— Зато у меня есть хороший дом, счет в банке и нет долгов, — с некоторой грустью закончил свой рассказ Серлин.
   — А что все это значит? Вы не пробовали выяснить? — с нескрываемым любопытством спросил Хойл.
   Серлин усмехнулся:
   — Как не пробовал, я ведь живой человек. Но нарочный, который привозил задания и деньги и увозил готовые решения, был похож на человека, которому отрезали язык. А других источников информации у меня не было.
   — Вы могли поговорить об этом с друзьями.
   Серлин покачал головой:
   — Я слишком хорошо помнил о главном условии Грейвса — полная конфиденциальность.
   — Но Грейвс исчез, — возразил Рене.
   — Известие об этом мне привез все тот же молчаливый нарочный. Он вручил мне приличную сумму, потребовал, чтобы я хранил дело в строгой тайне, сказал, что могу еще понадобиться, и на всякий случай оставил парижский адрес — до востребования. И все-таки история Грейвса каким-то образом стала известной. Правда, в прессе об этом Не было ни слова, но тем не менее меня стали беспокоить всякие личности, и темные, и светлые. — Серлин поморщился, словно ему припомнилось что-то неаппетитное. — Мне сулили всяческие блага, угрожали, пытались подсунуть любовницу. Терпение мое в конце концов лопнуло, я написал письмо по известному мне адресу и потребовал или защиты, или свободы действий. Через неделю после того, как я отправил письмо, нарочный снова посетил меня. Только теперь он оказался куда более разговорчивым. После обстоятельной беседы, очевидно убедившись, что я понятия не имею о сущности изысканий Грейвса, он дал мне желанную свободу действий. Предупредил только, чтобы я не вздумал давать никаких официальных интервью для прессы. После этого мне стало легче. Тем любопытным, которые прорывались ко мне через все заслоны, я теперь говорил правду — что я решал для Грейвса шахматные задачи не совсем обычного содержания. У меня, как и у многих играющих шахматистов, хорошая память. Поэтому особенно настырным просителям, которые к тому же швырялись деньгами, я сообщал и содержание этих задач. — Серлин улыбнулся. Разумеется, я не стал давать особенно диких задач со всякой чертовщиной. Скажем, таких, где резко нарушались общепринятые правила шахматной игры, например у белых и у черных по два короля, причем одного из них разрешается бить, или когда мат нужно поставить не королю, а ферзю, причем король не матуется, а играет роль обычной фигуры. И все-таки от меня не отстали до сих пор. Почему-то надеются, что я храню Бог весть какие тайны. Вот и вы туда же.
   — Я объяснил, Бенгт, — мягко заметил Рене, — что мной движет не праздное любопытство и не голая жажда наживы.
   — Да, — согласился гроссмейстер, — вы не похожи на прежних визитеров по делу Грейвса. Они сразу же пытались купить меня. Меня!
   Серлин выпятил подбородок и, хмуря свои белесые брови, сурово взглянул на журналиста.
   — Я люблю пройдох не больше, Бенгт.
   — Возможно, — Серлин вздохнул, и взгляд его несколько оттаял. — Ядерная война — ужасная вещь. Я разделяю ваше благородное беспокойство. Однако же не представляю, чем могу помочь.
   — Вы не могли бы свести меня с этим молчаливым нарочным?
   — Не думаю, что это даст результат. К тому же я связан словом, а мое слово — слово твердое. — Серлин проговорил это и добавил после паузы с хитринкой: — Но я могу свести вас с другим человеком, который, по-моему, может оказаться вам очень полезным.

Глава 6

   К Парижу незаметно подкрадывалась зима: дожди становились все холоднее, ветер — злее, а в солнечные дни воздух обретал непривычную прозрачность, насыщая краски и растворяя полутона. Прошедшей ночью ветер и дождь похозяйничали вволю и основательно пощипали деревья. Вялые, размоченные дождем, терпковато пахнущие листья были рассыпаны по асфальту, зримо олицетворяя собой печаль неизбежного увядания всего живого. Полуоголенные кроны деревьев обессиленно плавали во влажном, затуманенном дымкой воздухе. Тяжелые облака с трудом тащились над самыми крышами, смазывая временами верхушки высоких зданий. Иногда они не выдерживали тяжести несомой влаги и сыпали на город мелкий и неожиданно теплый дождь. Дождь дремотно-лениво стучал по листьям и все-таки ухитрялся сбивать некоторые из них. Чаще всего это были не пожухлые, а тяжелые спелые листья, украшенные индейским загаром. Они обламывались у самого основания черешка и не плавали в воздухе, как это полагается уважающим себя осенним листьям, а беспорядочно валились вниз, и дождь равнодушно и деловито принимался вколачивать их в промытый асфальт.
   Уже шестой день Рене Хойл болтался в Париже, ведя жизнь бездельника-туриста. Дело неожиданно застопорилось, хотя начало было весьма удачным. Воспользовавшись телефоном, который ему дал Бенгт Серлин, Рене без труда связался с Марселем Шербье и договорился с ним о встрече. Шербье был пышущим здоровьем сорокалетним холостяком. Квартира у него была совсем не по-холостяцки ухоженной, обставлена не крикливо, но с комфортом и большим вкусом. Шербье, типичный пикник — низкорослый, плотный, розовощекий, с большой сияющей лысиной во всю голову, — не переставая ни на секунду болтать, сноровисто сварил крепкий кофе и подал его к столу вместе с холодной водой.
   С Бенгтом Серлином Шербье познакомился совершенно случайно, они оказались соседями в авиалайнере, летевшем в Нью-Йорк. Бенгт летел в Штаты на шахматный турнир, а Шербье — по делам, связанным с компьютерной техникой и машинным программированием. Конечно же, Марсель, утомленный однообразием трансокеанского перелета, не выдержал и быстро втянул Серлина в оживленный разговор. Он очень удивился и обрадовался, узнав, что летит вместе с известным гроссмейстером, пожелал ему блистательных успехов в турнире, расспрашивал о заработках, о турнирной обстановке и вообще о шахматном житье-бытье. Бенгт рассказал ему несколько анекдотов и совершенно правдивых историй о чудачествах известных шахматистов. Шербье хохотал и в ответ угостил Серлина анекдотами из сферы кибернетики и ученого мира.
   В общем, они легко сошлись и весело и незаметно провели утомительные часы перелета. Но Серлин заметил, что Марсель нет-нет да и посматривал на него с каким-то странным, хитроватым выражением. Датчанину это в конце концов надоело, и со свойственной ему прямотой он поинтересовался — с какой стати его разглядывают, точно манекенщицу или музейный экспонат.
   — Боже мой! Да я музеи терпеть не могу, а на манекенщиц, вы уж мне поверьте, смотрю совсем другими глазами. — Шербье обезоруживающе рассмеялся и покачал головой. — До чего же обидчивы шахматисты! Дело в том, что я тоже некоторое время занимался шахматами.
   Серлин привык к такого рода признаниям и последующим просьбам сыграть хоть одну-единственную партию, поэтому без всякого интереса, лишь из вежливости спросил:
   — И как? Успешно?
   Шербье махнул короткой полной рукой:
   — Вы знаете, что такое фортран, Бенгт?
   — Вино?
   Марсель затрясся от смеха.
   — Минеральная вода?
   Шербье замотал головой.
   — Не гадайте, — сказал он, преодолевая смех. — Это либо знают, либо уж не знают. Фортран — это один из наиболее перспективных машинных языков, дорогой гроссмейстер. Тех языков, на которых ученые всего мира независимо от их национальности и специализации беседуют с компьютерами. Понимаете?
   — Понимаю, — несколько суховато ответил Серлин (он не любил, когда над ним смеялись). — Но какое отношение к шахматам имеет этот ваш фортран?
   — Самое прямое, — с удовольствием и оттенком таинственности сообщил Шербье. — Вместе с одним одаренным ученым, богатым человеком и, мягко говоря, большим оригиналом, я переводил содержание некоторых формальных операций с фортрана на язык шахматных задач. Получались какие-то идиотские композиции! Три, а то и четыре короля на нормальной шахматной доске, представляете?
   Серлина так поразили слова Марселя, что он сначала спросил, а потом уже подумал:
   — Этот оригинал-ученый — Вильям Грейвс?
   Шербье широко открыл свои маленькие глазки:
   — Он самый. А вы…
   Серлин кивнул:
   — Совершенно верно. Я тот самый шахматист, который потом решал эти идиотские композиции.
   Они некоторое время ошарашенно разглядывали друг друга, а потом дружно расхохотались, заставив обернуться соседей по салону. Первый, случайный шаг и некоторая взаимная симпатия помогли им стать откровенными до конца. Выяснилось, что ни тот, ни другой ничего толком не знают о сущности изысканий Грейвса: один из них имел дело с необычными шахматными композициями, а другой — с формализованными задачами, действующими лицами которых являлись не реальные предметы и явления, а совершенно абстрактные символы. Правда, Шербье знал о делах Грейвса несколько больше: он работал на него не только в области шахмат, но и по ряду других направлений. Марсель знал, что главные усилия Вильяма Грейвса сосредоточены в области каких-то новейших ядерных исследований. Математическая логика, теория игр, шахматы и атомное ядро! Серлин и Шербье немало толковали об этом, но так и не пришли к каким-либо определенным выводам. Оба они в свое время обязались хранить в тайне свое участие в исследованиях Грейвса, об этом им напомнили, и весьма жестко, еще раз, когда Грейвс вдруг исчез и сотрудничество с ним прекратилось. Но тайна Грейвса занимала их, оказывается, гораздо больше, чем это им самим представлялось. Во всяком случае, они обменялись адресами, телефонами и пообещали информировать друг друга обо всем, что удастся узнать об этом странном ученом. Как известно, ум хорошо, а два лучше. Кто знает, может быть, сообща удастся набрести на что-нибудь любопытное? И если интерес Серлина был совершенно бескорыстным, то нетрудно было догадаться, что Марсель Шербье не терял надежды получить и материальные выгоды. Это обстоятельство, мимоходом упомянутое Бенгтом, Рене постарался крепко запомнить.
   Разливая кофе, Шербье продолжал оживленно болтать обо всем и ни о чем и как-то вдруг, словно между прочим, очень деловито спросил:
   — Вы ко мне по делу Грейвса?
   — Верно, — не сразу ответил Рене, так был неожидан этот переход, — как вы догадались?
   Марсель сделал неопределенный, довольно изящный жест.
   — Мне намекнул гроссмейстер, я не в восторге от его неожиданной болтливости. Так вот, чтобы зря не тратить времени — я пас. — И, словно сдаваясь, Шербье поднял руки.
   — Почему? — вырвалось у Хойла.
   Шербье усмехнулся.
   — Потому что я люблю жизнь. Люблю хорошую кухню, выдержанное вино, красивых женщин и комфорт. И очень не люблю кладбище: могилы, склепы и надгробные памятники. — Он залпом допил чашечку кофе, энергично, но вовсе не грубо поставил ее на стол и понизил голос: — Вчера меня еще раз предупредили, что если я не буду держать язык за зубами, то мне будет плохо. А я уж так устроен, что терпеть не могу, когда мне бывает плохо.
   — Вчера, — пробормотал Рене, припоминая рыжего парня, который приклеился к нему в Копенгагене и таскался следом. Хойл сообщил об этом Смиту. Детектив ничего не знал о слежке, советовал быть настороже, но не очень волноваться: очень может быть, что этот хвост по указанию Аттенборо прицепил к нему Чарльз Митчел. Такие вещи нередко делаются для контроля и страховки, причем главного исполнителя не всегда ставят в известность о профилактике такого рода.
   — Вчера, мой друг, именно вчера, — подтвердил ученый с несколько театральным, скорбным вздохом. — И это весьма симптоматично и многозначительно.
   Шербье был этаким тугим и кругленьким, наверное, не только телом, но и душой. Журналист не видел никакой возможности как-то морально расшевелить его. И все-таки попытаться стоило.
   — Дело Грейвса — дело особого рода, Марсель. Это не просто научное исследование, не рядовая предпринимательская операция и даже не обычная авантюра. Ходят слухи, что Грейвс обладает веществом чудовищной разрушительной силы.
   Шербье помотал головой и с добродушной улыбкой сообщил:
   — Мне об этом ровно ничего не известно!
   — Но утверждают, что Грейвс хочет начать ядерный шантаж. Для демонстрации своего могущества он может испепелить нейтронами целую страну вроде Англии или Франции. А потом попытаться поставить на колени все человечество.
   Марсель сделал скорбное лицо, оно вообще было у него очень подвижным, но его маленькие глазки сохранили прежнюю веселость и лукавство.
   — Это было бы ужасно! Но все это слухи, неподтвержденные слухи, не так ли? — Шербье с сожалением развел короткими ручками. — И потом, я ведь не все человечество, а лишь крохотный атом его — мотылек, алчущий наслаждений и радостей. Человечеству в высшей степени наплевать на меня, с какой стати, черт побери, я должен заботиться о нем и ставить на карту не только свое благополучие, но и саму жизнь? Я не вижу в этом логики, уважаемый журналист.
   — Логика не всесильна, Марсель. Есть ценности, лежащие за ее рамками.
   — Но она полезна, не так ли? Логика говорит мне, что если Грейвс и обладает разрушительным оружием, если, не дай Бог, ему и придет в голову безумная мысль продемонстрировать его силу, то удар обрушится отнюдь не на Англию и не на Францию. Вильям — цивилизованный человек, дитя западной культуры. Он обратит свой взгляд на Восток! Так почему же я должен совать голову в петлю?
   Рене крепко сцепил пальцы на колене, сдерживая закипающую злость.
   — Гитлер тоже был порождением западной цивилизации, — негромко проговорил он.
   — Совершенно верно! — охотно подтвердил Шербье. — Цивилизация — понятие всеобъемлющее и многогранное. У любой цивилизации есть свои полюсы, свои святые и грешники, свои боги и дьяволы. Смена одних другими столь же неизбежна, как смена времен года. Гитлер — дьявол, что из того? Но я должен заметить, что Гитлер делал различие между неграми, евреями, славянами и истинными европейцами.
   Разглядывая самодовольное розовощекое лицо Шербье, Хойл неожиданно для самого себя сказал:
   — Никогда бы не подумал, что вы научный работник, Марсель. Вы похожи на добропорядочного буржуа, стригущего купоны с папашиного наследства, но никак не на ученого, занятого поисками истины.
   Шербье благодушно взглянул на журналиста.
   — Хотите меня задеть? Напрасно! Я страшно толстокожий, когда дело касается мелочей жизни. Легче носорога убить зубочисткой, чем обидеть меня таким образом. К тому же, — Шербье доверительно понизил голос, — я и сам не считаю себя настоящим ученым, денно и нощно трудящимся в поте лица своего ради высоких и туманных идеалов. Я прагматик и скромный научный подмастерье. Это в благословенном девятнадцатом веке наука была делом священным и трепетным, доступным лишь избранным и посвященным! Ныне же адепты не в моде. — Шербье скорчил пренебрежительную гримасу. — Это такой же архаизм, как повозка, запряженная лошадью. Наука из священнослужения стала деловым предприятием, прочно срослась и с производством, и с капиталом. В науке есть свои организаторы и функционеры, свои аристократы, которым дозволено парить в заоблачных высях, не глядя на грешную землю, и свои чернорабочие, негры, как их иногда называют, которые по-настоящему-то и грызут зубами гранит неведомого. В этой иерархии я занимаю среднюю ступеньку и весьма ею доволен: я избавлен от хлопот небожителей и от каторжного труда чернорабочих. Золотая середина мила мне своей уступчивостью и определенностью.
   С интересом разглядывая это весомое порождение науки атомно-кибернетического века, Хойл заметил:
   — Однако же Вильям Грейвс не жаловал людей посредственных.
   Шербье высоко поднял свои едва намеченные брови, так он изображал удивление, но физиономия его по-прежнему светилась не удивлением, а довольством.
   — А кто вам сказал, что я посредственность? Для меня мыслить алгоритмами столь же естественно, как музыканту — нотами. Ну, а на фортране я изъясняюсь если не столь же легко, как по-французски, то уж наверняка лучше, чем по-английски. Должен сказать, — в голосе Марселя послышались нотки самодовольства, — капризный Вильям весьма и весьма ценил мой талант.
   Рене только улыбнулся:
   — Такое отношение требует откровенности, не правда ли?
   Шербье погрозил ему пальцем:
   — Вы все туда же? Нет, мой дорогой журналист, когда речь идет о деле Грейвса, я становлюсь нем как рыба.
   — Но ведь есть и поющие рыбы, на Укаяли, в верховьях Амазонки. Почему бы вам ненадолго не превратиться в популярного шансонье и не спеть мне о Вильяме Грейвсе?
   — Шлягеры приносят большие доходы, дорогой Рене.
   Это было сказано мимоходом и в шутку, но было в тоне Шербье нечто такое, что сразу заставило Рене насторожиться. В его памяти всплыли слова Серлина о том, что Марсель Шербье вовсе не чужд бизнеса.
   — Конечно, — вслух сказал он, — простому журналисту оплачивать популярного шансонье не под силу, но я ведь действую не самостоятельно, а по поручению редакции, а редакцию субсидирует влиятельная фирма.
   Пожалуй, впервые за время их разговора глазки Марселя утратили присущую им веселость и взглянули на журналиста оценивающе.
   — Вот как? Это что же за фирма?
   — А вот это деловая тайна. Марсель, не такая глубокая, как дело Грейвса, но обязывающая. Да и разве суть в названии фирмы? По-моему, гораздо существеннее величина суммы, которую она ассигнует.
   — Это, несомненно, очень существенно, — подтвердил Шербье. Он определенно ждал более открытых и конкретных предложений.
   — У меня широкие полномочия, — солидно уведомил Рене. — И я гарантирую полную тайну нашей операции.
   — Какой операции? — очень натурально и весело удивился Шербье.
   — Не будем ходить вокруг да около. Марсель. Я думаю, что такому жизнелюбу, как вы, кругленькая сумма отнюдь не повредит.
   — Это верно, — охотно согласился Шербье, поглаживая свою сияющую лысину. — У меня пошаливает печень, и врачи настоятельно рекомендуют съездить на воды. Но что вы называете кругленькой суммой?
   — Как известно, цена определяется качеством товара.
   — Не только, мой друг, не только! — живо возразил ученый. — Цена еще определяется уровнем спроса.
   — Да, но если качество — категория постоянная, то спрос подвержен резким перепадам.
   Эта словесная игра продолжалась довольно долго. Хойлу она быстро надоела, хотя он держал себя в руках и полегоньку, буквально по воробьиному шажку приближался к желанному финалу. Шербье же чувствовал себя как рыба в воде и явно наслаждался этим словесным сражением с многозначительной деловой окраской. Позже он признался, и в это можно было поверить, что, окажись Рене не таким легким и остроумным собеседником, то их сделка бы не состоялась. Даже на солнце есть пятна, что же удивительного, если у махрового прагматика оказались свои маленькие слабости? Выяснилось, что актив Шербье невелик: он мог свести Хойла с физиком-теоретиком, работавшим на Грейвса, кроме того, он мог сообщить, в какой стране и в каком городе располагался банк, услугами которого пользовался ученый-террорист. Запросил за это пять тысяч франков, но после длительной словесной баталии эта сумма была снижена до трех тысяч максимум, которым Рене мог располагать самостоятельно без консультаций с Аттенборо. Собственно, лишь из-за этого журналист и проявил такое деловое упорство и изворотливость, качества, несколько удивившие Шербье, однако отнюдь не уронившие Хойла в его глазах. Когда требуемая сумма была выплачена, Шербье дал Хойлу адрес и номер телефона Шарля Лонгвиля, в качестве обязательного условия оговорив, что журналист ни в коем случае не будет ссылаться на него, Марселя Шербье. Он посоветовал Рене начать контакт с физиком в амплуа чистого журналиста: Лонгвиль ведет какую-то игру, мечтает о популярности и охотно дает интервью представителям прессы. Что же касается второго пункта сделки, то он разочаровал Хойла: оказалось, что Вильям Грейвс был связан с банком, находящимся в княжестве Монако. Благодаря ряду существенных льгот, которыми пользовались финансисты на этой территории, в Монако имелись явные или тайные филиалы банков чуть ли не всех крупных стран мира. Поэтому ценность этого сообщения Рене считал не многим отличной от нуля, возлагая главные надежды на физика-теоретика Лонгвиля. Но Майкл Смит, с которым Рене переговорил по телефону, посмеялся и сказал, что вряд ли физик знает что-нибудь стоящее, а если и знает, то не выложит: Смиту хорошо известна эта порода ученых, в смысле покладистости ослы в сравнении с ними сущие ангелы. А вот банк — это несомненное средоточие если не всех, то важных обстоятельств дела Грейвса. Смит решил нажать на все доступные ему кнопки, чтобы выяснить конкретное название банка, попросил Хойла набраться терпения и подождать, а попутно и весьма осторожно поработать по линии физика.
   И вот уже пятый день Рене бездельничал в ожидании звонка дяди Майкла. Нельзя сказать, чтобы он очень уж скучал — он был в Париже первый раз, а это такой город, в котором есть что посмотреть. Начал Рене с Марсового поля, именно с него потому, что над Марсовым полем возвышалась, взлетала к небу Эйфелева башня — это железное, тяжелое и в то же время изящное олицетворение Парижа. Эта башня была видна отовсюду. Не забравшись на эту башню, нормальный человек начинал испытывать смутное беспокойство, подобное беспокойству обывателя, которому предстоит неизбежный визит к дантисту.
   За Эйфелевой башней последовал Лувр. Рене старался быть благоразумным и ограничивал экскурсии в каждый из его шести отделов двумя-тремя часами. Стоило это время затянуть, как осмотр из удовольствия превращался в изощренную пытку, в ходе которой тяжелую голову нет-нет да и посещала варварская мысль: какое, наверное, это неизъяснимое наслаждение расколотить и растолочь в порошок парочку-другую прославленных статуй!
   Наконец в один из вечеров Хойл посетил Шарля Лонгвиля, день и час встречи были оговорены накануне. Лонгвиль принял его в большом кабинете, обставленном в строгом, подчеркнуто «научном» стиле: никаких украшений и излишеств, масса книг, внушительный письменный стол с вращающимся креслом, на боковом столике слева — почти бесшумная электрическая пишущая машинка, справа — диктофон, счетная машинка и еще какая-то аппаратура, назначение которой журналисту было неизвестно. Позади стола на стене висел большой портрет Марии Дирака, а на боковых стенах портреты Луи де Бройля и Шредингера размером чуть поменьше. Рене пошарил глазами в надежде найти и Альберта Эйнштейна, но величайшего физика современности в этом кабинете не было. Наверное, Лонгвиль не жаловал его потому, что Эйнштейн до конца своих дней так и не признал истинности квантовой механики: он считал ее удобным инструментом для расчетов, но никак не слепком реальности.
   Лонгвиль встретил Рене с той холодной вежливостью, которая горше амикошонства, именуя «мсье Хойлом», усадил в кресло для посетителей, а сам взгромоздился на свой вращающийся трон за письменным столом. Не совсем осознанное чувство удивления, которое Рене испытал при встрече с Лонгвилем, теперь окончательно оформилось. Шарль Лонгвиль был и очень похож и в то же время разительно не похож на Марселя Шербье, как иной раз это бывает с братьями и сестрами, имеющими общие черты лиц, но совершенно разные их пропорции. Лонгвиль был также невысок, плотен и кругл, как и Шербье, но если полнота Марселя была подвижной и словно невесомой, то полнота физика явно отягощала его и сковывала движения, хотя он вовсе не выглядел тучным. Вместо румяной, подвижной как ртуть физиономии Шербье припухшая бледная маска с холодными бесстрастными глазами. И даже лысины у Лонгвиля тоже была обширнейшая лысина во всю голову — были разными! У Марселя лысина самодовольная, сияющая, как у Господа Бога во время очередного акта творения, когда, оглядев дело рук своих, он приговаривал: «Это хорошо!» А у Шарля Лонгвиля лысина тусклая, источающая хлад и презрение, не лысина, а… череп. Этот череп величественным куполом, этаким храмом науки, нависал над лицом и подавлял его.
   Обменявшись с Лонгвилем несколькими фразами, Рене понял, что пытаться очаровать его или хитрить с ним совершенно бесполезно. Лишние слова отскакивали от ученого как горох, округлые, многозначительные обороты речи волшебно распрямлялись и обретали геометрическую прямолинейность — физик выцеживал смысл подобно фильтру. Поняв, а точнее почувствовав все это, Хойл сделал небольшую паузу и напрямик сообщил:
   — Мсье Лонгвиль, я посетил вас не ради ординарного газетного интервью. Я пришел к вам ради дела Вильяма Грейвса.
   Ни одна жилка не дрогнула на полном масковидном лице.
   — К сожалению, мне ничего не известно о существовании такого дела.
   — Но вы не можете не знать Вильяма Грейвса — это довольно известный физик-экспериментатор, работал в Беркли, в Лоуренсовской лаборатории в группе Кеннингема.
   Полные, но бледные губы тронула улыбка.
   — Мне встречалось это имя в специальной литературе, но повторяю, мсье Хойл, мне ничего не известно о некоем деле Грейвса.
   — Ходят слухи, что ему удалось синтезировать сверхмощную ядерную взрывчатку и что он намерен использовать ее для глобального шантажа.
   — О, каких только слухов не циркулирует! Вам, репортеру, простительно верить в небылицы. Но я не репортер, я ученый.
   — Вы убеждены, что это небылица?