– Это крипта пап, – шепчет Альбани, показывая мне широким жестом руки погребальные ниши и ниши для саркофагов, расположенные в стенах. – Здесь погребены девять пап третьего века. Почти все мученики.
   Он указывает на имена, написанные на могильных плитах:
   – Понтиан, Антер, Фабиан, Луций Первый, Евтихий, Сикст Второй… Были еще Стефан Первый, Дионисий и Феликс, но их плиты так и не нашли. И все же они здесь, погребены в этих стенах. Эту крипту некоторое время называли «маленький Ватикан». Я спрашиваю себя, не эти ли реликвии, как свет маяка, привлекли нас сюда во время Великой Скорби? Это самое святое из оставшихся нам мест.
   Я тоже часто задавался вопросом о том, что именно толкнуло меня на поиски убежища именно здесь, в катакомбах святого Каллиста. Я посещал их и до Великой Скорби, и они произвели на меня большое впечатление.
   Я пришел сюда зимой, когда поток туристов почти иссяк и в этих необъятных и в то же время клаустрофобических подземных пространствах стояла тишина: почти двадцать километров галерей и комнат, местами расположенных на четырех уровнях. Экскурсовод сказала, что здесь похоронено полмиллиона христиан. Я потерял дар речи, услышав эту простую, голую цифру. И у меня до сих пор нет слов, я почти что задыхаюсь при мысли об этом месте, об этом огромном кладбище, превратившемся в последнее прибежище жизни.
   – Помолимся? – предлагает кардинал. Затем, не дожидаясь ответа, опускается на колени на голый пол. После небольшого колебания я делаю то же.
   Альбани опускает голову на сложенные для молитвы руки.
   – О Господь, ты, в бесконечной мудрости повелевший тяжелой ноше лечь на наши плечи в День Скорби, сделай так, чтобы твоя ноша не сломила нас, чтобы мы смогли донести ее до конца. Помоги в пути нашему брату Джону и людям, которые будут сопровождать его в этой святой миссии. Будь им провожатым и светом во тьме, по которой они пойдут. Да вольется сила твоя в их ноги и в их руки. Да укрепит дух твой их сердца, дабы ничто не смогло остановить их. Защити их от беса полуденного и от ошибок ночи. Верни их нам целыми и здоровыми.
   – Аминь, – произношу я, крестясь.
   – Помогите мне встать на ноги, – улыбается кардинал.
   Поддерживая его под локоть, я поднимаю с земли довольно значительный груз его тела.
   – Вот видите? Мне тяжело носить даже самого себя. А представьте, что значит нести на своих плечах всю тяжесть Церкви. Мне нужна помощь кого-то более молодого и более сильного, чем я.
   Я мог бы сказать ему, что сегодняшняя католическая Церковь уже не та, что была когда-то. Это уже не вселенское единство. Или все же да? По сути, наша вселенная ограничена тем, что мы видим, расстоянием, которое мы способны преодолеть пешком. Католическая Церковь сжалась до размеров этого подземелья.
   Альбани, как будто прочитав мои мысли, кладет руку мне на плечо и внимательно смотрит на меня.
   – Не обманывайтесь. Не думайте, что Церковь – это… вот это. Что все, что есть, – здесь. Как вы хорошо знаете, слово «католическая» по-гречески значит «вселенская». Она – наша миссия. Сама суть нашего существования – распространять послание Христово по всех уголках Земли.
   Я мог бы ответить ему, что возвращение сюда, на это кладбище, появившееся во времена, когда Церковь подвергалась гонениям, а ее приверженцев скармливали львам, – это нешуточный шаг назад. Как в настольной игре, когда неудачно выпавшие кости возвращают тебя на первую клетку. Но я промолчал.
   – За последние пять лет мы построили в этих стенах прочную базу. А в последние два нам удалось развить сеть аванпостов и продвинуться на север вплоть до Анконы. Этот город не населен и еще не тронут, так что он оказался богатым источником ресурсов. Кроме того, оттуда нам удалось установить связь с другими общинами выживших. Из них наиболее благополучной на данный момент представляется та, что обосновалась в Равенне. Да и сам город во время и после Великой Скорби понес лишь незначительный урон. Занятно…
   – Что именно?
   – Тот факт, что на закате Римской империи Равенна стала одним из последних аванпостов цивилизации. Когда пал Рим, столицей стала именно Равенна.
   Мы возвращаемся в его кабинет. В место, некогда служившее усыпальницей святой. Ирония – впрочем, возможно, следовало бы назвать это абсурдом – заключается в том, что если бы тело Сесилии осталось здесь, оно сейчас было бы в целости. Но базилика святой Сесилии в Трастевере, куда было перенесено ее тело в начале девятого века, сегодня лишь груда руин, а мощи святой – горстка пепла.
   – Располагайтесь, – говорит Альбани.
   После того как мы садимся, он выдвигает ящик стола и достает из него кожаный конверт, по размеру напоминающий ушедшие в прошлое портфели.
   – Здесь ваши верительные грамоты и подорожные, дающие право располагать любым нужным вам предметом или любым человеком на территориях, контролируемых Церковью. Здесь также находится рекомендательное письмо в равеннскую церковь. Епископ Джулиано предоставит вам и вашим спутникам все необходимое для последней части пути. И кстати о спутниках – думаю, пришло время познакомить вас с вашими товарищами по путешествию.

2. Через пыль

   По бесчисленным коридорам, части из которых больше полутора тысяч лет, а часть прокопана совсем недавно, мы проходим сначала в одном направлении, а потом в другом, испытывая мое чувство ориентации. Некоторые коридоры довольно широки, их стены изрыты погребальными нишами и ответвлениями. Другие чрезвычайно, до удушья, узкие.
   Кардинал-камерленго идет впереди, двигаясь на удивление быстро для такого корпулентного человека. Впрочем, за двадцать лет он, полагаю, изучил эти подземелья так хорошо, что может бегать по ним хоть с завязанными глазами.
   Конгрегации Доктрины Веры, единственным членом которой я являюсь, принадлежит особое помещение далеко отсюда, в так называемой секции святого Ливерия, к северу от галерей, по которым мы сейчас продвигаемся – если чувство ориентации не изменяет мне – на восток. В слабом свете редких масляных лампад, освещающих этот кротовый город, я различаю остатки фресок, отблески мрамора, фразы, шестнадцать веков назад высеченные на камне полными скорби руками. Некоторые из этих эпитафий я перевел с латыни и выучил наизусть. Например, надпись, сделанная родителями на могильной плите Валентины: «О Валентина, нежно и сильно любимая, я обессилен неудержимыми слезами и не могу вымолвить ни слова. К кому бы ни обращала ты свою улыбку, она остается в его сердце, и прибавляет еще больше слез, и не может избавить его от печали. Внезапно небо забрало тебя». Или надпись для маленького Акуциано, который «прожил около десяти лет. В могиле, которую ты видишь, покоится мальчик, достойный и остроумный речами, несмотря на свой юный возраст. Агнец, взятый на небеса и дарованный Христу».
   Если бы мы пришлось написать лишь инициалы всех детей, погибших из-за Великой Скорби, стен этих катакомб не хватило бы. И лишь немногие из них были погребены. Один из наших разведчиков рассказал мне, что однажды в экспедиции за провизией в столовую детского сада он нашел комнату, полную детских костей. Ковер из костей. «Они ломались как сухие веточки под нашими сапогами…»
   В отдаленном будущем, если человеческий род угаснет, что весьма вероятно, некий инопланетный археолог, быть может, откроет одно из наших убежищ и попытается понять, как жил Homo Callistianus. Сколько неверных выводов сможет он сделать, обнаружив эти громадные кладбища костей? Какими представит он себе нас, наткнувшись на эти пещеры с закопченными стенами? И как удастся ему связать наши останки с величием окружающих нас руин? Сможет ли он понять, что мы – последние наследники древнего величия двух тысячелетий?
   Я не очень хорошо знал Старый Ватикан до его разрушения. Я видел его снаружи, как и всякий турист. Я представляю себе его полным жизни, деятельным ульем. Один писатель сказал однажды, что собор Святого Петра не вызывает у него никакого чувства одухотворенности. Что он кажется ему штаб-квартирой совета администрации межнациональной корпорации. Интересно, увидь он Новый Ватикан, понравились бы ему изменения? Теперь, когда вся роскошь, все золото и драгоценные фрески превратились в дым и пепел, теперь, когда Церковь очистилась в атомном огне, мы стали более достойны уважения?
   Я никогда не жалею о прошедшем. И никто из нас не жалеет. По крайней мере, открыто. Мы должны смотреть вперед, только вперед. Прошлое – это мавзолей, набитый призраками.
   Но внутри, в тайниках наших сердец, мы храним воспоминания о прошедших временах, бережно, как скупец хранит свои богатства.
   Мы с Альбани проходим комнаты, приспособленные под склады, превращенные в столовые, в оружейные, в читальни. Спальни и изолятор находятся в другом месте, под защитой дверей и занавесей. Когда мы проходим, почти никто не встает. Только один старик изображает что-то вроде поклона. Большинство смотрит на нас с подозрением или даже с открытой неприязнью. Отсутствие Папы не идет Церкви на пользу. Многие полагают – и не скрывают этого – что кардинал-камерленго присвоил не полагающиеся ему полномочия. С течением лет его авторитет постепенно растаял, и в то же время выросло значение Городского Совета, светского органа власти, от которого зависит содержание Церкви и на который Альбани уже не имеет того влияния, какое имел когда-то. Политика всегда была страстью итальянцев, остается ею и сейчас. Эта традиция так же стара, как и мафия. Да и само руководство Совета, находящегося в руках «исторических» семей, основавших это убежище, определенно напоминает мафию. Хоть и смешно говорить об «истории», когда ей всего двадцать лет от роду…
   Политика, секс, власть… Все те вещи, от которых я отказался.
   Вокруг огня в общей зале часто слышны обсуждения этих перераспределений власти и стоящих за ними интриг. Поначалу шепотом, теперь открыто и без обиняков. Это самый явный признак ослабления Альбани. Единственная причина, по которой три семьи, составляющие Совет, еще имеют с ним дело, – это то, что они и сами переживают не лучшие времена. Им нужно обеспечить переход власти от умершего полгода назад абсолютного диктатора Алессандро Мори к его сыну Патрицио, который в кровавой борьбе одержал победу над своими братьями Оттавиано и Марио. Власть Патрицио Мори еще должна укрепиться. Естественно, что кардинал-камерленго хочет этим воспользоваться. О таком раньше говорили «темные делишки». Как это справедливо в царящей теперь темноте…
   Я смотрю на неуклюжее с виду тело кардинала, а испытываю восхищение, даже гордость стариком. Казалось бы, это последний человек, который мог бы пережить такую чудовищную трагедию… А он не только пережил ее, но и сумел взять власть в свои руки, реорганизовать то немногое, что осталось от Церкви. Его величие никак не проявляется в его наружности. Но этот нелепый с виду человек достоин войти в историю – а история редко помнит, как выглядели люди.
   Мы идем очень долго, пересекая переполненные людьми помещения, в которых множество забывших, что такое мыло, людей наполняют воздух тошнотворной вонью, вместе с вездесущим зловонием земли и грибка уничтожающей всякую возможность дышать.
   Покашливания, болтовня вполголоса. Здесь, внизу, в этих узких пространствах, больше похожих на каюты, чем на квартиры, приучаешься говорить тихо и двигаться медленно.
   Больше всего мне не хватает музыки. До Великой Скорби музыка в Риме была как бесконечное течение, в котором, идя по улицам, ты двигался в ритме города: музыка доносилась из баров, из окон автомобилей, слышалась в голосах женщин, развешивавших белье на протянутых над переулками веревках. Музыка была повсюду. Казалось, что ты дышишь ею. Здесь, внизу, царит молчание. Здесь не услышишь поющего человека или играющего музыкального инструмента, – словно музыка под запретом. Словно мы до сих пор в трауре.
   Но все же и здесь есть кое-какие удовольствия.
   То тут, то там, в каком-нибудь темном углу, два человека – почти всегда мужчина и женщина – жмутся друг к другу. Недвусмысленные стоны, возня. Альбани и бровью не ведет.
   – Знаете, от какого слова происходит итальянское «fornicare» – «прелюбодействовать»? – шепчет он.
   – Нет, ваше высокопреосвященство.
   Мы проходим мимо двух сплетенных на полу тел, скрывающихся за драным шерстяным мешком.
   – Значит, вы будете удивлены.
   Я думаю, не говорит ли он только для того, чтоб отвлечься от окружающего нас, от бесконечного и радостного нарушения шестой заповеди.
   Альбани улыбается. В желтоватом свете электрической лампочки у его лица нездоровый цвет, как у живого мертвеца.
   – Когда я был маленьким и даже не подозревал, что приму сан, я услышал, как священник говорит с амвона: «non fornicare» – «не прелюбодействуй», и мне пришло в голову, что это как-то связано с муравьями[8]… Позже священнослужитель объяснил мне, что «прелюбодействовать» – значит совершать нечистые дела.
   – По-английски все гораздо скучнее. Шестая заповедь звучит как «Thou shalt not commit adultery» – «не совершай адюльтер». То есть не изменяй в браке.
   – Именно. Но все не так просто. Необходимо учитывать исторический и культурный контекст, в котором оформились заповеди. На древнееврейском «nef» – это не только супружеская измена. Церковь отдала предпочтение этому толкованию из-за роста количества адюльтеров в моногамном браке. Но в полигамном обществе, в котором были написаны Десять Заповедей, слово «na’af» означало не только адюльтер, но и любую нечестность человека по отношению к себе или другим. Таким образом, «nef» – это неверный, мошенник, обманщик, развратник, распутник – в том числе во всем, что касается секса, но не только.
   Альбани останавливается. Дозорные – мужчина и женщина – приветствуют нас прикосновением кончиков дубинок к козырькам фуражек. Почтительный жест, в то же время таковым не являющийся.
   Кардинал вздыхает:
   – Я говорил вам о происхождении итальянского «fornicare» – «прелюбодействовать». Оно восходит к латинскому «fornix», что значит «арка» как архитектурный элемент. Проститутки занимались своим ремеслом под арками портиков, от этого и происходит глагол.
   – Значит, не от муравьев.
   – Нет. Любопытно, правда?
   Мы пересекаем более освещенную зону. В переполненной комнате стоят торговые прилавки с выложенными товарами: предметы одежды, довоенные вещи. Товар разложен и в погребальных нишах, где некогда находились тела первых христиан. Одна из ниш во всю длину занята старыми комиксами и порнографическими журналами. Кардинал идет быстрыми шагами, не глядя по сторонам. Его дородная фигура явно не вызывает ни страха, ни почтения. На нем такая же спецовка, как и на всех нас. Единственным знаком отличия служит пурпурно-красная шапочка. Ну и обременяющий его жир. Все мы здесь более худые и в среднем более здоровые, чем люди до Великой Скорби. Основные причины смерти теперь не холестерин и не курение. И уж тем более – не автомобильные аварии. И все же смертность сейчас выше, чем раньше. Однажды мой друг-профессор сказал мне, что в наше время основной причиной смерти является чрезмерная расслабленность. Нельзя позволять себе этого. Особенно – будучи окруженным всевозможными опасностями. Каждая из которых потенциально смертельна.
   На рынке к нам, в общем, относятся безразлично – проходя его, мы встречаем лишь несколько враждебных взглядов. Коридоры, в которые мы теперь углубляемся, практически безлюдны. В них пахнет землей и плесенью. Думаю, что в этих подземельях мы и сами все пахнем именно так. Только со временем к этому привыкаешь. Но здесь этот запах значительно сильнее. Кроме того, здесь слабое освещение. Генераторы не вырабатывают достаточного количества электрической энергии для того, чтобы повсюду поддерживать видимость смены дня и ночи. В некоторых менее важных зонах вроде этой электричества попросту нет.
   Альбани роется в кармане спецовки и достает оттуда светодиодный динамо-фонарик, подзаряжающийся вращением ручки. Ценный предмет. Я даже не знал, что такие еще остались. Когда фонарик был новым, одна минута вращения обеспечивала несколько минут света. Теперь для того, чтобы он работал, кардиналу приходится вертеть ручку без остановки. Но даже и так это изумительная вещь. Не хотел бы я оказаться без него в следующей нише, из которой беззубо скалится на меня чей-то череп, сидящий на горстке бедренных костей. Паутина свисает, как саваны. Настоящая пещера ужасов.
   Периодически моя рука задевает в темноте что-то движущееся. Мышь или что-то другое. Говорят, в темноте водятся вещи гораздо хуже мышей.
   – Это очень перспективная территория. Однажды она станет предметом строительных спекуляций. Как говорят агенты по продаже недвижимости, «у нее большой потенциал».
   Я не могу сказать, шутит кардинал или говорит серьезно.
   Не знаю, сколько мы шли – может, мили две – по разным уровням склепов до места, кажущегося мне островом света, – освещенной керосиновыми лампами до комнаты.
   Кардинал перестает крутить ручку.
   – Будьте терпеливы, если их нравы покажутся вам немного… грубыми. Это солдаты. Воспитание – не самая сильная их сторона. Что вы знаете о внешнем мире, отец?
   – Очень мало. То, что рассказывают разведчики.
   – Люди, которых мы скоро увидим, знают о внешнем мире все. Или, по крайней мере, все, что необходимо для того, чтобы там выжить. Это самый лучший конвой, какого я смог бы для вас желать.
   Небольшое пространство заполнено людьми. Две лампочки и дюжина свечей едва освещают его. Когда мы входим, никто из присутствующих не проявляет ни малейшего любопытства.
   Альбани улыбается, чинно неся свое тучное тело среди этих людей, худых, как бродячие псы. Я следую за ним, украдкой разглядывая лица солдат и то, как они двигаются, – медленно, словно бы каждое движение, каждое мельчайшее перемещение должно быть тщательно выверено.
   Их шестеро. Они разного телосложения, одеты в разные сочетания камуфляжа. Я без труда определяю, кто из них командир. Он единственный из всех стоит, и кажется, что от остальных к нему стягиваются невидимые нити внимания и уважения.
   – Капитан Марк Дюран, – шепчет Альбани, представляя нас, – отец Джон Дэниэлс из Конгрегации Доктрины Веры.
   Глаза Дюрана улыбаются, но его губы остаются сложены тонкой, невыразительной складкой. В свои верные пятьдесят он поджар и изящен, как борзая. Он напоминает мне кого-то, какого-то человека из прошлого, хоть я и не могу вспомнить его имени. Офицер делает шаг вперед и, протянув руку, пожимает мою крепкой и резкой хваткой.
   – Как у вас с оружием? – сразу спрашивает он.
   – Я пользовался им, когда был мальчишкой.
   – С тех пор прошла куча времени.
   – Лет тридцать.
   Сидящий рядом с Дюраном человек усмехается, покачивая головой. Это невысокий коренастый тип с бритым наголо черепом, изуродованным шрамом, и знаками отличия сержанта на куртке.
   Дюран хлопает его по плечу:
   – Поли, одолжи отцу Джону свой пистолет.
   Продолжая улыбаться, сержант достает из кобуры пистолет и протягивает его мне.
   – Из чего вы стреляли в детстве? – спрашивает меня капитан.
   – О, из тьмы всего. Карабины, пистолеты. Еще автоматические ружья, снайперские винтовки, огнеметы, дезинтеграторы…
   Капитан смотрит на меня как на сумасшедшего.
   – …плазменные рассеиватели, катапульты, валлийский лук, меч, ионная пушка… Есть даже опыт обращения с тактической атомной бомбой.
   – Эй, эй. Минуточку, святой отец. О чем это вы?
   – О своем единственном опыте обращения с оружием. Я приобрел его, играя на компьютере и на «Плейстешн».
   Капитан Дюран качает головой. Сержант трет подбородок.
   – Ну вы же понимаете, что это не считается. Вы правда никогда не стреляли? То есть, из настоящего пистолета?
   – Нет. Ни единого выстрела.
   Сержант обращается к своему начальнику, так быстро говоря по-французски, что мне еле удается уловить только слова «проблема» и «боеприпасы».
   Дюран забирает у меня пистолет.
   – Вы понимаете, что это значит – выйти наружу, не умея стрелять? Шансов уцелеть у вас будет меньше, чем у снежинки в аду.
   – Я считал, что стрельбу вы возьмете на себя.
   Дюран строго смотрит на меня.
   – В этой миссии все должны быть способны действовать самостоятельно. В отряде нет места обузе. Это значит, что каждый должен быть способен защититься. Иначе он подвергает опасности не только себя, но и всю экспедицию. Ясно?
   Я киваю.
   Дюран делает одобрительный кивок головой.
   – Bon[9]. Теоретическую часть можно опустить. Нельзя сказать, что мы завалены боеприпасами. Практическую часть я преподам вам на месте. Если понадобится. Но, боюсь, понадобится непременно. Пожалуй, теорию я все-таки преподам вам прямо сейчас. Первый и последний урок… В моем отряде всего два правила: один выстрел – один покойник.
   Я смотрю на него.
   – Это первое правило, – говорю я, – а второе?
   – Второе вытекает из первого: транжирить боеприпасы запрещено.
   Кардинал Альбани откашливается.
   – Не будете ли вы так любезны представить отцу Джону остальных членов отряда, капитан?
   Дюран указывает на стоящего рядом коренастого человека:
   – Сержант Пауль Венцель, по прозвищу Поли. Специалист по техникам уничтожения. Естественно, в этой области он всегда будет номером два. Никто не переплюнет генерала Фубара.
   – Фубара?
   Дюран улыбается.
   – Игра слов. FUBARD – от the FUBAR Day[10]. Вы знаете, что такое ситуация FUBAR, отец Дэниэлс?
   – Признаю свое невежество.
   – На армейском американском жаргоне сложные ситуации классифицируются… классифицировались… аббревиатурами SNAFU, TARFU и FUBAR, по степени сложности. SNAFU состоит из начальных букв слов «Situation Normal, All Fucked Up»[11], TARFU – из «Things Are Really Fucked Up»[12]. Аббревиатура FUBAR обозначает наихудшее положение и расшифровывается как «Fucked Up Beyond All Recognition»[13]. Это значит, что ситуация настолько плоха, что проще сровнять все с землей и начать заново. День FUBAR
   – Это то, что мы называем Великой Скорбью.
   – Вот именно, вы.
   Затем Дюран кивает на двух человек, сидящих справа от него. Один, тощий, чистит ногти метательным ножом. Второй разглядывает меня. На его эбонитово-черном лице белки глаз кажутся неуместно снежно-яркими.
   – Белого зовут Егор Битка. Он у нас, помимо прочего, связист. На самом деле, связист снаружи полезен, как кружка в аду. Но традиции надо уважать, и поэтому мы исправно всюду таскаем за собой рацию. А черножопый – капрал Марсель Диоп. Специалист по чему угодно, но большой мозготрах.
   Слово «черножопый» из его уст звучит почему-то не оскорбительно.
   Оба солдата изображают что-то вроде небольшого поклона. Диоп, кажется, искренне, а Битка – с иронией. Это бледный блондин с шейными мускулами, натянутыми, как корабельные канаты.
   – Битка – сербская фамилия? – спрашиваю я его.
   Он не отвечает.
   Я говорю:
   – По-сербохорватски «Битка» значит «битва».
   – Да ну? А Диоп? Диоп тоже что-то значит? – усмехается он.
   Я не отвечаю.
   – Вон те два джентльмена, – продолжает капитан Дюран, – рядовой Гвидо Греппи и капрал Марко Росси.
   Оба военных молоды. Несомненно, они родились после войны.
   – Я думал, что Швейцарские Гвардейцы – они вроде как швейцарские, – говорю я.
   – Когда-то были. Теперь набор персонала из удаленных регионов несколько, как бы так сказать, затруднен. Но все же мы еще довольно многонациональны. Как и Церковь, впрочем. Дэниэлс – точно не итальянская фамилия.
   – Я родился в Америке. В Бостоне.
   Я оглядываюсь по сторонам, пытаясь понять, где находится оставшийся член отряда.
   В этот момент в комнату входит самый странный человек из всех, что я когда-либо видел.
   – Извините. Когда долг зовет… – ухмыляется он.
   А потом испускает газы разрушительной силы.
   – Извините, – повторяет он тоном ни о чем не жалеющего человека.
   Каждый видимый миллиметр кожи этого солдата покрыт татуировкой. Орлы, змеи, кресты, звезды и кометы. Татуировки голубые, как его глаза. Довольно трудно понять, сколько ему лет, но на вид – что-то около сорока.
   – Отец Дэниэлс, – говорит капитан, – представляю вам рядового Карла Буна. Он бы уже дослужился до чина майора, если бы не коллекционировал дисциплинарные приговоры. Сколько раз ты оказывался под трибуналом, Карл?
   – Numerari non potest, – отвечает тот на безупречной латыни.
   Неисчислимо.
   – Прежде чем стать кем-то поинтересней, Карл был семинаристом. Татуировки крестов восходят к тем временам, Карл?
   Солдат мотает головой. Драконы на его бритом черепе изгибаются и, кажется, готовятся к прыжку.
   – Не-а, мой капитан. Кресты я сделал позже. Единственные татуировки, оставшиеся от тех несчастных лет, проведенных в Серых Стенах, – это зарубки, которые я делал бритвой на своем хере. Хотите, покажу, отец? Я разрешу вам пересчитать их!
   Капитан Дюран сверкает на него глазами, взглядом указывая на стоящего в глубине комнаты кардинала Альбани.