– Гек, мне и в голову не пришло, что ты это всерьез.
   – И мне тоже, – поддерждал его Людовик, утирая слезы смеха, – я и вообразить такое не мог, ты захватил нас врасплох.
   Потом они уселись на свои места, всем видом изображая раскаяние, и я готов был им поверить, но вдруг Лем попросил меня рассказать еще одну небылицу. Будь на его месте кто-нибудь другой, я б его ударил, но смертоносных гноеродных микробов лучше не трогать, если есть возможность прибегнуть к третейскому суду. Людовик отчитал Гулливера, потом они оба принялись умасливать меня, пытаясь вернуть в доброе расположение духа, и скоро добились своего сладкими речами; трудно долго сохранять надутый вид, когда два приятеля, любимых тобою десять лет, играют, как говорится, на слабых струнках твоего сердца. Вскоре расспросы продолжались как ни в чем не бывало. Я сообщил им несколько незначительных фактов о своей планете, и Людовик спросил:
   – Гек, каковы же действительные размеры этой планеты в цифровом выражении?
   – В цифровом? Тут я – пас! Эти цифры на Блитцовском не уместятся!
   – Ну вот, снова ты за свои сумасброд…
   – Подойдите к окну – оба! Посмотрите вдаль. Какое расстояние вы охватываете глазом?
   – До гор… Миль семьдесят пять.
   – А теперь подойдите к окну напротив. Как далеко видно отсюда?
   – Здесь нет горного рубежа, поэтому трудно определить расстояние на глаз. Долина сливается с небом.
   – Короче говоря, происходит бесконечное удаление и исчезновение в пространстве?
   – Именно так.
   – Прекрасно. Допустим, это бесконечное пространство символизирует другую планету. Бросьте семя горчицы где-то посредине и…
   – Вина ему! – закричал Лем Гулливер. – Вина, да поскорее! Мельница лжи того и гляди остановится!
   То говорил практический ум – ум, лишенный сентиментальности, рельсовый ум, если так можно выразиться. У него большие возможности, но нет воображения. В нем всегда царит зима. Впрочем, нет, не совсем так – скажем, первая неделя ноября. Снега еще нет, но он вот-вот выпадет, небо затянуто тучами, временами сеется мелкий дождь, иногда проплывают туманы; во всем неясность, настороженность, растущая тревога; заморозки еще не ударили, но зябко – около сорока пяти градусов по Фаренгейту. Ум такого склада ничего не изобретает сам, не рискует деньгами и не проявляет заботы о том, чтобы осуществилось изобретение другого; он не поверит в ценность изобретения, пока другие не вложат в него деньги и труд; все это время он выжидает в сторонке, а в нужный момент вылезает вперед, первым получает акции на общих основаниях с учредителями и загребает деньги. Он ничего не принимает на веру, его не заставишь вложить деньги в фантастическое предприятие на самых выгодных условиях и поверить в него, но, понаблюдав за ним, вы обнаружите, что он всегда тут как тут и, когда фантастика становится явью, получает на нее закладную.
   Для Лема Гулливера моя планета была фантастикой и останется фантастикой. Но для Людовика, человека эмоционального, с богатым воображением, она была поэтическим произведением, а я – поэтом. Он сам сказал мне эти красивые слова. Совершенно очевидно, что я наделен прекрасным благородным даром, а моя планета – величественный и впечатляющий замысел, фундамент, если так можно выразиться, ждущий своего архитектора; гений, способный мысленно заложить такой фундамент, полагал он, может возвести на нем чарующий дворец – причудливое сочетание воздушных куполов и башен снаружи и диковинного интерьера; умиротворенный дух будет витать там, исполненный благоговения, не замечая быстротечного времени, ничего…
   – Вздор! – прервал его Лем Гулливер. – Это как раз в твоем духе, Людовик XIV, – вечно ты готов строить замок из десятка кирпичей. Гек заложил большой фундамент, и ты уже доволен, ты уже видишь отель, который Гек на нем построит. Но я другого склада. Когда этот кабак будет построен, я готов вступить в пай, но вкладывать в него деньги на этой стадии – дудки, у меня пока есть голова на плечах!
   – Ну, разумеется, – парировал Людовик, – это в твоем духе, Лем Гулливер, мы тебя знаем и знаем, к чему ты клонишь. Ты всегда тянешь нас назад своими сомнениями, ты отбиваешь охоту к любому делу. Если Гек сумеет продолжить не хуже, чем начал, это будет самая возвышенная поэма мировой литературы, и все, кроме тебя, поверят в то, что ум, способный вообразить такой величественный фундамент, способен вообразить и дворец, создать диковинные материалы и божественно сочетать их. И ты говоришь о мельнице лжи! Еще придет день, когда ты, Лем Гулливер, станешь молить бога ниспослать тебе такую мельницу!
   – Бей, бей! Все шары в лунках, кроме девятого. Переходи на другую дорожку, приятель! Я разбит, я уничтожен, но все равно держу пари, что Геку не построить отель – сейчас. Ты считаешь, что у него есть материалы для строительства – это твое дело, а по-моему, если он заложил фундамент такой величины, спор не о том, что это прообраз дворца, а о том, воздвигнет ли он сам дворец. Гек уже иссяк, вот увидишь!
   – Я не верю этому. Ты ведь не иссяк, Гек?
   – Иссяк? Да я еще не приступал к делу.
   – Ну как, Лем Гулливер? Что ты на это скажешь?
   – Скажу, что его слова еще не доказательство. Давай, Гек, пускай в ход свою мельницу лжи – вот и все, что я скажу. Пусть дерзает.
   Людовик заколебался. Лем заметил это и бросил насмешливо:
   – Ты прав, Луи, не стоит его переутомлять.
   – Я сомневаюсь не потому, что боюсь за него, Лем Гулливер, не думай. Мне пришло в голову, что это несправедливо. Надо дать Геку передышку для восстановления сил. Вдохновение не вызовешь механически, оно не является по команде, оно скорее…
   – Можешь не искать оправдания. Ну и что с того, что он иссяк? Я вовсе не собираюсь давить на Гека. Дай ему передышку, пусть восстанавливает силы. Ты прав: вдохновение не вызовешь механически – нет, это вещь духовная. Поставь перед ним кувшин с вином.
   – Мне он ни к чему, – сказал я, чувствуя, что должен прийти на помощь Луи, – я могу обойтись и без вина.
   Луи просветлел лицом.
   – Так ты в состоянии продолжать, Гек? Ты и вправду так думаешь?
   – Я не думаю, я знаю наверняка.
   Лем насмешливо хмыкн\л и предложил мне, как он выразился, «выплеснуть опивки».



XII


   Снова начались расспросы. Меня попросили дать описание моей планеты.
   – По форме она круглая, – начал я.
   – Круглая? – встрепенулся Гулливер. – Ну и форма для планеты! С нее тотчас бы все упали, даже кошка – и та бы не удержалась. Круглая! Закупоривай кувшин, Луи! Геку не нужно вдохновение! Круглая! Ах, холера…
   – Оставь его в покое! – взорвался Людовик. – Критиковать причудливый поэтический вымысел с позиций холодного разума несправедливо и недостойно, Лем Гулливер, и ты это прекрасно знаешь!
   – Что ж, пожалуй ты прав, Луи, беру свои слова обратно. У меня сложилось впечатление, будто Гек привел обычный факт, и это сбило меня с толку.
   – Я и привел факт, – возразил я, – если он может сойти за поэтический вымысел – не моя вина, он все равно остается фактом, и я стою на том. Это – факт, Людовик, вот тебе мое честное слово.
   Людовик был ошеломлен. Некоторое время он глядел на меня с оторопелым видом, потом обреченно произнес:
   – Я совсем запутался. Не знаю, как быть в таком случае, в жизни ни с чем подобным не сталкивался. Я не представляю себе круглой планеты, но ты, вероятно, думаешь, что она существует, и искренне веришь в то, что побывал на ней. Я больше ничего не могу сказать, не покривив душой, Гек.
   Я очень обрадовался и сказал растроганно:
   – Спасибо тебе, Луи, от всего сердца – спасибо. Ты подбодрил меня, а мне нужна поддержка: передо мной задача – не из легких.
   Гноеродному микробу мои слова показались сентиментальными, и он с издевкой произнес:
   – Дорогие девочки! Ах, ах, ну до чего же трогательно! Ну посюсюкайте еще немножко!
   Не представляю, как можно так себя вести. С моей точки зрения, это – грубость. Я холодно пропустил замечание Лема мимо ушей, не снисходя до ответа. Полагаю, он понял, что я о нем думаю. Я же спокойно продолжал свой рассказ, будто и не заметил, что меня прервали. Это, понятно, уязвило Лема, но я не обращал на него внимания. Сообщил, что моя планета называется Земля, на ней много разных стран и огромную часть ее поверхности занимают моря и океаны.
   – Погоди, – остановил меня Гулливер. – Океаны?
   – Да, океаны.
   – И это тоже научный факт?
   – Разумеется.
   – Ну тогда, будь добр, растолкуй мне, как они удерживаются на круглой планете? Что мешает им вылиться – тем, что внизу, если внизу есть океаны, а они должны быть: в такой сумасшедшей выдумке должно быть свое сумасшедшее единообразие.
   – Никакого «внизу» не существует, – ответил я. – Земля постоянно вращается в пространстве.
   – Вращается? В пространстве? Слушай, ты и это выдаешь за факт?|
   – Да, это факт.
   – Вращается в пространстве и не падает? Я тебя правильно понял?
   – Правильно.
   – И она при этом ни на чем не покоится? Так?
   – Так.
   – Из чего же она состоит? Может, это газ, наполняющий мыльный пузырь?
   – Нет. Она состоит из скальных пород и почвенного слоя.
   – Вращается в пространстве, ни на чем не покоится, состоит из скальных пород, почвы и не падает?
   – Ее удерживает на месте притяжение других звездных миров и солнце.
   – Других миров?
   – Да.
   – Стало быть, есть еще и другие?
   – Да, есть.
   – Сколько же их?
   – Это никому не известно. Миллионы.
   – Миллионы? Боже милостивый!
   – Можешь насмешничать сколько угодно, Лем Гулливер, но тем не менее это правда. Существуют миллионы миров.
   – Слушай, а ты не мог бы сбить мне парочку, плачу наличными.
   – Я все объяснил тебе, а верить или не верить – твое дело.
   – Я-то верю, еще бы не поверить. Такой пустячок я готов принять на веру со связанными за спиной руками. А эти миры, Гек, большие или маленькие?
   – Огромные. Земля – крошечная планета по сравнению с большинством из них.
   – Как мило с твоей стороны допустить такую возможность! Вот оно – истинное великодушие. Оно подавляет меня, я склоняюсь перед тобой!
   Лем продолжал свои гнусные издевки, и Людовику стало стыдно за него, он был взбешен несправедливым отношением Лема ко мне; ведь я говорил правду или, по крайней мере, то, что считал правдой. Людовик прервал Лема в самый разгар его пустопорожней словесной пальбы:
   – Гек, каковы компоненты Земли и их пропорции? – спросил он.
   – Внеси поправку, – снова встрял назойливый прыщ, – назови его планету мыльным пузырем. Если она летает, это – пузырь, если она твердая, это ложь, – ложь либо нечто сверхъестественное. В общем, сверхъестественная ложь.
   Я оставил без внимания и этот бессмысленный наскок, и, не удостоив Лема ответом, обратился к Людовику:
   – Три пятых земной поверхности – вода. Моря и океаны. Вода в них соленая, непригодная для питья.
   Конечно же Лем не упустил случая:
   – Чудеса в решете! Пожалуй, тут ты хватил лишку! Чтобы получить столько соленой воды, потребовалось бы десять миллионов горных цепей чистой соли, да и этого было бы мало. Скажи, отчего в море вода соленая? Отвечай сразу, не придумывай сказок. Отчего она соленая?
   – Я не знаю, – признался я.
   – Не знаю! Как вам это нравится! Не знаю!
   – Да, не знаю. А отчего в вашем Великом Уединенном море вода тухлая?
   На этот раз счет был в мою пользу. Лем не мог сказать в ответ ни слова. Он сразу сжался, будто ненароком сел на ежа. Я был безмерно рад, как, впрочем, и Луи: таким вопросом можно посадить в галошу кого угодно, уж вы мне поверьте! Дело в том, что вот уже несколько веков ученые не могут разгадать, что питает Великое Уединенное море, откуда туда поступает вода в таком невообразимо большом количестве, и невозможность разгадать эту загадку постоянно волнует умы так же, как ученых Земли волнует загадка происхождения соли в морской воде.
   Немного погодя Людовик сказал:
   – Три пятых поверхности – огромное количество. Если б вся эта вода вышла из берегов, произошла бы катастрофа, памятная всем людям.
   – Однажды так и случилось, – сказал я. – Дождь лил сорок дней и сорок ночей, вся суша скрылась под водой на одиннадцать месяцев, даже горы.
   Я думал, что сострадание, вызванное гибелью всего живого, всколыхнет их, но нет – у настоящего ученого всегда на первом месте наука, а уж потом всякого рода переживания.
   – Почему суша не осталась под водой? – поинтересовался Людовик. – Почему вода ушла?
   – Она испарилась.
   – Какое количество воды унесло испарением?
   – Вода поднялась на шесть миль, и вершины затопленных гор глядели на долины, погруженные в воду на пять миль. Испарилась толща воды в шесть миль.
   – А почему не испарилась остальная вода? Что ей помешало испариться?
   Я никогда раньше над этим не задумывался, и вопрос застал меня врасплох. Но я не подал и виду, хоть у меня на миг перехватило дыхание и, возможно, промелькнула озабоченность на лице; чтоб не вызвать подозрения, я лихорадочно быстро сочинил ответ:
   – Там, – сказал я с ощутимым нажимом на слово «там», – закон испарения распространяется лишь на верхние шесть миль. Ниже этого предела он не действует.
   Приятели глянули на меня с такой грустной укоризной, что я опустил глаза от стыда. И наступила та гнетущая тишина, изначальное давление которой – тридцать фунтов на квадратный дюйм – возрастает со скоростью тридцать фунтов в секунду. Наконец Лем Гулливер тяжело вздохнул и сказал:
   – Право же, это самая ненормальная планета, о какой я когда-либо слышал. Но я не жалуюсь, я уже начинаю привыкать к ее чудесам. Давай еще какой-нибудь фактик, Гек, кидай, я ловлю! Раз, два, три – гони, лихач! Ну, допустим, три пятых – соленая вода, а еще что там есть?
   – Материковые льды и пустыни. Но они занимают только одну пятую поверхности.
   – Только! Хорошо сказано! Одна пятая материковых льдов и пустынь! Ну и планета! Только одна пя…
   Презрительный тон Лема был невыносим; меня будто огнем опалило, я в ярости замахнулся на него, и он осекся.
   – Посмотри на свою планету, треть ее… – обидное слово чуть было не сорвалось у меня с языка, но я вовремя спохватился, с усилием стиснул зубы и опустил руку, занесенную для удара. Я воспитывался в культурной среде, и утонченная натура не позволила мне осквернить рот дурным словом. Странные мы существа, с виду – свободны, а на деле закованы в цепи – цепи воспитания, обычаев, условностей, собственных наклонностей, среды, одним словом – обстоятельств, и даже сильные духом напрасно пытаются разорвать эти цепи. И самый гордый из нас, и самый смиренный пребывают на одном уровне; независимо от чинов и званий все мы – рабы. Король, сапожник, епископ, бродяга – все рабы, и ни один в этой компании ничуть не свободней, чем другой.
   Я буквально кипел от ярости; утраченный мир был мне глубоко безразличен, в глубине души я даже презирал его, ибо восхищение новой, столь дорогой мне теперь планетой вошло в мою микробскую плоть и кровь, но презрение Лема к утраченному мной родному дому побудило меня встать на его защиту. Я вскочил, бледный от гнева, и разразился целой тирадой:
   – Молчите и слушайте. Я говорил правду и только правду – да поможет мне бог! Земля по сравнению с вашей планетой – как эта равнина без конца и края по сравнению с песчинкой! Но сама по себе Земля – ничто, если соразмерить этот крошечный шарик с миллионами гигантских солнц, плывущих в необозримом пространстве, в то время как этот шарик крутится там одинокий и никем не замечаемый, кроме собственного Солнца и Луны. А что такое Солнце? Что такое Луна? Я вам расскажу и об этом. Солнце в сто тысяч раз больше, чем Земля; это белое пламя, когда оно в зените, его отделяет от Земли 92 000 000 миль. Днем оно посылает на Землю потоки света, а когда сгущается ночная тьма, из далекой синевы неба выплывает Луна и обволакивает Землю мягким призрачным светом. Вы не представляете, что такое ночь и что такое день в земном понимании этих слов. Вы знаете свет прекраснее солнечного и лунного – будьте же благодарны за это! На вашей планете всегда день – мягкий жемчужный свет, сквозь который, дрожа и мерцая, пробивается прекрасное нежное пламя опала – будьте же благодарны. Этот свет – ваш и только ваш, ни на одной планете нет ничего подобного, ничто не сравнится с ним очарованием, колдовской красотой и нежностью; ничто не навевает столь сладких грез, не исцеляет больной ум и сломленный дух.
   И крошечная Земля, невообразимый колосс по сравнению с вашей планетой, плывет в одиночестве в безбрежном пространстве. А где же миллионы других планет? Пропали из виду, исчезли, стали невидимками, как только великое Солнце выплыло на небо. Но вот наступает ночь, и они снова перед нами! Думаете, небо заполнили неуклюжие черные громадины? Нет, удаленность, непостижимая для вас, превращает их в сверкающие искорки! Они густо заселяют небосвод, и он оживает, вибрирует, трепещет. Из самой гущи Звезд возникает широкий поток бесчисленных звездных светил и разливается по небу из края в край, образуя изумительную арку из огромных сверкающих солнц, превращенных в мерцающие точки колоссальными расстояниями. А где же моя гигантская планета? Она – в этом потоке, бог знает где! Блуждает себе в необъятном океане мерцающих огней, занимая там не больше места и привлекая к себе не больше внимания, чем светлячок, затерявшийся в глубинах опаловых небес над империей Генриленд!
   Раскрасневшись от восторга, Людовик воскликнул:
   – Бог мой! Дворец – перед нами! Я верил, что Геку под силу его воздвигнуть!
   – Бог ты мой! Сверхъестественная ложь – перед нами! Я знал, что Геку под силу состряпать ее! – отозвался Лем.
   Было уже два часа утра, и ход заседания нарушила моя маленькая мыслеграфистка, всегда отличавшаяся пунктуальностью. Приятели собрались было уходить, но потом заявили, что уходить не хочется, и это прозвучало вполне искренне. Людовик сказал, что такая поэма вдохновляет на великие дела и возвышает дух, а Лем Гулливер уверял меня с жаром, что, обладай он моим талантом, он – бог свидетель – не произнес бы ни единого слова правды. Они были растроганы, как никогда. Людовик отметил, что я достиг совершенства в искусстве, и Лем с ним согласился. Луи заявил, что и сам хочет заняться поэзией, а Лем признался, что у него тоже есть такое желание, но оба тут же заверили меня, что и не мечтают достичь моих высот. Благодарили за чудесно проведенный вечер. Я был на седьмом небе от их похвал и не мог найти слов, чтоб отблагодарить Людовика и Лема. Какая разительная перемена после долгой, бередящей душу тоски и отчуждения! Мои безразличные ко всему нервы, казалось, сбросили с себя привычную апатию, их взбудоражила новая жажда жизни и радости; меня будто подняли из гроба.
   Приятели решили немедленно бежать к месту раскопок и рассказать обо всем остальным – на это я и рассчитывал. Осуществится мой план – миссионеры понесут истину всей пастве, и я верну их былое расположение, в этом я ничуть не сомневался. Перед уходом они встали, приветствуя меня, мы сдвинули бокалы и провозгласили тосты:
   Луи. За то, чтоб вернулось доброе старое время! Навсегда!
   Лем. Пей до дна! Пей до дна!
   Гек Да благословит нас бог!
   Затем Людовик и Лем удалились нетвердой походкой, поддерживая друг друга, и затянули песню, которой я научил их в те самые добрые старые времена.
   – Гоблсквет лиикдуизан хоооослк! (Домой мы не придем, пока не рассвете-ет!)
   Археологическая находка породила в нас такой энтузиазм, что мы решили вести раскопки двадцать четыре часа в сутки, день за днем, сколько потребуется, лишь бы продвинуться в работе как можно больше, пока весть о находке не попала за границу и нам не стали чинить помехи.
   Сейчас я был целиком поглощен историей Земли, которую записывал на мыслефон, опасаясь, как бы мои познания в этой области не стерлись в памяти; я намеревался поскорее закончить свой труд, а уж потом как следует поработать на раскопках. История Японии заключала это фундаментальное исследование; завершив его на сегодняшнем сеансе записи, я мог со спокойной душой отправиться в шахту, где нашли останки окаменевшей блохи. Тем временем миссионеры будут делать свое дело, и почему бы мне не уповать на то, что к моменту моего появления там «обращение» завершится, – разумеется, при условии, что я изложу историю Японии как можно подробнее. Так мне казалось, во всяком случае.
   К счастью, мыслефон вышел из строя, и требовалось какое-то время на его починку. Если показать Екатерине Арагонской, как ремонтировать аппарат, времени уйдет больше, и я решил прибегнуть к ее помощи. Екатерина Арагонская была очаровательная девушка и к тому же толковая, способная ученица; хоть она и считалась «неболезнетворным» микробом, то есть вышла из народа, из самой гущи забитого трудового люда – малоимущего, угнетаемого, презираемого, что бескорыстно служит смиренной и покорной опорой трону, без чьей поддержки он развалился бы, как карточный домик (а он таковым и является), – хоть Екатерина Арагонская и вышла из этой среды и разумелось, что по природе она глупа, как пробка, Екатерина, как я уже упомянул, была вовсе не глупа. Из-за давней авантюры ее прародительницы в Екатерине Арагонской текла капелька вирусно-раковой крови, которая в силу происхождения должна была течь в ком-то другом, и эта крошечная капелька оказалась очень важной для Екатерины. Она сильно повысила ее умственные способности по сравнению со средним интеллектуальным уровнем неболезнетворных микробов, потому что вирусы рака чрезвычайно умны и всегда отличались высоким интеллектом. И у других аристократов порой рождаются талантливые дети, но у вирусов рака, и только у вирусов рака, это в порядке вещей.
   Екатерина была дочерью моих соседей. Она и ее qeschwister[26] были сверстницами и подружками старших детей семьи Тэйлоров – я говорю о тех, с кем свел знакомство, поселившись в их доме. Хозяйские и соседские дети обучали меня местным диалектам, а я, в свой черед, учил английскому, вернее – подобию английского, вполне подходящему для неболезнетворных микробов, сотни детишек из этих двух семейств, делая вид, что это язык, на котором говорят в Главном Моляре. Екатерина раньше других усвоила английский и стала в нем, как говорится, докой. Разумеется, она говорила по-английски с местным акцентом. Я всегда беседовал с ней по-английски, чтобы дать ей разговорную практику, да и самому не позабыть родной язык.
   Имя «Екатерина Арагонская» выбрал ей не я. Мне бы это и в голову не пришло: оно вовсе не подходило такой пигалице. В земной микроскоп ее можно было разглядеть лишь при увеличении в тысячу восемьсот раз. Но, разглядев ее, земной исследователь не удержался бы от восторженных восклицаний; ему пришлось бы признать, что она удивительно хороша собой, красива, как кремневая водоросль. Екатерина сама выбрала себе такое имя. Она услышала его случайно, когда мы записывали историю Англии, и пришла в восторг от его звучания, заявила, что это самое очаровательное имя на свете. Она отныне просто не могла жить без него, и потому стала называть себя Екатериной Арагонской. До сих пор ее звали Китти Дейзиберд Тимплтон, и это имя вполне гармонировало с ее маленькой изящной фигуркой, свежим цветом лица, беспечностью и придавало ей особую прелесть. Заменяя непроизносимые местные имена на легкие для произношения человеческие, я всегда старался, чтобы имя не вызывало предубеждения и злых насмешек по поводу разительного несходства с тем, кого я им одаривал.
   Девушка хотела зваться Екатериной Арагонской, готова была разразиться слезами в случае отказа, и я решил: так и быть; имя подходило к ее внешности и сути не больше, чем последнее прозвище, данное мне Лемом Гулливером, – Нэнси Лем Гулливер – вульгарен, ему претит всякая утонченность; он считает утонченность натуры признаком феминизации мужчины.
   Уж очень ей хотелось, и я сдался, разрешил ей называться Екатериной Арагонской. А услышала она о Екатерине Арагонской совершенно случайно. Это произошло однажды вечером, когда я записывал на мыслефон свои соображения по поводу истории Англии. Мыслефону вы диктуете не слова, а лишь мысли – впечатления: они не проговариваются, не облекаются в слова; вы записываете одним махом, за секунду целую главу, и машина схватывает ваши мысли на лету, записывает их и увековечивает; отныне им суждено сверкать и гореть вечно, они преисполнены блеска и наряду с этим предельно ясны и выразительны; по сравнению с ними членораздельная речь, даже самая яркая и совершенная, кажется невнятной, тусклой и безжизненной. О, если вы хотите узнать, что такое северное сияние интеллекта, когда все небо объято бушующим пламенем и на землю низвергаются ливни божественных многоцветных огней ослепительной красоты, включите мыслефон и послушайте одно из великих творений, которые вдохновенные мастера, жившие миллионы лет тому назад, передали в мечтах этим машинам
   Вы сидите перед мыслефоном молча, машине диктует не язык, а душа ваша, но порой, увлекшись работой, вы, сами того не замечая, произносите какое-нибудь слово. Именно так получила свое новое имя Екатерина Арагонская. Я записывал впечатления о царствовании Генриха VIII и, разволновавшись при воспоминании о том, как жестоко он обошелся с первой женой, невольно воскликнул: