Робинзон, находившийся за две мили от котловины, увидал в подзорную трубу падение обоих противников. Он достаточно хорошо изучил эту часть острова и знал, что к плато, усеянному кактусами, где они, скорее всего, разбились, можно подойти, либо спустившись с горы по узенькой тропе, либо вскарабкавшись по крутой скале высотой не менее ста футов. Второй путь был короче, и срочная надобность диктовала именно его, но Робинзон не мог без дрожи представить себе головокружительный подъем ощупью по иззубренной поверхности скалы, местами нависавшей над головой. Однако его вдохновляла на этот подвиг не одна только необходимость спасти Пятницу, быть может еще живого. Приобщившись к физическим упражнениям, счастливо развившим тело, Робинзон тем не менее до сих пор страдал сильными головокружениями — остатками наследия прошлой жизни, которые настигали его даже в трех футах от земли. И он был уверен, что, решившись на подъем и поборов эту болезненную слабость, сделает важный шаг на своем новом жизненном пути.
   Он быстро пробрался между каменными глыбами к подножию скалы, потом стал перепрыгивать с камня на камень, как это сотни раз проделывал при нем Пятница, и вскоре достиг отвесной стенки, по которой нужно было карабкаться, плотно прильнув к ней всем телом и впиваясь всеми двадцатью пальцами в едва заметные неровности. И здесь он испытал огромное, хотя и несколько подозрительное удовольствие от тесной близости с камнем. Его руки, его ноги да и все обнаженное тело знали тело горы, ее гладкие и выщербленные места, ее выступы и впадины. Робинзон с давно забытым восторгом упивался бережными прикосновениями к минеральной плоти, и забота о собственной безопасности играла в этой бережности лишь торостепенную роль. Он слишком хорошо понимал, что то был возврат к прошлому, который носил бы имя жалкого, трусливого бегства, если бы пропасть у него за спиной не составляла другую половину испытания. Здесь были только земля и воздух, а между ними Робинзон, приникший к камню, словно трепещущий мотылек, и в мучительном усилии стремящийся преодолеть переход от первой стихии ко второй. Поднявшись до середины скалы, он решился на краткую передышку и обернулся лицом к пропасти, стоя на узеньком, в ладонь шириной, карнизе, где едва мог удержаться на цыпочках. Его тут же прошиб холодный пот, а руки сделались скользкими. Он зажмурился, чтобы не видеть кружащиеся перед глазами каменные глыбы, по которым только что так резво бежал. Но тотчас же храбро глянул вниз, полный решимости побороть свою слабость. Однако ему пришло в голову, что лучше смотреть на небо в последних багровых сполохах заката, и вскоре он действительно почувствовал некоторое облегчение. Вот когда Робинзон понял, что головокружение — это всего лишь земное притяжение, настигающее того, кто хранит упорную приверженность матери-земле. Душа человеческая неосознанно стремится к этим столь близким ей гранитным, глиняным, кремневым, сланцевым основам; разлука с ними ужасает ее и в то же время зачаровывает, ибо в раскрывшейся перед ней дали провидит она безграничный покой смерти. И не воздушная пустота вызывает головокружение, но влекущая полнота земных недр. Подняв лицо к небу, Робинзон ощутил, что сладостный зов каменного хаоса умолкает перед призывом к полету, исходящим от пары альбатросов, дружно паривших между двумя облаками, которые последний луч заходящего солнца окрасил в нежно-розовый цвет. С успокоенной душой Робинзон продолжил свой подъем, ступая все увереннее и твердо зная, куда приведет его трудный путь.
   Сумерки уже окутывали землю, когда он разыскал мертвого Андоара среди чахлых кустиков боярышника, пробивавшихся из-под камней. Он склонился над исковерканным телом козла и тотчас признал цветной шнурок, крепко обмотанный вокруг его шеи. Вдруг Робинзон услышал за спиной смех и резко обернулся. Перед ним стоял Пятница — весь в ссадинах, с негнущейся правой рукой, но в остальном целый и невредимый.
   — Андоар — мертвый, а Пятница — живой, мех Андоара спасать Пятницу. Большой козел мертвый, но скоро Пятница заставить его летать и петь…
   Пятница оправлялся от усталости и ран с быстротой, неизменно поражавшей Робинзона. Уже на следующее утро, отдохнувший, с повеселевшим лицом, он вернулся к тому месту, где лежал погибший Андоар. Сперва он отрубил козлу голову и положил ее в самую середину муравейника. Потом надрезал кожу вокруг копыт и вдоль живота до самого горла, рассек сухожилия, связывающие мясо со шкурой, и снял ее, обнажив мускулистую розовую тушу — анатомический призрак Андоара. Вспоров брюшную полость, он извлек оттуда сорок футов кишок, вымыл их в проточной воде и развесил на деревьях эту жутковатую молочно-фиолетовую гирлянду, которая тут же привлекла полчище мух. Затем он отправился на пляж, весело напевая и прихватив левой, здоровой рукой тяжелую, жирную шкуру Андоара. Он выполоскал ее в волнах, втоптал в песок и оставил пропитываться морской солью. Вслед за тем с помощью импровизированного скребка — раковины, привязанной к гальке, — он начал срезать шерсть на внешней стороне шкуры и очищать от жира внутреннюю. Эта работа заняла у него много дней, но он упорно отвергал помощь Робинзона, заявив, что того ждет другая задача, более почетная, более легкая, а главное, более ответственная.
   Тайна прояснилась, когда Пятница попросил Робинзона помочиться на шкуру, растянутую на дне каменистой впадины, куда большой прилив нагонял озерцо воды, испарявшейся в течение нескольких часов. Он умолял его пить больше в ближайшие дни и мочиться только на шкуру Андоара, чтобы жидкость покрыла ее целиком. Робинзон отметил, что сам Пятница от этого воздержался, но не стал выяснять причину: то ли, по мнению арауканца, его собственная моча не обладала дубящими свойствами, то ли он считал неподобающим смешивать ее с мочой белого человека. Итак, шкура целую неделю вымачивалась в аммиачном растворе, после чего Пятница вытащил ее, отмыл в морской воде и растянул на двух упругих дугах, которые не позволяли коже ни разорваться, ни сморщиться. В течение трех дней шкура сохла в тени, а потом Пятница принялся затяжку (Тяжка — мягчение кожи), обрабатывая пемзой еще влажную кожу. Теперь она представляла собою чистейший пергамент цвета старого золота, который, будучи натянут на дуги, издавал под ударами пальцев звонкую рокочущую песнь. — Андоар летать, Андоар летать, — возбужденно твердил Пятница, по-прежнему упорно скрывая свои намерения.
   Араукарий на острове было немного, но их пирамидальные черные силуэты величественно высились среди подлеска, укрывая его в своей тени. Пятница питал особое почтение к этим коренным обитательницам своей родины, носившим ее имя, и проводил иногда целые дни в прохладной колыбели их гостеприимных ветвей. По вечерам он приносил Робинзону горсть плодов в тоненькой прозрачной шкурке и со съедобным ядрышком, чья мучнистая мякоть отдавала смолой. Робинзон всегда воздерживался от карабканья по ветвям деревьев вместе со своим компаньоном, считая это занятием для обезьян.
   Однако нынешним утром, стоя у подножия самой высокой араукарии и окидывая взглядом мощные ее ветви, он подсчитал, что высота дерева должна превышать сто пятьдесят футов. После долгих дождливых дней свежее утро обещало ясную погоду. Лес дымился, как усталый зверь; ручейки, скрытые в пышных мхах, журчали непривычно кроткими голосами. Всегда чуткий к происходящим в нем переменам, Робинзон вот уже много дней подряд отмечал тоскливое нетерпение, с которым он ожидал восхода солнца: сияние первых лучей являлось для него торжественным празднеством, каждодневность которого ничуть не умаляла потрясающей душу новизны.
   Робинзон схватился за ближайшую ветку, оперся на нее коленом, а затем встал ногами, мимоходом подумав о том, что сможет насладиться зрелищем восходящего солнца несколькими минутами раньше, если ему удастся забраться на самую верхушку дерева. Он без особого труда преодолел несколько этажей этого зеленого дворца со смутным ощущением, что становится пленником сложной, бесконечно разветвленной структуры, покоящейся на красноватом шершавом стволе, который разделялся на сучья и ветви, веточки и стебельки, переходящие затем в жилки треугольных, причудливых, чешуеобразных листьев, закрученных спиралью вокруг черенка. Теперь он явственно видел функцию дерева — стремление объять воздух тысячами рук, ощупать его мириадами пальцев. По мере подъема Робинзон все глубже ощущал колебания такелажа этого растущего из земли корабля, в чьих бесчисленных зеленых снастях органом гудел ветер. Он был уже недалеко от верхушки дерева, как внезапно вокруг него разверзлась зияющая пустота. Последние шесть футов ствола, вероятно опаленного молнией, были полностью оголены. Робинзон опустил глаза, чтобы избежать головокружения. Под ногами у него уходила вниз, в ошеломляющую перспективу, мельтешащая путаница ветвей. Робинзону припомнился испытанный однажды в детстве ужас, когда он решил взобраться на колокольню Йоркского собора. Бесконечно долго кружил он по винтовой лестнице, обвивавшей каменную резную колонну. И вдруг уютный полумрак стен куда-то исчез, и он вынырнул прямо в небо, в пустое пространство, еще более головокружительное оттого, что крыши домов были так страшно далеко внизу. Пришлось спускать его с колокольни, как тюк, с головой, укутанной в школьную пелерину-Робинзон закрыл глаза и прижался щекой к единственной надежной опоре — стволу. Эта живая мачта, внутри которой вершилась жизнь дерева, обремененного бесчисленными, простертыми к ветру конечностями, слабо вибрировала, издавая по временам тягучие стоны. Долго вслушивался он в этот умиротворяющий ропот. Тоска заставила его ослабить судорожную хватку. Теперь он грезил. Дерево превратилось в огромный корабль, бросивший якорь в почву; распустив все свои паруса, оно боролось с неподвижностью, чтобы вновь пуститься в плаванье. Жаркая ласка согрела лицо Робинзона, тьма под веками вспыхнула розовым светом. Он понял, что это встало солнце, но, прежде чем открыть глаза, помедлил еще мгновение, вслушиваясь в новое, рождающееся в нем ликование. И опять теплая волна накрыла его. После скупого мерцания зари огненное светило по-царски щедро одаряло своим сиянием все живое. Робинзон приподнял веки. Мириады сверкающих искр затанцевали между его ресницами. Теплое дыхание ветерка поколебало пышную листву. Лист — легкие дерева, дерево — само по себе легкие, стало быть, ветер — дыхание дерева, подумал Робинзон. Он попробовал вообразить собственные легкие — разветвленный пышный куст пурпурной губчатой плоти с розовыми перепонками, живой, дышащий коралл… О, с какой радостью он воздел бы к небу это хрупкое и сложное сокровище, этот букет красных цветов плоти, чтобы огненный восторг пронзил его, излившись из жерла ствола, переполненного алой кровью!..
   Со стороны берега в воздух взмыла фантастическая птица, огромный ромб цвета старого золота. Пятница исполнил свое таинственное обещание: он заставил Андоара летать.
   Связав три стебля тростника крестом с двумя параллельными, неравной длины перекладинами, Пятница надрезал каждый из стеблей и протянул сквозь них высушенные козлиные кишки. Затем он прикрепил эту легкую, но крепкую раму к шкуре Андоара, подогнув края и сшив их жилами. Один конец самого длинного из стеблей поддерживал переднюю половину шкуры, второй скрывался под свисающей вниз хвостовой ее частью в форме трилистника. Оба края шкуры стягивала крепкая веревка, к которой была привязана длинная бечева — с таким расчетом, чтобы сообщать воздушному змею нужный наклон для максимально выгодной подъемной силы. Пятница трудился над своим хрупким сооружением с первых проблесков зари; сильный юго-западный бриз, предвестник сухой и солнечной погоды, дул резкими порывами, и огромная пергаментная, близкая к завершению птица судорожно билась в руках арауканца, словно ей не терпелось вырваться и взлететь. Запустив ее с морского берега, Пятница ликующе вскрикнул, когда распластавшееся куполообразное чудище стремительно взмыло к солнцу, хлопая мягкими краями, украшенными гирляндой черных и белых перьев.Когда Робинзон подошел к Пятнице, тог лежал на песке, подложив руки под голову;5 бечева от змея была привязана к его левой лодыжке. Робинзон лег рядом, и оба долго глядели на Андоара, парящего в облаках; он содрогался под внезапными невидимыми ударами ветра, метался туда-сюда во встречных воздушных потоках, внезапно замирал в мертвой точке и бессильно падал, но тут же опять бешеным рывком набирал потерянную высоту. Придя в полный восторг от этих эоловых причуд змея, Пятница не выдержал, вскочил на ноги, раскинул руки и с громким смехом начал подражать танцу Андоара. Он то съеживался в комочек на песке, то подпрыгивал, задрав левую ногу выше головы, то кружился, то шатался, словно вдруг потерял опору, то вновь резко вскидывался, и бечева, привязанная к его лодыжке, служила как бы осью этой воздушной хореографии, ибо Андоар, танцующий высоко в небе, послушно отвечал на каждое движение Пятницы своими наклонами, взлетами и пике.
   После полудня Робинзон с Пятницей занялись ловлей белой (крупная рыба, водящаяся в южных морях). Стопятидесятифутовую бечеву змея привязали к корме пироги; за ней волочилась леса с наживкой, которая, поблескивая, танцевала на вскипающих гребнях волн.
   Робинзон медленно выгребал против ветра к восточной оконечности лагуны, а Пятница, сидя на корме, спиной к нему, следил за пляской Андоара. Когда белона кидалась на наживку и хищно смыкала на ней свои длинные, усаженные острыми зубами челюсти, воздушный змей, словно поплавок на конце лески,. начинал беспорядочно дергаться. Тогда Робинзон разворачивал пирогу и, гребя по ветру, приближался к пойманной рыбине, которую Пятница выхватывал из воды. На дне пироги уже лежала целая куча белой, их цилиндрические тела с зелеными спинами отливали серебром.
   Даже к вечеру Пятница не пожелал спустить Андоара на землю. Он привязал змея к перечному дереву, на котором висел его гамак. И Андоар, как прирученное домашнее животное, провел ночь у ног своего хозяина, а назавтра так же послушно следовал за ним, куда бы тот ни пошел. Но на вторую ночь ветер внезапно стих, и золотую птицу подобрали среди магнолий, на которые она тихонько опустилась в темноте. После нескольких бесплодных попыток вновь запустить змея ввысь Пятница оставил его в покое. Казалось, он уже вдоволь натешился змеем, и целую неделю провел в обычном безделье. Лишь потом он как будто вспомнил о голове козла, оставленной им в муравейнике.
   Крошечные красные труженики поработали на славу. От длинной бело-коричневой шерсти, от бороды и мяса козла не осталось ровным счетом ничего. Глазницы и внутренность головы были идеально вычищены, а сухожилия и суставы изгрызены так основательно, что, когда Пятница коснулся нижней челюсти, она тут же отвалилась. Но сам череп цвета слоновой кости с мощными черными лирообразными рогами был великолепен, и Пятница торжествующе, словно военным трофеем, потряс им в воздухе. Отыскав разноцветный шнурок, некогда стягивавший шею козла, он повязал его у самого основания рогов, там, где они толще всего.
   — Теперь Андоар петь, — загадочно пообещал Пятница Робинзону, следившему за его действиями.
   Сначала он вырезал из ветки сикомора (дерево семейства тутовых с крепкой древесиной) две тонкие планочки неравной длины. Проделав в более длинной из них два отверстия, он надел ее на острия рогов, скрепив их таким образом между собой. Вторая планочка легла параллельно первой в глубине черепа, а на палец выше, между глазницами, Пятница укрепил еловую пластинку с дюжиной узеньких надрезов по верхней ее кромке. После чего снял кишки Андоара с дерева, где они за это время успели высохнуть, продубиться на солнце и превратиться в тонюсенькие жилы, которые он разрезал на равные части, примерно по три фута длиной каждая.
   Робинзон следил за всеми действиями Пятницы, по-прежнему не понимая их смысла, как наблюдал бы за поведением насекомого со сложными повадками, непостижимыми для человеческого разума. Большую часть времени Пятница не делал ровно ничего, но никогда скука не омрачала его безбрежной, первозданной лени. Потом, словно шмель, при первом дыхании весны стремящийся к продолжению рода, он, вдруг встрепенувшись, вскакивал и, озаренный некоей идеей, с головой погружался в занятия, цель которых долго держал в тайне, хотя они почти всегда имели отношение к воздушным играм. С этого мига он не жалел ни времени, ни усилий, проявляя чудеса терпения, изобретательности и усердия. Вот так он на глазах Робинзона несколько дней подряд натягивал между двумя поперечинами, с помощью колков, двенадцать кишок, ставших струнами в черепе Андоара. Пользуясь врожденным музыкальным слухом, он настраивал их не в терцию или квинту, как у обычного инструмента, а в унисон или октаву, чтобы они могли звучать все разом и гармонично. Ибо он изготавливал не лиру или цитру, на которой собирался играть сам, но инструмент стихий, эолову арфу, где единственным исполнителем будет ветер. Глазницы играли роль эф (два резонатора в виде фигурных прорезей в корпусе струнных инструментов) в резонирующем корпусе черепа. Для того чтобы струн мог коснуться даже самый слабый ветер, Пятница прикрепил по обе стороны глазниц крылья грифа, чем весьма заинтриговал Робинзона, считавшего стервятников абсолютно неуязвимыми и бессмертными. И наконец, эолова арфа обрела свое место в ветвях засохшего кипариса, чей голый ствол черным силуэтом вырисовывался среди каменного хаоса, в розе ветров. Едва оказавшись там, арфа издала пронзительный, жалобный стон, хотя ветра не было и в помине. Пятница внимательно вслушивался в эти простые и жалобные звуки. Наконец он состроил пренебрежительную гримасу и поднял два пальца, давая понять Робинзону, что звучат всего две струны, Пятница вновь вернулся к своей нескончаемой сиесте в гамаке, а Робинзон — к солнечным ваннам, и прошло несколько недель прежде чем Андоар подал наконец голос. Однажды ночью Пятница потянул за ногу Робинзона, давно уже избравшего себе место ночлега в ветвях араукарии, под навесом из коры. Оказывается, поднялась буря, опаляющее дыхание которой насытило атмосферу электричеством, не обещая при этом дождя. Полная луна, казалось, стремглав несется сквозь клочковатые бледные облака. Пятница потащил Робинзона к мертвому кипарису. Еще не дойдя до него, Робинзон услышал райскую музыку, словно играли разом и согласно скрипки и флейты. То не было мелодией в собственном смысле слова, когда определенная последовательность звуков привораживает сердце, маня в свой хоровод, сообщая ему скрытый в них восторженный порыв. Арфа пела на одной-единственной ноте, но какую же бесконечную, пленяющую душу гармонию заключал в себе этот аккорд из несметного количества звуков; каким неодолимым, роковым очарованием обладала его властная мощь! Ветер удвоил свой напор, когда оба они подошли к поющему дереву. Крепко привязанная к самой верхней ветви эолова арфа то гудела, как тамтам, то замирала в немой дрожи, то разражалась яростными стонами. Андоар парящий дразнил Андоара поющего; казалось, он одновременно и заботливо охраняет его, и угрожает. В неверном свете луны крылья грифа то резко распахивались, то судорожно смыкались вокруг козлиного черепа, придавая ему зловеще-фантастический вид, вполне соответствующий реву бури. Арфа пела мощным и мелодичным голосом лесного зверя; то была поистине первозданная, нечеловеческая музыка стихий — мрачный зов земли, гармония небесных сфер и тоскливый стон принесенного в жертву большого козла. Прижавшись друг к другу под нависающей скалой, Робинзон с Пятницей вскоре позабыли обо всем на свете, потрясенные величием тайны единения первородных стихий. Земля, дерево и ветер согласно праздновали ночной апофеоз Андоара.
   Отношения Робинзона и Пятницы, став теплее, человечнее, одновременно и осложнились; им было далеко до безоблачных. Раньше, до взрыва, между ними не возникало, да и не могло возникнуть, серьезных разногласий. Робинзон был господином, а Пятнице надлежало подчиняться, не рассуждая. Робинзон имел право бранить, даже бить Пятницу. Но теперь, когда Пятница стал свободным и сравнялся в правах с Робинзоном, они могли и ссориться.
   Это и случилось однажды, когда Пятница приготовил в большой раковине нарезанную кружочками змею с приправой из кузнечиков.
   Впрочем, он уже несколько недель раздражал Робинзона по разным поводам. А нет ничего опаснее раздражения человека, волею обстоятельств принужденного жить с одним-единственным соседом, и только с ним. Такое принуждение подобно динамиту, взрывающему самые, казалось бы, любящие пары. Накануне инцидента Робинзон маялся несварением желудка, наевшись черепашьего жаркого с черникой. И вот нате вам! — теперь Пятница сует ему под Hod фрикасе из питона и насекомых! Робинзона чуть не стошнило; одним пинком он отшвырнул в песок большую раковину со всем ее содержимым. Разъяренный Пятница подобрал раковину и взмахнул ею над головой Робинзона. Неужто друзьям грозила драка? Но нет, Пятница повернулся и убежал.
   Двумя часами позже Робинзон увидел, как он возвращается, волоча за собою какое-то чучело. Голова чучела была сделана из кокосового ореха, руки и ноги — из стеблей бамбука. И самое главное, кукла щеголяла в обносках одежды Робинзона — ни дать ни взять огородное пугало. На скорлупе ореха, увенчанного зюйдвесткой, Пятница намалевал лицо своего бывшего господина. Он водрузил чучело прямо перед Робинзоном.
   — Я тебе представлять Робинзон Крузо, Губернатор острова Сперанца, — объявил
   ОН.
   Потом он подобрал грязную пустую раковину из-под жаркого и с торжествующим ревом разбил ее о кокосовый орех, который плюхнулся на песок среди треснувших бамбуковых «рук» и «ног». Вслед за этим Пятница расхохотался и обнял Робинзона.
   Робинзон прекрасно понял урок, таившийся в этой нелепой комедии. Однажды, когда Пятница поедал живьем толстых пальмовых червей, предварительно обваляв их в муравьиных яйцах, рассерженный Робинзон пошел на пляж и там вылепил из сырого песка что-то вроде человека, лежащего ничком, с волосами-водорослями. Лица, скрытого в сгибе локтя, не было видно, но голое коричневое тело весьма походило на тело Пятницы. Робинзон уже почти закончил работу, когда его компаньон, с полным ртом недожеванных червей, подошел к нему.
   — Я представляю тебе Пятницу, пожирателя змей и червяков, — сказал Робинзон, указывая на песчаное изваяние.
   Затем он подобрал ветку орешника и, оборвав с нее листья, принялся сечь по спине, ягодицам и ногам песчаного Пятницу, сделанного именно с этой целью.
   С тех пор их стало на острове четверо: Робинзон живой и Робинзон бамбуковый, Пятница настоящий и Пятница песчаный. И все то зло, которое друзья могли причинить друг другу — обиды, оскорбления, побои, — каждый из них вымещал теперь на копии другого. Сами же они жили в мире и согласии.