Самые прозорливые из людей сразу угадывают — если не видят абсолютно ясно — эту связь. Беспримерная ситуация, в которой я очутился, являет мне ее неопровержимо, да что там говорить! — заставляет меня проникнуться ею до мозга костей. Я лишен женщины и потому вынужден обратиться к ближайшим объектам любви. Обделенный теми богатыми возможностями, какие предоставляет сношение с женщиной, я без колебаний внедряюсь в эту землю; она же станет и последним моим приютом. Что я сотворил там, в розовой ложбинке? — вырыл своим членом свою же могилу и умер той преходящей смертью, имя которой — сладострастие. Следует также отметить, что я преодолел новый этап в творящейся со мной метаморфозе. Ибо понадобились годы, чтобы прийти к этому рубежу. Когда волны выбросили меня на здешние берега, я еще строго придерживался всех канонов человеческого общества. Механизм, препятствовавший естественному половому влечению к земле и направлявший меня к женскому лону, действовал вполне исправно. Мне нужна была женщина — или ничто. Но мало-помалу одиночество вернуло меня к первозданной простоте. Влечение лишилось своего объекта — и механизм дал сбой. В той розовой ложбине желание мое впервые обратилось к своей естественной стихии — земле. И в то время, как я делал этот новый шаг в своем расчеловечивании, мое alter ego, создающее рисовое поле, творило одно из вполне человеческих дел — пожалуй, самое дерзкое за все время владычества над Сперанцей.
   История эта могла бы стать поистине захватывающей, не будь я ее единственным участником и не пиши я ее своею кровью и своими слезами.
   «И будешь венцем славы в руке Господа и царскою диадемою — на длани Бога твоего.
   Не будут уже называть тебя оставленным, и землю твою не будут более называть пустынею, но будут называть тебя: Мое благоволение к нему, а землю твою — замужнею, ибо Господь благоволит к тебе, и земля твоя сочетается».
   Стоя на пороге Резиденции перед пюпитром, на котором лежала открытая Библия, Робинзон вспомнил, что некогда окрестил эту землю «островом Скорби». Но нынешнее утро сияло, точно свадебное, и Сперанца покорно простиралась у его ног в первых нежных лучах восходящего солнца. С холма спускалось стадо коз; резвые козлята, кувыркаясь, словно горох сыпались с крутого склона. На западе теплый ветерок теребил и расчесывал золотистое руно спелой пшеницы. За пальмовой рощей серебрилось молодыми жесткими колосками рисовое поле. Гигантский кедр у входа в пещеру гудел, как мощный орган. Робинзон перевернул несколько страниц Библии и открыл не что иное, как Песнь песней — любовный гимн Сперанцы и ее супруга. Вот что говорил ей супруг:
   «Прекрасна ты, возлюбленная моя, как Фирца, любезна, как Иерусалим…
   …волоса твои, как стадо коз, сходящих с горы Галаадской;
   Зубы твои, как стадо выстриженных овец, выходящих из купальни, из которых у каждой пара ягнят, и бесплодной нет между ними;
   Как половинки гранатового яблока — ланиты твои под кудрями твоими.
   Округление бедр твоих как ожерелье, дело рук искусного художника;
   Живот твой — круглая чаша, в которой не истощается ароматное вино; чрево твое — ворох пшеницы, обставленный лилиями;
   Два сосца твои, как два козленка, двойни серны;
   Этот стан твой похож на пальму, и груди твои на виноградные кисти.
   Подумал я: влез бы я на пальму, ухватился бы за ветви ее; и груди твои были бы вместо кистей винограда, и запах от ноздрей твоих, как от яблоков».
   А Сперанца отвечала ему:
   «Мой возлюбленный пошел в сад свой, в цветники ароматные, чтобы пасти в садах и собирать лилии.
   Я принадлежу возлюбленному моему, а возлюбленный мой — мне; он пасет между лилиями.
   Приди, возлюбленный мой, выйдем в поле, побудем в селах;
   Поутру пойдем в виноградники, посмотрим, распустилась ли виноградная лоза, раскрылись ли почки, расцвели ли гранатовые яблони; там я окажу ласки мои тебе.
   Мандрагоры уже пустили благовоние…»
   А потом Сперанца сказала Робинзону — словно прочла в его душе мысли о любви и смерти:
   «Положи меня, как печать, на сердце твое, как перстень, на руку твою: ибо крепка, как смерть, любовь…»
   Итак, отныне Сперанца обрела дар речи. Теперь ее языком были не перешептывания ветра с ветвями деревьев, не монотонная песня волн, не мирное потрескивание огня в очаге, отраженного в глазах Тэна. Библия, изобилующая образами, которые уподобляли землю женщине, а жену — саду, украсила его любовь благороднейшей из эпиталам. Вскоре Робинзон выучил наизусть эти священные пламенные тексты и, держа путь через рощу камедных и сандаловых деревьев к своей розовой ложбине, громко декламировал песни влюбленного, временами замолкая, чтобы услышать звучащий в его душе ответ любимой. А услышав, готов был тут же броситься на песчаное ложе, прижаться к груди Сперанцы ( «…как печать, на сердце твое…») и утолить в ее объятиях свою тоску и свое желание.
   Прошло около года, прежде чем Робинзон заметил перемены в растительности розовой ложбины, привнесенные его любовью к ней. Сперва он даже не обратил внимания на исчезновение трав и злаков в тех местах, куда он изливал семя. Но потом его интерес привлекло новое растение — такого он ранее не видел нигде на острове. Широкие зубчатые листья располагались плотным пучком на очень коротком стебле почти у самой земли; меж ними распускались красивые белые цветы с копьевидными лепестками и пряным ароматом, они давали огромные коричневые ягоды, почти целиком выступавшие из своих чашечек.
   Робинзон с любопытством осмотрел эти растения и занялся другими делами, но однажды ему пришло на ум, что они регулярно появляются именно в тех местах, куда попадает его семя, и прорастают через несколько недель. С той поры мысли его постоянно обращались к этой загадке. Он оросил семенем землю возле пещеры. Тщетно. По всей видимости, только розовая ложбина способствовала появлению невиданных растений. Их необычность мешала Робинзону сорвать хоть один лист, рассечь стебель или попробовать ягоду, как он, несомненно, поступил бы при иных обстоятельствах. Он уже совсем было решился оставить бесплодные раздумья, как вдруг один стих из Песни песней, читанный им прежде тысячу раз, принес ему разгадку тайны. «Мандрагоры уже пустили благовоние «, — пела юная возлюбленная. Возможно ли?! Неужто Сперанца исполнила библейское предсказание?! Робинзону приходилось слышать рассказы о чудесных свойствах этого растения семейства пасленовых, появляющегося у подножия виселиц — там, где казненные изливали последние капли своего семени, — и, следовательно, рождающегося от союза человека и земли. Он тотчас же ринулся в розовую ложбину, опустился на колени перед одним из кустиков и, разрыхлив руками землю, бережно обнажил корешок. Да, истинно так: его любовное слияние со Сперанцею не осталось бесплодным — белый, мясистый, причудливо изогнутый корешок поразительно напоминал по форме тельце маленькой девочки. Робинзон трепетал от умиленного волнения, вновь прикрывая корешок землей и сгребая песок вокруг стебля, как кутают одеяльцем ребенка в колыбели. Закончив, он удалился на цыпочках, стараясь не раздавить соседние мандрагоры.
   Отныне, с благословения Библии, Робинзон сочетался со Сперанцею еще более глубокой и крепкой связью. Сперанца обрела для него человеческий облик, и теперь он мог называть ее своею супругой с еще более полным правом, нежели права Губернатора и властелина острова. Он, конечно, понимал, что этот тесный союз означает для него следующий шаг к забвению собственной человеческой сути, но во всей полноте уразумел это лишь в то утро, когда, проснувшись, обнаружил удивительное явление: его борода, отросшая за ночь, пустила корни в земле.


ГЛАВА СЕДЬМАЯ


   «Не растрачивай попусту время — это материя, из коей состоит жизнь».
   Сидя в подобии беседки, сплетенной из лиан и висящей в пустоте, Робинзон обеими ногами оттолкнулся от крутого каменного склона, на котором только что вывел свой девиз. Огромные белые буквы четко выделялись на темном граните. Место для надписи выбрано было превосходно. Каждое слово немым, но мощным призывом обращалось с черной стены к туманному горизонту, обрамлявшему необъятный серебристый морской простор. Вот уже несколько месяцев сбивчивый механизм памяти странным образом воскрешал для Робинзона «Альманахи» Бенджамина Франклина, которые его отец, считавший их квинтэссенцией морали, заставил сына вытвердить назубок. И вот уже кругляки, расставленные на песке дюн, образовали надпись, гласившую: «Бедность лишает человека всяческих добродетелей: пустой мешок стоять не может». Каменная мозаика на стене пещеры сообщала, что «лживость есть второй человеческий порок, первый же — склонность делать долги, ибо ложь садится в седло, опираясь на стремя долгов». Но главному шедевру этого «требника» предстояло вспыхнуть огненными буквами на морском берегу в ту ночь, когда Робинзон ощутит настоятельную потребность побороть мрак с помощью света истины. Сосновые поленья, обернутые паклей и разложенные в определенном порядке на сухой гальке, были готовы запылать в нужный момент; их вязь возглашала следующее: «Если бы мошенники постигли все преимущества добродетели, они сделались бы добродетельными из мошенничества «.
   Остров был покрыт полями и огородами, рисовые делянки готовились отдать свой первый урожай, расплодившееся стадо коз уже не помещалось в загоне, пещеру доверху забивали припасы, которых хватило бы целой деревне на долгие годы. И однако Робинзон ясно ощущал, что все это созданное им великолепие неумолимо утрачивает смысл. Управляемый остров лишался души, уступал место другому острову, сам же превращался в огромную машину, работавшую вхолостую. И тогда ему пришло в голову, что можно заставить первый, обработанный и столь разумно руководимый остров говорить максимами из кодекса мудрого старика Франклина. Вот почему он решил запечатлеть их на камнях, на земле, на деревьях, короче говоря, на самой плоти Сперанцы, дабы вложить в ее огромное тело великий и благородных дух.
   Вертя в одной руке кисть из козлиного волоса, а в другой сжимая горшок со смесью толченого мела и сока остролиста, Робинзон взглядом отыскивал подходящее место, где можно было бы запечатлеть мысль, по видимости вполне материалистическую, а по сути претендующую на овладение временем: «Тот, кто убьет свинью, уничтожит ее потомство до тысячного колена. Тот, кто растратит пять шиллингов, уничтожит многие тысячи фунтов стерлингов «. Мимо него, толкаясь и подпрыгивая, пробежало несколько козлят. А что, если выстричь на боку у каждого из них одну из 119 букв этого изречения, и пусть по прихоти Провидения из этой беспорядочно мечущейся головоломки вдруг воссияет истина. Робинзон всесторонне обдумывал свою идею, пытаясь определить, много ли у него шансов оказаться свидетелем сего события, как вдруг леденящий страх заставил его выронить горшок и кисть. В чистое небо взмыла тоненькая струйка дыма. Как и в прошлый раз, дым — такой же молочно-белый и густой — поднимался со стороны Бухты Спасения. Но сейчас надписи, белеющие на скалах и сложенные из кругляков на песке, рисковали привлечь внимание незваных гостей и побудить их к поискам обитателя острова. Робинзон кинулся к крепости, моля Бога, чтобы индейцы не поспели туда раньше его; Тэн мчался за ним по пятам. Робинзон летел как на крыльях и второпях не придал значения мелкому инциденту, который лишь позже счел недобрым знаком: один из его прирученных козлов, испуганный этим сумасшедшим бегом, нагнул голову и бросился на человека. Робинзон чудом увернулся от рогов, зато Тэн, не избежавший жестокого удара, с воем покатился в заросли папоротника. Робинзон и предвидеть не мог, что нашествие индейцев, застигшее его в полумиле от дома, станет таким жестоким испытанием для нервов. Вздумай арауканцы захватить крепость, неожиданность нападения, не говоря уж об их численном превосходстве, наверняка привела бы к роковому исходу. Но какая удача для отшельника, если они не обратили внимания на признаки человеческого присутствия и занялись своим мрачным обрядом жертвоприношения! Робинзону необходимо было удостовериться в этом. Он схватил один из мушкетов, сунул за пояс пистолет и, сопровождаемый верным Тэном, который, прихрамывая, тащился за ним, направился к лесу, подступавшему к бухте. Однако ему пришлось вернуться за подзорной трубой: она могла понадобиться.
   На песке снова, словно брошенные детские игрушки, лежали три пироги с балансирами. На сей раз индейцев, собравшихся вокруг костра, оказалось гораздо больше; рассмотрев их в подзорную трубу, Робинзон убедился, что они принадлежали к другому племени. Ритуальный обряд как будто завершался, если судить по тому, что два воина уже направились к поверженной наземь дрожащей жертве. Но тут непредвиденное происшествие внесло смятение в обычный ход действа. Колдунья, которая, скрючившись, в прострации лежала на песке, вдруг встрепенулась, подскочила к одному из индейцев и угрожающе ткнула в него костлявым пальцем; ее разинутый рот явно изрыгал проклятия, из-за дальности расстояния не долетавшие до Робинзона. Неужто мрачный арауканский церемониал потребовал еще одной жертвы? Смятение поколебало круг индейцев. Наконец один из них, схватив мачете, направился к виновному, которого двое его соплеменников схватили и швырнули на песок. Первый взмах мачете сорвал и подкинул в воздух кожаную набедренную повязку. Лезвие уже готово было вонзиться в обнаженное тело, как вдруг несчастный вскочил на ноги и ринулся к лесу. Робинзону, глядевшему в подзорную трубу, показалось, будто и он, и оба его преследователя бегут на месте. На самом же деле индеец с невиданной быстротой мчался прямо на Робинзона. Он был не выше, но намного стройнее своих собратьев и словно специально сложен для быстрого бега. Более темная кожа и лицо негроидного типа резко отличали его от соплеменников — вероятно, это обстоятельство и сыграло роковую роль при выборе жертвы.
   Беглец неуклонно приближался к Робинзону; расстояние между ним и обоими преследователями увеличивалось. Не будь Робинзон уверен в надежности своего убежища, он счел бы, что индеец увидал его и ищет у него спасения. Нужно было на что-то решаться. Еще несколько мгновений, и трое бегущих нос к носу столкнутся с ним, а тогда — кто знает? — не объединятся ли они против незнакомца, этой новой нежданной жертвы? В этот миг Тэн, глядя в сторону берега, яростно залаял. Проклятая скотина! Робинзон бросился на пса, сдавил ему шею и зажал пасть левой рукой, одновременно пытаясь правой прицелиться из мушкета в бегущих. Но если он застрелит одного из преследователей, то рискует навлечь на себя гнев всего племени. Прикончив же беглеца, он, напротив, тем самым восстановит порядок ритуальной церемонии; вполне вероятно, что его вмешательство будет расценено дикарями как возмездие невидимого разгневанного божества. Робинзону было безразлично, чью сторону принять — жертвы или ее палачей, однако благоразумие подсказывало, что союзника следует искать среди более сильных. Прицелившись прямо в грудь беглеца, который был уже не далее чем в тридцати шагах, он спустил курок. Но именно в этот момент Тэн вздумал освободиться от жесткой хватки хозяина и внезапно рванулся прочь. Мушкет дрогнул; ближайший из преследователей пошатнулся и рухнул головой в песок, фонтаном взметнувшийся вверх. Индеец, что бежал следом, остановился, склонился над телом своего соплеменника, потом, выпрямившись, обвел взглядом подступавшую к берегу зеленую лесную завесу и наконец со всех ног помчался назад, к оставшимся у костра. А в нескольких шагах от убитого, в гуще древовидных папоротников, обнаженный темнокожий дикарь, вжав лицо в землю и не помня себя от ужаса, шарил рукой по траве, собираясь поставить себе на затылок ногу белого человека, вооруженного до зубов, одетого в козьи шкуры и в меховой колпак, — человека, за спиной которого стояли тысячелетия западной цивилизации.
   Робинзон и арауканец провели ночь за стенами крепости, чутко прислушиваясь к голосам и вздохам тропического леса, который шумел во тьме так же громко, как днем, хотя и по-иному. Каждые два часа Робинзон высылал Тэна на разведку с наказом залаять, если он обнаружит людей. Но Тэн всякий раз возвращался, так и не подняв тревоги. Арауканец, одетый в старые матросские штаны, которые Робинзон заставил его натянуть — не столько для того, чтобы защитить беглеца от холода, сколько щадя собственную стыдливость, — лежал в углу, совершенно нечувствительный к окружающему, вконец подавленный и ужасным своим злоключением, и сказочным жилищем, куда занесла его судьба. Он даже не притронулся к лепешке, которой Робинзон угостил его, зато без конца жевал какие-то дикие бобы, раздобытые неизвестно где и когда. Незадолго до рассвета он наконец заснул на охапке сухих листьев — как ни странно, в обнимку с Тэном, также задремавшим. Робинзону был знаком обычай некоторых чилийских индейцев использовать домашних животных в качестве одеяла, чтобы согреваться в холодные тропические ночи, однако его удивила покладистость пса: обычно тот довольно злобно относился к чужакам, а нынче охотно улегся рядом с пришлецом.
   Быть может, индейцы дожидаются утра, чтобы напасть на него? Вооружившись пистолетом, обоими мушкетами и солидным запасом пороха и пуль, Робинзон выбрался за стены крепости и пошел к Бухте Спасения, сделав по пути большой крюк через дюны. Берег был пуст. Все три пироги с их хозяевами бесследно исчезли. Исчез и труп индейца, сраженного им накануне пулей в грудь. На песке остался лишь черный круг от ритуального костра; среди золы едва виднелись обугленные сучья и человеческие кости. Робинзон сбросил наземь все свое снаряжение и облегченно вздохнул, чувствуя, как рассеивается тоскливый страх, терзавший его всю эту бессонную ночь. Внезапно его одолел приступ нервного громового, неудержимого хохота. Когда же он наконец успокоился и смог перевести дух, то с изумлением понял, что смеялся впервые с момента кораблекрушения. Неужто же на него так подействовало присутствие другого человека? Неужто способность смеяться вернулась к нему вместе с появлением какого-никакого, но все-таки общества? Этот вопрос предстояло еще как следует обдумать, а пока что его пронзила куда более важная мысль. «Избавление»! Робинзон ни разу не посетил место горькой своей неудачи, которая обрекла его на долгие годы деградации. А ведь «Избавление» по-прежнему стоит там, носом к морю, терпеливо ожидая, когда чьи-нибудь сильные руки спустят его на воду. Что, если захваченный индеец поможет ему довершить это предприятие, освободив бот из плена песков? Да и его знание архипелага окажет Робинзону неоценимую услугу.
   Вернувшись к крепости, Робинзон увидел, что арауканец, совершенно голый, играет с Тэном; его рассердило как бесстыдство дикаря, так и дружба, столь быстро возникшая между ним и собакой. Робинзон без особых церемоний знаками приказал индейцу надеть штаны, после чего повел его к «Избавлению «
   Лужайка густо заросла дроком; казалось, приземистое суденышко плывет по золотистому, колеблемому ветерком морю цветов.
   Мачта обрушилась, настил палубы местами вздулся, несомненно от сырости, однако корпус на первый взгляд казался целым. Тэн, мчавшийся впереди, несколько раз обежал бот; только вздрагивающие цветы выдавали направление его бега. Потом пес одним прыжком вскочил на палубу, и вдруг та обрушилась под его тяжестью. Робинзон едва успел заметить, как Тэн с испуганным визгом плюхнулся в трюм. Когда он подбежал к боту, то увидел, что палуба разваливается на части от толчков, сопровождавших попытки пса выбраться наружу. Арауканец положил руку на борт бота и сжал кулак, потом поднес к лицу Робинзона раскрытую ладонь, на которой лежала горстка красноватых опилок; показав ему эти опилки, он пустил их по ветру. Черное лицо индейца расплылось в добродушной улыбке. Робинзон в свою очередь слегка пнул корпус судна. Нога без труда пробила брешь в борту, в воздух взвилось облачко красной пыли. Термиты сделали свое дело. «Избавление» стало кораблем-призраком.
   Дневник. Сколько новых испытаний за последние три дня и сколько неудач, унизительных для моего самолюбия! Бог наконец послал мне товарища. Но по непонятной прихоти Его Святой Воли товарищ этот избран из числа тех, кто стоит на низшей ступени человеческого развития. Он не только принадлежит к цветной расе, но вдобавок далеко не чистокровный арауканец — все выдает в нем примесь негритянской крови. Полуиндеец-полунегр! Будь он хотя бы в зрелом возрасте, он смог бы покорно признать свое ничтожество перед лицом цивилизации, которую я воплощаю в себе! Но ему явно не более пятнадцати лет, если учесть раннее созревание людей низших рас, и молодость побуждает его нагло зубоскалить над всеми моими нравоучениями.
   Кроме того, нежданное появление человека после бесконечно долгого одиночества поколебало достигнутое мною хрупкое равновесие. «Избавление» вновь стало для меня поводом к убийственному разочарованию. После стольких лет благоустройства, приручения, строительства, законотворчества эта вдруг возродившаяся призрачная надежда побудила меня устремиться к смертельной западне, в которую я однажды уже попался. Что ж, примем этот урок с должным смирением. Как долго я тосковал по человеческому обществу, тщетно призывая его всеми своими трудами на здешней земле! И вот оно даровано мне — в самой примитивной, в самой первобытной форме; утешимся же тем, что по этой причине мне будет легче склонить моего пленника к повиновению. Отныне задача моя ясна: включить раба в систему, которую я шлифовал и совершенствовал годами. Успех сего предприятия станет явным в тот день, когда рассеются все сомнения, что он и Сперанца согласно и дружно пользуются плодами их союза.
   Р. 5. Нужно было дать имя пришлецу. Мне не хотелось нарекать его христианским именем, пока он не заслужил такой чести. Дикарь — это ведь еще не вполне человек. Не мог я также дать ему имя какой-нибудь вещи, хотя подобный выход представлялся самым разумным. Полагаю, что весьма удачно разрешил эту дилемму, присвоив ему название дня недели, в который он был спасен мною: Пятница. Это ведь не имя собственное и не имя нарицательное, а нечто промежуточное, обозначающее полуживое, полуабстрактное существо, отличающееся изменчивым, легковесным, непостоянным нравом…
   Пятница овладел достаточным количеством английских слов, чтобы понимать приказы Робинзона. Теперь он умеет вскапывать и пахать, сеять и боронить, косить и жать, молотить и веять, молоть зерно, просеивать муку, месить тесто и печь хлеб. Он доит коз, заквашивает молоко, собирает и варит «в мешочек» черепашьи яйца, роет ирригационные канавы, убирает в садках, истребляет вонючек, конопатит пирогу, чинит одежду и наводит блеск на сапоги своего господина. По вечерам Пятница облачается в лакейскую ливрею и прислуживает за столом Губернатору. Затем он стелет хозяину постель и помогает раздеться и лишь потом сам укладывается спать на циновке у дверей Резидентции в обнимку с Тэном.
   Пятница замечательно исполнителен и послушен. Ведь на самом деле он считается мертвым с того момента, как колдунья ткнула в него своим узловатым пальцем. Да-да, он умер, а сбежало лишь тело без души, слепое, как тела уток, которые, хлопая крыльями, бестолково мечутся по двору после того, как им отсекли голову. Но этому неодушевленному телу помог счастливый случай. Оно помчалось на поиски своей души, которая находилась в руках белого человека. С той поры Пятница душой и телом принадлежит белому человеку. Все, что приказывает господин, — хорошо, все, что он запрещает, — плохо. Хорошо: работать день и ночь для того, чтобы действовала сложная система, лишенная всякого смысла. Плохо: съедать больше, чем отмерил господин. Хорошо: быть солдатом, когда господин становится генералом, служкой, когда тот молится, каменщиком, когда тот строит, пахарем, когда тот сеет, пастухом, когда тот занимается стадом, загонщиком, когда тот охотится, гребцом, когда тот путешествует, целителем, когда тот хворает, слугой с опахалом и мухобойкой, когда тот отдыхает. Плохо: курить трубку, ходить нагишом и прятаться, чтобы поспать, когда полно дел. Но хотя Пятница совершенно послушен и сговорчив, он все же слишком молод, и молодость иногда взыгрывает в нем помимо воли. В таких случаях он смеется, он разражается бесцеремонным хохотом, который нещадно язвит, разоблачает ту ложную серьезность, какою прикрываются Губернатор и управляемый им остров. Робинзон ненавидит эти бурные взрывы юношеского веселья, нарушающие его порядок, подрывающие авторитет. Именно смех Пятницы заставил хозяина впервые поднять на него руку. Пятница должен был повторять за Робинзоном определения, принципы, догмы и таинства религии, которые тот излагал ему. И вот Робинзон изрек: «Господь Бог есть властелин всемогущий, всеведущий, бесконечно милостивый, добрый и справедливый, творец человека и всего сущего на земле». В ответ на это прозвенел смех Пятницы — озорной, неудержимый, как буйное пламя, кощунственный — и тотчас заглушенный звонкой оплеухой. А смеялся он оттого, что упоминание о каком-то боге, одновременно и добром, и всемогущем, показалось ему весьма забавным, если обратиться к собственному, хотя и скромному, жизненному опыту. Но что за важность — все равно теперь он повторяет прерывающимся от рыданий голосом слова, которые растолковывает ему господин.