И душою Пасынков не изменился. Он предстал передо мною тем же романтиком, каким я знал его. Как ни охватывал его жиз-ненный холод, горький холод опыта,-нежный цветок, ранорасцвет-ший в сердце моего друга, уцелел во всей своей нетронутой красе. Даже грусти, даже задумчивости не проявлялось в нем: он по-прежнему был тих, но вечно весел душою.
   В Петербурге жил он как бы в пустыне, не размышляя о будущем и не знаясь почти ни с кем. Я его свел с Злотницкими. Он к ним ходил довольно часто. Не будучи самолюбив, он не был застенчив; но и у них, как и везде, говорил мало, однако полюбился им. Тяжелый старик, муж Татьяны Васильевны, и тот обходился с ним ласково, и обе молчаливые девушки скоро к нему привыкли.
   Бывало, он придет, принесет с собою, в заднем кармане сюртука, какое-нибудь вновь вышедшее сочинение и долго не решается читать, все вытягивает шею набок, как птица, да высматривает: можно ли? наконец, уместится в уголку (он вообще любил сидеть по углам), достанет книжку и примется читать, сперва шепотом, потом громче и громче, изредка перерывая самого себя короткими суждениями или восклицаниями. Я замечал, что Варвара охотнее сестры к нему подсаживалась и слушала его, хотя, конечно, мало его понимала: литература не занимала ее. Сидит, бывало, перед Пасынковым, опершись на руки подбородком, глядит ему - не в глаза, а так, во все лицо, и словечка не промолвит, только шумно вздохнет вдруг. По вечерам мы играли в фанты, особенно в воскресения и в праздники. К нам тогда присоединялись две барышни, сестры, отдаленные родственницы Злотницких, маленькие, кругленькие, хохотуньи страшные, да несколько кадетов и юнкеров, очень добрых и тихих мальчиков. Пасынков всегда садился подле Татьяны Васильевны и вместе с ней придумывал, что делать тому, чей фант вынется.
   Софья не любила нежностей и поцелуев, которыми обыкновенно выкупаются фанты, а Варвара досадовала, когда ей приходилось что-нибудь отыскивать или отгадывать. Барышни знай себе хохотали - откуда у них смех брался,- меня иногда досада разбирала, на них глядя, а Пасынков только улыбался и головой покачивал. Старик Злотницкий в наши игры не вмешивался и даже не совсем ласково посматривал на нас из-за дверей своего кабинета. Раз только, совершенно неожиданно, вышел он к нам и предложил, чтобы та особа, чей фант вынется, провальсировала вместе с ним; мы, разумеется, согласились. Вышел фант Татьяны Васильевны: она вся покраснела, смешалась и застыдилась, как пятнадцатилетняя девочка,- но муж ее тотчас приказал Софье сесть за фортепьяно, подошел к жене и сделал с ней два тура,по-старинному, в три темпа. Помню я, как его желчное и темное лицо, с неулыбавшимися глазами, то показывалось, то скрывалось, медленно оборачиваясь и не меняя своего строгого выражения. Вальсируя, он широко шагал и подпрыгивал, а жена его быстро семенила ногами и прижималась, как бы от страха, лицом к его груди. Он довел ее до ее места, поклонился ей, ушел к себе и заперся. Софья хотела было встать. Но Варвара попросила ее продолжать вальс, подошла к Пасынкову и, протянув руку, с неловкой усмешкой сказала: хотите? Пасынков удивился, однако вскочил - он всегда отличался утонченной вежливостью,- взял Варвару за талью, но с первого же шага поскользнулся и, быстро отделившись от своей дамы, покатился прямо под тумбочку, на которой стояла клетка попугая... Клетка упала, попугай испугался и закричал: на кра-ул! Поднялся общий хохот... Злотницкий показался на пороге кабинета, поглядел сурово и захлопнул дверь. С тех пор стоило только вспомнить при Варваре об этом происшествии, и она тотчас начинала смеяться и с таким выражением поглядывала на Пасынкова, как будто умнее того, что он тогда сделал, невозможно было ничего придумать.
   Пасынков очень любил музыку. Он часто просил Софью сыграть ему что-нибудь, садился в сторонке и слушал, изредка подтягивая тонким голосом на чувствительных нотках. Особенно любил он "Созвездия" Шуберта. Он уверял, что когда при нем играли "Созвездия", ему всегда казалось, что вместе с звуками какие-то голубые длинные лучи лились с вышины ему прямо в грудь. Я еще до сих пор, при виде безоблачного ночного неба с тихо шевелящимися звездами, всегда вспоминаю мелодию Шуберта и Пасьшкова... Приходит мне еще на ум одна загородная прогулка. Мы поехали целым обществом в двух ямских четвероместных каретах в Парголово. Помнится, кареты взяли с Владимирской; они были очень стары, голубого цвета, на круглых рессорах, с широкими козлами и клочками сена внутри; бурые разбитые лошади везли нас тяжелой рысью, хромая каждая на разную ногу. Мы долго гуляли по сосновым рощам вокруг Парголова, пили молоко из глиняных кувшинчиков и ели землянику с сахаром. Погода была чудесная. Варвара не любила много ходить, она скоро утомлялась, но на этот раз она от нас не отставала. Она сняла шляпу, волосы ее развились, тяжелые черты оживились, и щеки покраснели. Встретивши в лесу двух крестьянских девушек, она вдруг села на землю, подозвала и не приласкала, а усадила их возле себя. Софья посмотрела на них издали с холодной улыбкой и не подошла к ним. Она гуляла с Асановым, а Злотницкий заметил, что Варвара - настоящая наседка. Варвара встала и пошла прочь. В течение прогулки она несколько раз подходила к Пасынкову и говорила ему: "Яков Иваныч, я вам что-то хочу сказать",- но что она хотела ему сказать осталось неизвестным.
   Впрочем, пора мне возвратиться к моему рассказу.
   Я обрадовался приходу Пасынкова; но когда вспомнил о том, что сделал накануне, мне стало невыразимо совестно, и я поспешно отвернулся опять к стене. Погодя немного Яков спросил меня, здоров ли я.
   - Здоров,- отвечал я сквозь зубы,- только голова болит.
   Яков ничего не ответил и взял книгу. Прошло более часу;
   я уж собирался во всем сознаться Якову... вдруг в передней прозвенел колокольчик.
   Дверь на лестницу растворилась... я прислушался... Асанов спрашивал моего человека, дома ли я.
   Пасынков встал; он не любил Асанова и, сказав мне шепотом, что пойдет полежать на моей постели, отправился ко мне в спальню.
   Минуту спустя вошел Асанов.
   По одному покрасневшему лицу его, по короткому и сухому поклону я догадался, что он приехал ко мне неспроста. "Что-то будет"? - подумал я.
   - Милостивый государь,-начал он, быстро садясь в кресло,- я явился к вам для того, чтобы вы разрешили мне одно сомнение.
   - А именно?
   - А именно: я желаю знать, честный ли вы человек? Я вспыхнул.
   - Это что значит? - спросил я.
   - А вот что это значит...- возразил он, словно отчеканивая каждое слово,- вчера я вам показывал бумажник с письмами одной особы ко мне... Сегодня вы с упреком - заметьте, с упреком - пересказывали этой особе несколько выражений из этих писем, не имея на то ни малейшего права. Я желаю знать, как вы это объясните?
   -А я желаю знать, какое вы. имеете право меня расспрашивать? - ответил я, весь дрожа от бешенства и внутреннего стыда.- Вольно вам было щеголять вашим дядюшкой, вашей перепиской; я-то тут что? Ведь все ваши письма целы?
   - Письма-то целы; но я был вчера в таком состоянии, что вы легко могли...
   - Одним словом, милостивый государь,- заговорил я нарочно как можно громче,- я прошу вас оставить меня в покое, слышите ли? Я ничего знать не хочу и объяснять вам ничего не стану. Ступайте к той особе за объяснениями! (Я чувствовал, что у меня голова начинала кружиться.)
   Асанов устремил на меня взгляд, которому, видимо, старался придать выражение насмешливой проницательности, пощипал свои усики и встал не спеша.
   - Я теперь знаю, что мне думать,- промолвил он,- ваше лицо - лучшая вам улика. Но я должен вам заметить, что благородные люди так не поступают... Прочесть украдкой письмо и потом идти к благородной девушке беспокоить ее...
   - Убирайтесь вы к черту! - закричал я, затопав ногами,- и присылайте мне секунданта; с вами я не намерен разговаривать.
   - Прошу не учить меня,- холодно возразил Асанов,- а секунданта я и сам хотел к вам прислать.
   Он ушел. Я упал на диван и закрыл лицо руками. Кто-то тронул меня за плечо; я принял руки - передо мной стоял Пасынков.
   - Что это? правда?..- спросил он меня.- Ты прочел чужое письмо?
   Я не имел сил ответить ему, но качнул утвердительно головой.
   Пасынков подошел к окну и, стоя ко мне спиною, медленно проговорил:
   - Ты прочел письмо одной девушки к Асанову. Кто же была эта девушка?
   - Софья Злотницкая,-отвечал я, как подсудимый отвечает судье.
   Пасынков долго не вымолвил ни слова.
   - Одна страсть может до некоторой степени извинить тебя,- начал он наконец.- Разве ты влюблен в Злотницкую?
   -Да.
   Пасынков опять помолчал.
   - Я это думал. И ты сегодня пошел к ней и начал упрекать ее...
   - Да, да, да...-проговорил я с отчаяньем.- Ты теперь можешь меня презирать...
   Пасынков прошелся раза два по комнате.
   - А она его любит? - спросил он.
   - Любит...
   Пасынков потупился и долго смотрел неподвижно на пол.
   - Ну, этому надо помочь,- начал он, подняв голову,- этого нельзя так оставить. И он взялся за шляпу.
   - Куда же ты?
   - К Асанову.
   Я вскочил с дивана.
   - Да я тебе не позволю. Помилуй! как можно! что он подумает?
   Пасынков поглядел на меня.
   - А по-твоему, разве лучше дать этой глупости ход, себя погубить, девушку опозорить?
   - Да что ты скажешь Асанову?
   - Я постараюсь вразумить его, скажу, что ты просишь у него извинения...
   - Да я не хочу извиняться пред ним!
   - Не хочешь? Разве ты не виноват?
   Я посмотрел на Пасынкова: спокойное и строгое, хотя грустное выражение лица его меня поразило; оно было ново для меня. Я ничего не отвечал и сел на диван.
   Пасынков вышел.
   С каким мучительным томлением ожидал я его возвращения! С какой жестокой медленностью проходило время! Наконец он вернулся - поздно.
   - Ну что? - спросил я робким голосом.
   - Слава богу! - отвечал он,- все улажено.
   - Ты был у Асанова?
   - Был.
   - Что он? чай, ломался? - промолвил я с усилием.
   - Нет, не скажу. Я ожидал больше... Он... он не такой пошлый человек, каким я почитал его.
   - Ну, а кроме его, ты ни у кого не был?- спросил я погодя немного.
   - Я был у Злотницких.
   - А!.. (Сердце у меня забилось. Я не смел взглянуть Пасын-кову в глаза.) Что ж она?
   -Софья Николаевна-девушка благоразумная, добрая... Да, она добрая девушка. Ей сначала было неловко, но потом она успокоилась. Впрочем, весь наш разговор продолжался не более пяти минут.
   - И ты... ей все сказал... обо мне... все?
   - Я сказал, что было нужно.
   - Мне уж теперь нельзя будет больше ходить к ним! - проговорил я уныло...
   - Отчего же? Нет, изредка можно. Напротив, ты должен к ним непременно пойти, чтоб не подумали чего-нибудь...
   - Ах, Яков, ты меня теперь презирать будешь! - воскликнул я, чуть сдерживая слезы.
   - Я? презирать тебя?.. (Его ласковые глаза затеплились любовью.) Тебя презирать... глупый человек! Разве тебе легко было? Разве ты не страдаешь?
   Он протянул мне руку, я бросился к нему на шею и зарыдал.
   Спустя несколько дней, в течение которых я мог заметить, что Пасынков был очень не в духе, я решился наконец пойти к Злот-ницким. Что я чувствовал, вступая к ним в гостиную, это словами передать трудно; помню, что я едва различал лица, и голос прерывался в груди. И Софье было не легче: она, видимо, принуждала себя заговаривать со мною, но глаза ее так же избегали моих, как мои - ее, и в каждом ее движении, во всем существе проглядывало принуждение, смешанное... что таить правду? с тайным отвращением. Я постарался как можно скорее избавить и ее и себя от таких тягостных ощущений. Это свидание было, к счастью, последним... перед ее браком. Внезапная перемена в судьбе моей увлекла меня в другой конец России, и я надолго простился с Петербургом, с семейством Злотницких и, что мне было всего больнее, с добрым Яковом Пасынковым.
   II
   Прошло лет семь. Не считаю нужным рассказывать, что именно происходило со мной в течение всего этого времени. Помаялся я таки по России, заезжал в глушь и в даль, и слава богу! Глушь и даль не так страшны, как думают иные, и в самых потаенных местах дремучего леса, под валежником и дромом, растут душистые цветы.
   Однажды весной, проезжая по делам службы через небольшой уездный городок одной из отдаленных губерний восточной России, я сквозь тусклое стеклышко тарантаса увидел на площади, перед лавкой, человека, лицо которого мне показалось чрезвычайно знакомым. Я вгляделся в этого человека и, к немалой своей радости, узнал в нем Елисея, слугу Пасынкова.
   Я тотчас велел ямщику остановиться, выскочил из тарантаса и подошел к Елисею.
   - Здравствуй, брат! -проговорил я, с тру дом скрывая волненье,- ты здесь с своим барином?
   - С барином,- возразил он медленно и вдруг воскликнул: - Ах, батюшка, это вы? Я и не узнал вас!
   - Ты здесь с Яковом Иванычем?
   - С ним, батюшка, с ним... А то с кем же?
   - Веди меня скорей к нему.
   - Извольте, извольте! Сюда пожалуйте, сюда,.. Мы здесь в трактире стоим.
   И Елисей повел меня через площадь, беспрестанно приговаривая: "Ну, как же Яков Иваныч обрадуется!"
   Этот Елисей, калмык по происхождению, человек на вид крайне безобразный и даже дикий, но добрейшей души и неглупый, страстно любил Пасынкова и служил ему лет десять.
   - Как здоровье Якова Иваныча? - спросил я его. Елисей обернул ко мне свое темно-желтое личико.
   - Ах, батюшка, плохо... плохо, батюшка! Вы их не узнаете... Недолго им, кажется, остается на свете пожить. Оттого-то мы здесь и засели, а то мы ведь в Одессу ехали лечиться.
   - Откуда же вы едете?
   - Из Сибири, батюшка.
   - Из Сибири?
   - Точно так-с. Яков Иваныч там на службе состояли-с. Там они и рану свою получили-с.
   - Разве он в военную службу поступил?
   - Никак нет-с. В статской служили-с.
   "Что за чудеса!" - подумал я. Между тем мы подошли к трактиру, и Елисей побежал вперед доложить обо мне. В первые годы нашей разлуки мы с Пасынковым переписывались довольно часто, но последнее письмо его я получил года четыре назад и с тех пор ничего не знал о нем.
   - Пожалуйте-с, пожалуйте-с! - кричал мне Елисей с лестницы. - Яков Иваныч очень желают вас видеть-с.
   Я поспешно вбежал по шатким ступеням, вошел в темную маленькую комнатуи сердце во мне перевернулось... На узкой постели, под шинелью, бледный как мертвец, лежал Пасынков и протягивал мне обнаженную исхудалую руку. Я бросился к нему и судорожно его обнял.
   - Яша! - воскликнул я наконец,- что с тобой?
   - Ничего,- ответил он слабым голосом,- прихворнул немного. Ты каким случаем сюда попал?
   Я сел на стул подле постели Пасынкова и, не выпуская его руки из своих рук, начал глядеть ему в лицо. Я узнал дорогие мне черты: выражение его глаз, его улыбка не изменились; но что с ним сделала болезнь!
   Он заметил впечатление, которое произвел на меня.
   - Я дня три не брился,- промолвил он,- ну, да и не причесан, а то я... еще ничего.
   - Скажи, пожалуйста, Яша,- начал я,- что это мне сказал Елисей... Ты ранен?
   - А! да это целая история,- возразил он.- Я тебе после расскажу. Точно, я ранен, и вообрази, чем? стрелой.
   - Стрелой?
   - Да, стрелой, только не мифологической, не стрелою амура, а настоящей стрелой из какого-то прегибкого дерева, с искусным острием на конце... Очень неприятное ощущение производит такая стрела, особенно когда попадает в легкие.
   - Да каким это образом? помилуй...
   - А вот каким. Ты знаешь, в моей судьбе было всегда много смешного. Помнишь мою комическую переписку по делу вытре-бования бумаг? Вот я и ранен смешно. И в самом деле, какой порядочный человек, в наше просвещенное столетие, позволит себя ранить стрелой? И не случайно - заметь, не во время каких-нибудь игрищ, а на сражении.
   - Да ты все мне не говоришь...
   -А вот постой,- перебил он.- Ты знаешь, что меня скоро после твоего отъезда из Петербурга перевели в Новгород. В Новгороде я провел довольно много времени и, признаться, скучал, хотя я и там встретился с одним существом (он вздохнул)... Но теперь не до того; а года два назад вышло мне прекрасное местечко, правда, далеко немножко, в Иркутской губернии, да что за беда! Видно, нам с отцом на роду было написано посетить Сибирь. Славный край Сибирь! Богатый, привольный - это тебе всякий скажет. Очень мне там понравилось. Инородцы у меня под началом состояли; народ смирный; да, на мою беду, вздумалось им, человекам десяти, не больше, контрабанду провезти. Меня послали их перехватить. Перехватить-то я их перехватил, да один из них, сдуру должно быть, захотел защищаться, да и попотчевал меня этой стрелой... Я было чуть не умер, однако оправился. Теперь вот еду окончательно вылечиться... Начальство, дай бог им всем здоровья, денег дало.
   Пасынков в изнеможении опустил голову на подушку и умолк. Слабый румянец разлился по его щекам. Он закрыл глаза.
   - Много говорить не могут,- проговорил вполголоса Елисей, не выходивший из комнаты.
   Наступило молчание; только и слышалось что тяжелое дыхание больного.
   - Да вот, - продолжал он, опять открыв глаза,- вторую неделю сижу в этом городишке... простудился, должно быть. Меня лечит здешний уездный врач - ты его увидишь; он, кажется, дело свое знает. Впрочем, я очень этому случаю рад, а то как бы я с тобою встретился? (И он взял меня за руку. Его рука, еще недавно холодная как лед, теперь пылала.) Расскажи ты мне что-нибудь о себе,- заговорил он опять, откидывая от груди шинель, - ведь мы с тобой бог знает когда виделись.
   Я поспешил исполнить желание его, лишь бы не дать ему говорить, и принялся рассказывать. Он сперва слушал меня с большим вниманием, потом попросил пить, а там опять начал закрывать глаза и метаться головой по подушке. Я посоветовал ему соснуть немного, прибавив, что не поеду дальше, пока он не поправится, и помещусь в комнате с ним рядом.
   - Здесь очень скверно...-начал было Пасынков, но я зажал ему рот и тихо вышел.
   Елисей тоже вышел вслед за мной.
   - Что же это, Елисей? ведь он умирает?- спросил я верного слугу.
   Елисеи только махнул рукой и отвернулся.
   Отпустив ямщика и наскоро перебравшись в смежную комнату, я отправился посмотреть, не заснул ли Пасынков. У двери его я столкнулся с человеком высокого роста, очень толстым и грузным. Лицо его, рябое и пухлое, выражало лень - и больше ничего; крохотные глазки так и слипались, и губы лоснились, как после сна.
   - Позвольте узнать,- спросил я его,- вы не доктор ли? Толстый человек посмотрел на меня, усиленно приподняв бровями свой нависший лоб.
   - Точно так-с,- промолвил он наконец.
   - Сделайте одолжение, господин доктор, не угодно ли вам пожаловать сюда, ко мне в комнату? Яков Иваныч, кажется, теперь спит; я его приятель и желал бы поговорить с вами о его болезни, которая меня очень беспокоит.
   - Очень хорошо-с,- отвечал доктор с таким выражением, как будто желая сказать: "Охота тебе так много говорить; я бы и так пошел",- и направился вслед за мной.
   - Скажите, пожалуйста,- начал я, как только он опустился на стул,состояние моего приятеля опасно? как вы находите?
   - Да,- спокойно отвечал толстяк.
   - И... очень оно опасно?
   - Да, опасно.
   - Так, что он даже... умереть может?
   - Может.
   Признаюсь', я почти с ненавистью посмотрел на моего собеседника.
   - Так помилуйте,- начал я,- надобно прибегнуть к каким-нибудь мерам, консилиум созвать, что ли... Ведь нельзя же так... Помилуйте!
   - Консилиум, можно. Отчего ж? Можно. Ивана Ефремыча позвать...
   Доктор говорил с трудом и беспрестанно вздыхал. Желудок его заметно приподнимался, когда он говорил, как бы выпирая каждое слово.
   - Кто такой Иван Ефремыч?
   - Городской врач.
   - Не послать ли в губернский город - как вы думаете? Там наверное есть хорошие доктора.
   - Что ж? можно.
   - А кто там лучшим врачом почитается?
   - Лучшим? Был там Кольрабус доктор... только его чуть ли не перевели куда-то. Впрочем, признаться, оно и не нужно посылать-то.
   - Почему же?
   - Вашему приятелю и губернский доктор не поможет.
   - Разве он так плох?
   - Да таки, наткнулся.
   - Чем же он, собственно, болен?
   - Рану получил... Легкие, значит, пострадали... ну, тут еще простудился, сделался жар... ну, и прочее. А запасной экономии нет: без запасной экономии, вы сами знаете, человеку невозможно.
   Мы оба помолчали.
   - Разве гомеопатией попробовать...-проговорил толстяк, искоса взглянув на меня.
   - Как гомеопатией? Ведь вы аллопат?
   - Так что ж, что аллопат? Вы думаете, что я гомеопатию не знаю? Не хуже другого. Здесь у нас аптекарь гомеопатией лечит, а он и ученой степени никакой не имеет.
   "Ну,-подумал я,-плохо дело!.."
   - Нет, господин доктор,- промолвил я,-- вы уж лучше лечите по вашей обыкновенной методе.
   - Как угодно-с.
   Толстяк встал и вздохнул.
   - Вы идете к нему? - спросил я.
   - Да, надо посмотреть.
   И он вышел.
   Я не пошел за ним: видеть его у постели моего бедного больного друга было свыше сил моих. Я кликнул своего человека и приказал ему тотчас же ехать в губернский город, спросить там лучшего врача и привезть его непременно. Что-то застучало в коридоре; я быстро отворил дверь.
   Доктор уже выходил от Пасынкова.
   - Ну что?- спросил я его шепотом.
   - Ничего, микстуру прописал.
   - Я, господин доктор, решился послать в губернский город. Не сомневаюсь в вашем искусстве, но вы знаете сами: ум хорошо, а два лучше.
   - Ну что ж, это похвально! - возразил толстяк и начал спускаться по лестнице. Я ему, видимо, надоедал. Я вошел к Пасынкову.
   - Видел ты здешнего эскулапа? - спросил он меня.
   - Видел,- отвечал я.
   - Мне что нравится в нем,- заговорил Пасынков,- это его удивительное спокойствие. Доктору следует быть флегматиком, не правда ли? Это очень ободрительно для больного.
   Я, разумеется, не стал разуверять его.
   К вечеру Пасынкову, против ожидания моего, сделалось легче. Он попросил Елисея поставить самовар, объявил мне, что будет угощать меня чаем и сам выпьет чашечку, и заметно повеселел. Я, однако, все-таки старался не давать ему разговаривать и, видя, что он никак не хочет угомониться, спросил его, не желает ли он, чтоб я ему прочел что-нибудь?
   - Как у Винтеркеллера - помнишь? - ответил он,- изволь, с удовольствием. Что ж мы будем читать? Посмотри-ка, там у меня на окне книги...
   Я подошел к окну и взял первую книгу, попавшуюся мне под руку...
   - Что это? - спросил он.
   - Лермонтов.
   - А! Лермонтов! Прекрасно! Пушкин выше, конечно... Помнишь: "Снова тучи надо мною собралися в тишине..." или "В последний раз твой образ милый дерзаю мысленно ласкать". Ах, чудо! чудо! Но и Лермонтов хорош. Ну, знаешь что, брат, возьми, раскрой наудачу и читай!
   Я раскрыл книгу и смутился: мне попалось "Завещание". Я хотел было перевернуть страницу, но Пасынков заметил мое движение и торопливо проговорил: "Нет, нет, нет, читай то, что вскрылось".
   Делать было нечего: я прочел "Завещание".
   - Славная вещь!- проговорил Пасынков, как только я произнес последний стих.- Славная вещь! А странно, - прибавил он, помолчав немного,- странно, что тебе именно "Завещание" попалось... Странно!
   Я начал читать другое стихотворение, но Пасынков не слушал меня, глядел куда-то в сторону и раза два еще повторил: "Странно!"
   Я опустил книгу на колени.
   - "Соседка есть у них одна",- прошептал он и вдруг, обратившись ко мне, спросил: - А что, помнишь ты Софью Злотниц-кую?
   Я покраснел.
   - Как не помнить!
   - Ведь она замуж вышла?..
   - За Асанова, давным-давно. Я тебе писал об этом.
   - Точно, точно, писал. Отец ее простил наконец?
   - Простил, но Асанова не принял.
   - Упрямый старик! Ну, а как слышно, счастливо они живут?
   - Не знаю, право... кажется, счастливо. Они в деревне живут, в ***ой губернии; я их не видал, но проезжал мимо.
   - И дети есть у них?
   - Кажется, есть... Кстати, Пасынков? - спросил я. Он взглянул на меня. .
   - Признайся, ты, помнится, тогда не хотел отвечать на мой вопрос: ведь ты сказал ей, что я ее любил?
   - Я все ей сказал, всю правду... Я ей всегда правду говорил. Скрытничать перед ней - это был бы грех! Пасынков помолчал.
   - Ну, а скажи мне,- начал он опять,- скоро ты разлюбил ее или нет?
   - Не скоро, но разлюбил. Что пользы вздыхать понапрасну? Пасынков перевернулся ко мне лицом.
   - А я, брат,- начал он, и губы его задрожали,- не тебе чета: я до сих пор не разлюбил ее.
   - Как! - воскликнул я с невыразимым изумлением,- разве ты любил ее?
   - Любил,- медленно проговорил Пасынков и занес обе руки за голову.- Как я ее любил, это известно одному богу. Никому я не говор ил об этом, никому в мире, и не хотел никому говорить... да уж так! На свете мало, говорят, мне остается жить... Куда ни шло!
   Неожиданное признание Пасынкова до того меня удивило, что я решительно не мог ничего сказать и только дум ал: "Возможно ли? как же я этого не подозревал?"
   - Да,-продолжал он, как бы говоря с самим собою,- я ее любил. Я не перестал ее любить даже тогда,когда узнал,что сердце ее принадлежит Асанову. Но тяжело мне было узнать это! Если б она тебя полюбила, я бы по крайней мере за тебя порадовался;
   но Асанов... Чем он мог ей понравиться? Его счастье! А изменить своему чувству, разлюбить она уж не могла. Честная душа не меняется...
   Я вспомнил посещение Асанова после рокового обеда, вмешательство Пасынкова и невольно всплеснул руками.
   - Ты от меня все это узнал, бедняк! - воскликнул я,- и ты же взялся пойти к ней тогда!
   - Да,- заговорил опять Пасынков,- это объяснение с ней... я его никогда не забуду. Вот когда я узнал, вот когда я понял, что значит давно мною избранное слово: Resignation. Но все же она осталась моей постоянной мечтой, моим идеалом... А жалок тот, кто живет без идеала!