависть была отнюдь не лишней. Но она, сама на себя злясь, все же уводила парня в другую жизнь, где нет места ни дуре, его бросившей, ни всему тому, что с этой дурой связано.
Если бы кто-то сказал Алиске, что она полюбила этого незримого человека за его силу и отсекала все, мешающее ему выздороветь, как раз из-за любви, она бы не поверила.
Она отложила любовь на будущее – когда-нибудь потом, потом…
К тому же, она считала, что ею должна сейчас владеть одна мысль и одна страсть.
– Да, нужно, – не менее жестко сказал он. – Пусть ты увидишь меня таким. Ничего! Но ведь и я тебя наконец увижу! Слышишь? Алиска! Я страшно хочу тебя видеть! Мне осточертел этот телефон! Приходи! Ты все это время тащила меня на себе, как мешок с картошкой! Я что – должен перед тобой еще чего-то стесняться? Ты меня как облупленного знаешь! Приходи, слышишь!
– А если я страшнее атомной войны?! – она хотела произнести это язвительно и едко, однако сорвался голос, в носу всхлипнуло – и потекли слезы. – А если я – урод, чучело, поганка?!
Негодуя, она чуть было не выпалила: та твоя дура уж точно была как топ-модель, с обыкновенным человеческим носом, с шелковистыми волосами – не с проволочной гривкой, которая даже на лоб не ложилась, пока не зальешь лаком.
Но она не смогла. Гена верно сказал – она тащила его, вытаскивала его, и разворачивать его лицом к прошлому – не имела права.
Исполнение профессионального долга сделало ее бессильной, а бессилие перед самой собой уже сильно смахивало на предательство – предательство своего замысла.
– Вот и замечательно! – обрадовался Гена, списав ее всхипы на телефонные помехи. – У тебя появится место, где ты никогда не будешь уродом, чучелом и поганкой, слышишь? Приходи, Алиска!
Она положила трубку на стол и разревелась уже по-настоящему.
* * *
– Помолись да и постарайся заснуть, – сказал Джефрейт.
– В ночь перед Божьим судом? – спросил Тьедри. – Да и не выйдет.
Он успешно увернулся от кулака старшего брата и беспрекословно перенес бурную ругань. Он понимал – старший боится за его жизнь, и не столько хочет приобрести новых вассалов, сколько – спасти своего младшего. Тут-то и выяснилось, какова его вера в силу Божьего суда…
Но оба Анжуйца, и большой, и маленький, были одинаково упрямы. Оба знали это про себя и втайне гордились такой родовой добродетелью.
– Не кончится добром твоя затея, если не одумаешься. Кто ты против Пинабеля?… – Джефрейт вздохнул. – Так хоть вздремни, чтобы с утра быть свежим.
Гийом, уже впущенный и лежавший на подстилке у самого входа в палатку, покосился на старшего Анжуйца. Если бы тот был ровней – Гийом сказал бы, что грех заживо хоронить родного брата. И ясно же, как день, что граф Гвенелон виновен в предательстве, так что Господь не ошибется… Но промолчал Гийом, опасаясь залетать не только словами – мыслями в такую высь, где, возможно, правят непонятные ему законы. И двух часов не прошло, как ученый монах Базан, которого держали при анжуйской дружине как раз для разрешения опасных споров, громко растолковал: граф Роланд во многих грехах повинен, и неспроста же побратим его Оливьер то собирался отдать за него сестрицу Альду, то наотрез отказывал. Кому, как не умнице Оливьеру, знать все Роландовы проступки! А коли так – благодарить Господа нужно за то, что позволил и Роланду, и Оливьеру, и тем, кто были с ними, мученической кончиной искупить свои грехи. Граф же Гвенелон – орудие в Божьей руке, и нелепо карать орудие, вдвойне же нелепо и даже преступно замахиваться на руку, им владевшую…
Вот только любопытно было Гийому – кто оплатил Базаново красноречие.
Джефрейт обнял брата, перекрестил – и ушел, ссутулившись.
Тьедри сел на свою подстилку и стал расстегивать сандалии. Смазанные сапоги для завтрашнего боя Готье поставил слишком близко к изголовью, и Тьедри поморщился – не любил пронзительных запахов. Вот эти сапоги будут на нем утром, когда он сядет в седло и поедет к ристалищу. И плащ Готье тоже почистил, выколотил, бережно уложил поверх доспехов, чтоб не помялся. Тут же стоял на щите, прикрывая собой торчавший посередке острый умбон, начищенный круглый шлем с кольчужной бармицей.
Готье снял тунику с бахромой, остался в льняной рубахе и штанах. Стянул кожаные чулки и крепко задумался. Он тоже слышал Базановы речи. Он готов был в них поверить, но уж больно Базан хотел, чтобы Тьедри признал свою теологическую ошибку. В теологии Тьедри был не силен, ученых книг на латыни не читал, он и имя-то свое писал с затруднениями, всякий раз иначе, однако знал, что ошибки нет.
– Барон Тьедри, ты спишь? – раздался снаружи молодой незнакомый голос.
– Нет, не сплю, – отозвался Тьедри. – Кто там?
– Выйди из палатки.
– Не ходи, хозяин! – встрепенулся Готье, по виду – давно уже спавший. – Мало ли кого подослала Гвенелонова свора?! Как раз получишь подарок меж ребер!
– А брат Базан потом растолкует, что и это – Божий суд, – притворно согласился Тьедри. – Ну-ка, подними край…
Он не вышел – лег и перекатился по ту сторону тяжелого полотнища, оказался на сырой земле, бесшумно вскочил на ноги. У входа стояли двое в темных плащах. Готье концом не вынутого из ножен меча пошевелил прикрывавшую вход ткань, но не занеслась рука с ножом, а Тьедри, освоившись во мраке, понял, кто его ночной гость.
Это был Немон Баварский, владелец приметного высокого шлема, остроконечного, сарацинского, из тех, на которые обычно накручивают пышные тюрбаны. Баварец, понятное дело, обходился без тюрбана, и Тьедри показалось странным, что старик пришел к нему на ночь глядя не в обычной маленькой шапочке, которую носил на бивуаке и на марше, а в боевом шлеме.
– Выходи, Тьедри, – позвал сопровождавший его молодой оруженосец. – Тебя ожидает доблестный рыцарь.
И тут же Баварец резко обернулся – Тьедри наступил на шуршащее.
– Я здесь, – сказал, подходя, Тьедри. И встал перед Немоном Баварским как мальчик – едва ль не на голову ниже статного старика.
– Я пришел просить тебя, барон. Уступи мне завтрашний бой!
– Это мой бой, – возразил Тьедри.
– Ты еще молод, ты успеешь… – Баварец вздохнул. – А у меня уже не будет другого случая выйти на Божий суд.
– Я первый вызвал Пинабеля, что скажут бароны?
– Бароны поймут. Тьедри, сынок, ты ловок и увертлив, и в том, что ты одолеешь Пинабеля, не будет чуда. А Божий суд есть явление нам, грешным, чуда… чуда справедливости. Пусть Господь поразит предателя рукой слепого старика.
– А коли ты погибнешь, то и Гвенелон – не предатель? – спросил Тьедри. – Вот это уж точно будет чудо.
– Гвенелон – предатель, – согласился Немон Баварский. – Я открыто назвал его предателем, но все войско его так зовет. Я упустил миг, Тьедри, это мне следовало потребовать Божьего суда. Еще раз прошу – уступи! У меня дома две внучки, Тьедри. Сына уже нет, внучки остались. Ты всегда будешь младшим из Анжуйцев. Но ты можешь возглавить мой род, Тьедри! Слышишь?
Тьедри молчал.
– В том, что ты уступишь мне бой с Пинабелем, ничего позорного нет. Поверь, твой стыд, каким он ни будет, несравним с моим стыдом, который одолел меня после судилища. Ты дал мне хороший урок, Тьедри, а теперь соглашайся! – Баварец возвысил голос.
– Не могу, – ответил Тьедри. – Просто не могу…
Баварец произнес еще что-то, но его слова были перекрыты звуком Роландова рога. Хриплый прерывистый стон опять возник и долго-долго таял, а потом возник снова…
Тьедри молча слушал.
Баварец, не дождавшись согласия, встряхнул его за плечи.
– Да что ж мне, на коленях тебя умолять?!
И тут свершилось чудо – не то, правда, о котором толковал Баварец, но по-своему не менее удивительное. Старик, не отпуская плеч Тьедри, повернул голову.
– Олифант?…
– Олифант, – спокойно подтвердил Тьедри.
– Вон оно что… Ну – прости, если так. Твое право… Ты первый услышал… Господи, но почему не я?!. Я не хуже него все знал и понимал!…
Тут Тьедри мог только промолчать. Он и сам не знал, почему Олифант выбрал именно его. Он только помнил старый завет: есть схватки, от которых грешно уклоняться, потому что ты – единственный, кому дано сказать правду и подтвердить ее мечом. Даже если вокруг – целое войско доблестных и искушенных в делах чести баронов.
* * *
Всякий роман хорош во благовременье – умница Леночка поняла это, когда ее любовь с Валентином Сутиным вылилась в какую-то уж больно деловитую форму. Они встречались дважды в неделю – собственно, рядовая среднестатистическая супружеская пара тоже занимается сексом примерно дважды в неделю, однако есть же и другие радости в совместной жизни. Совместная жизнь сперва наметилась светлым блистательным видением в воображении Леночки, но в воображении Сутина ей места не нашлось.
Леночка понимала, что произошло. Их привлек друг к другу азарт, охвативший кафедру, когда шла смена власти. Образовались три группировки, если считать группировкой тех, кто соблюдал подчеркнутый нейтралитет. В двух из них резко окрепли связи между людьми, завелись вечерняя беготня в гости и прочая роскошь человеческого общения, включая внезапно вспыхнувшие романы.
Роман с Сутиным был хорош во всех отношениях – Валентин был единственным достойным кандидатом для молодой женщины, не желающей до могилы оставаться магистром, пусть даже диплом защищен в столичном институте. Валентин был довольно молод, его тридцать пять и ее двадцать пять прекрасно друг другу соответствовали. Валентин был даже в меру хорош собой, именно в меру, потому что красивый муж – для соседок, а Леночка спланировала замужество. Валентин в своем неудержимом стремлении вверх мог автоматически прихватить с собой любимую женщину.
В общем-то и прихватил… Но счел, очевидно, что этого ей вполне должно быть достаточно для счастья.
Поэтому, убедившись, что Леночка довольна им как мужчиной и дремлет в безупречном блаженстве, Сутин повернулся на левый бок и взял с тумбочки стопку ксерокопий.
Прочитав первую страницу, он хмыкнул. Прочитав вторую, невольно присвистнул.
– Денег не будет… – пробормотала Леночка.
– Уфимов свихнулся!
– Кто?
– Уфимов… – тут Валентин сообразил, что фамилия подруге и впрямь незнакома. – Это физик, доктор наук, без пяти минут лауреат Нобелевской премии. Мне вот дали его последнюю статью – сказали, что лично мне она будет очень интересна.
– Физика, тебе?!
– Нужно же было просмотреть хоть по диагонали. Называется «Некоторые аспекты теории сверхвысокого вакуума». Название многообещающее! – Сутин тихо рассмеялся. – Знаешь, что это оказалось? Доказательство существования астрала на уровне фотонов и микролептонов. А Нобелевскую премию этот сумасшедший, очевидно, получит, когда докажет микролептонную сущность Господа Бога.
– Перестань, – одернула его Леночка. В последнее время она отказывалась понимать шутки над религией.
– Он элементарно подставляет вместо понятия «сверхвысокий вакуум» понятие «астрал» и наоборот. Игра слов! Вакуум у него – вот, читай! «…всепроникающ, связывает между собой малейшие составляющие материального мира, способен порождать частицы, оставаясь при этом неуловимым для материального мира…»
– Ну и что?
– Погоди, сейчас… «…способен двигаться, сгущаться, разряжаться…» А вот тут у него уже «астрал». «Используя это, можно заставить любой предмет скоагулироваться…»
– Что сделать?
– Материализоваться. «Или, наоборот, этеризироваться с помощью психической энергии». Вот! «Астроментал»! Тебе это слово ничего не напоминает?
– Напоминает, – согласилась Леночка. – Два сапога пара.
– Точно. У Шемета, оказывается, все это время был собрат по духу. К этой теории сверхвысокого вакуума пристегнуть теорию рассеянного и концентрированного ментального импульса – и все проблемы мироздания решены на сто тысяч лет вперед!
Валентин злился. Статья, ради которой он потратил полчаса жизни (вышел не на своей остановке метро и прождал опаздывающего приятеля по меньшей мере десять минут), оказалась очередным шарлатанством. Только шарлатан имел знаменитую фамилию.