Царица надеется, что будут приняты все меры к тому, чтобы ее покои хорошо отапливались.
 

XXV. Помпея — Клодии в Байи

(24 августа)
 
   Дорогой Мышоночек.
   Только что получила приглашение на обед и припрятала его до вечера, когда муж вернется домой. Пишу наспех, чтобы отправить это письмо с твоим же посланным.
   То, что я тебе расскажу, страшная тайна, и я надеюсь, что ты, прочтя мое письмо, тотчас его уничтожишь.
   А тайна вот какая: некая особа с берегов Нила собирается надолго приехать к нам в город. Я считаю ниже своего достоинства не только писать, но даже и думать о кое-каких обстоятельствах, связанных с этим приездом, тем более что политическая сторона этого дела гораздо важнее и серьезнее, чем личная. Надеюсь, никто не скажет, что я придавала своей личной жизни хоть малейшее значение, когда есть вопросы поистине мирового порядка, тесно связанные с тем положением, какое я занимаю. Я не знаю, слыхала ли ты, что у этой особы есть сын и что она уверяет, будто ребенок происходит из очень знатного римского рода? На этих претензиях основаны ее честолюбивые мечты о будущем величии ее державы, что, как ты сама понимаешь, просто нелепо!
   Некое лицо по известным причинам не видит угрожающей всем нам опасности, и поэтому я вынуждена быть вдвойне бдительной. Возможно, мне придется согласиться, чтобы мне представили эту египетскую преступницу. Тогда я покажу всем своим видом, что считаю ее присутствие наглостью, и постараюсь публично ее унизить, а если удастся, то и заставить вернуться на родину. И конечно, ноги моей не будет в резиденции, которую ей временно предоставили.
   Пожалуйста, напиши, что ты по этому поводу думаешь. Мой двоюродный брат вернется из Неаполя вскоре после того, как ты получишь мое письмо. Пошли свой ответ с ним.
   Постскриптум. Все знают, что она убила своего дядю и своего мужа и что ее брат был ее мужем — это в обычае у египтян и дает понятие о том, чего можно от нее ожидать.

XXV-А. Клодия — жене Цезаря

(Из Капуи, 8 сентября)
 
   Большое спасибо, мой милый, милый друг, что ты доверила мне такую тайну.
   Как похоже на тебя твое письмо. Какая ты умница, что можешь взглянуть на это событие с самых разных сторон и предсказать таящиеся в нем опасности! И как было мудро и благородно с твоей стороны не вспылить и не выказать негодования, от чего не удержались бы многие женщины.
   Разреши мне дать тебе маленький совет — я даю его только потому, что ты одна в состоянии его выполнить. Подумай, не разумнее ли тебе отнестись к этой неприятной особе несколько иначе? Мне кажется, что если ты будешь себя вести — как ты одна это умеешь — с предельной любезностью, подобающей твоему положению, ты ее просто ошеломишь! Тогда ты смогла бы втереться в круг ее приближенных, следить за всем, что там происходит, и, если понадобится, помешать другому лицу окончательно потерять голову.
   Я бы не советовала такого подхода никому, кроме тебя, потому что тут нужна большая ловкость. Но ты это сумеешь. Подумай.
   Мне очень хочется обо всем этом с тобой поговорить, и нам скоро это удастся. А пока что прими мое восхищение, любовь и флакон сицилийских духов.
 

XXVI. Клодия из Байи — Катуллу в Рим

(25 августа)
 
   Сестра говорит, что мне надо тебе написать. И другие тоже взяли на себя роль твоих заступников, твердя, будто я обязана написать тебе письмо.
   Что ж, вот я его пишу. Мы с тобой давно уговорились, что письма ничего не стоят. Ты пишешь то, что я давно знаю или легко могу вообразить, и часто отступаешь от правила, которое мы себе положили: в письмах должны главным образом излагаться факты.
   Вот факты, касающиеся меня.
   Погода стояла невиданная. Было много пирушек и на суше и на море. Не говоря уж о сборищах, посвященных только беседе, когда Хозяин не затевал никаких других развлечений. Стоит ли объяснять, что беседы здесь, в Байях, невыносимо скучны, еще скучнее, чем обычно.
   Я занимаюсь астрономией с Сосигеном и поэтому стала врагом всех поэтов, разглагольствующих, о своих дурацких чувствах в присутствии небесных светил. Я принялась учить египетский язык. Когда оказалось, что на слух он напоминает младенческий лепет, а его грамматический строй ничуть не выше его звучания, я это бросила. Мы ставили любительские спектакли по-гречески и по-латыни. Я много работала с Киферидой. Она отказалась от платы и вернула подарок, который я ей послала. Когда я стала настаивать, что не хочу оставаться у нее в долгу, она попросила стихи, написанные твоей рукой. Я дала ей «Свадьбу Пелея и Фетиды». Она не захотела участвовать в наших спектаклях, но изумительно продекламировала эту поэму и во время наших уроков часто исполняла отрывки из трагедий. По стилю мы резко отличаемся, но своим она владеет в совершенстве. К концу урока часто заглядывал Марк Антоний. Мне приятен в нем только его смех, смеется он все время, но это не надоедает. А вот когда Киферида не говорит о своем искусстве, она надоедает. Она вялая, как все счастливые женщины. Я узнала, правда не от нее, что она одна из немногих, кому разрешается посещать Луция Мамилия Туррина на Капри. (Клодия написала Туррину, прося разрешения его навестить, но ей было вежливо отказано). Я знаю нескольких мужчин, которых я могла бы очень любить, будь они даже калеками и слепыми. Прочла вместе с Вером его новую книгу стихов.
   Я нажила много новых врагов. Ты знаешь, я никогда не лгу и не разрешаю лгать в своем присутствии. Я была, как ты выражаешься, несколько раз тебе «неверна». Так как по ночам у меня бессонница, я иногда на эти часы подыскиваю себе компаньона.
   Вот факты относительно моей жизни этим летом и ответы на вопросы, которые ты задаешь в своих на редкость однообразных письмах. Перечтя их, я заметила, что ты-то мне сообщаешь весьма мало фактов. Ты пишешь не мне, а тому выдуманному образу, с которым я отнюдь не желаю состязаться. Сведения о тебе я получила от сестры и других твоих заступников. Ты навещал сестру, а также Манилия с Ливией (Торкватов). Ты учил их детей плавать и управлять парусной лодкой. Ты учил детей воспитывать собак. Ты написал кучу стихов для детей и еще одну венчальную песнь. Повторяю, ты потеряешь свой поэтический дар, если будешь его так растрачивать. Подобные стишки только усугубят недостаток, которым и так страдают многие твои сочинения, — просторечие и провинциализм. Многие даже не считают тебя римским поэтом. Мы с тобой признаем, что Вер не наделен от природы таким талантом, как ты, но и манера его поведения, и стихи безупречно изящны и даже изысканны, в то время как ты продолжаешь щеголять своей северной неотесанностью.
   Это письмо, как и все письма, написано совершенно зря. Однако я хочу сообщить вот еще что: в последний день сентября мы с братом устраиваем званый обед — надеюсь, ты придешь. Я пригласила диктатора с женой (кстати, говорят, что ты одарил нас еще несколькими эпиграммами; почему бы тебе не признать, что ты ничего не смыслишь в политике и не интересуешься ею? Что за удовольствие разражаться непристойными звуками за спиной у великого человека?). Я пригласила также его тетку, Цицерона и Азиния Поллиона.
   Восьмого я двинусь на север. Захвачу с собой нескольких друзей, в том числе Мелу и Вера. Какое-то время мы погостим в Кануе у Квинта Лентула Спинтера и Кассии. Может, ты присоединишься к нам девятого, а через два-три дня мы вместе вернемся в город.
   Если ты решишь приехать в Каную, пожалуйста, не рассчитывай, что я буду коротать с тобой бессонницу. Прошу тебя наконец понять, что такое дружба, оценить ее преимущества и не выходить за ее границы. Она не предъявляет претензий, не дает права собственности, не порождает соперничества. У меня большие планы на будущий год. Буду жить совсем не так, как в минувший. Обед, на который я тебя приглашаю, даст тебе об этом представление.

XXVI-А. Катулл

 
Miser Catulle, desinas ineptire Et quod vides perisse perditum ducas.
Fulsere quondam candidi tibi soles, Cum ventitabas quo puella ducebat, Amata nobis quantum amabitur nulla.
Ibi illa multa turn iocosa fiebant Quae tu volebas nec puella nolebat.
Fulsere vere candidi tibi soles.
Nunc iam ilia non volt; tu quoque inpotens, noli, Nec quae fugit sectare, nec miser vive; Sed obstinata niente perfer, obdura.
 
 
At tu, Catulle, destinatus obdura.
 
 
Катулл измученный, оставь свои бредни:
Ведь то, что сгинуло, пора считать мертвым.
Сияло некогда и для тебя солнце, Когда ты хаживал, куда вела дева, Тобой любимая, как ни одна в мире, Забавы были там, которых ты жаждал, Приятные — о да! — и для твоей милой.
Сияло некогда и для тебя солнце, Но вот, увы, претят уж ей твои ласки.
Так отступись и ты! Не мчись за ней следом, Будь мужествен и тверд, перенося муки.
 
 
А ты, Катулл, терпи! Пребудь, Катулл, твердым!
 

XXVI-Б. Заметки Корнелия Непота

(Запись сделана позже)
 
   «Разве тебя не поражает, — спросил я, — что Катулл пускает это стихотворение по рукам? Не могу припомнить, чтобы так, без утайки, открывали свое сердце». «Тут все поражает, — ответил Цицерон, вздернув брови и понизив голос, словно нас могли подслушать. — Ты заметил, что он постоянно ведет диалог с самим собой? Чей же это второй голос, который так часто к нему обращается, голос, требующий, чтобы он „терпел“ и „крепился“? Его поэтический гений? Его второе „я“? Ах, друг мой, я противился этим стихам сколько мог. В них есть что-то непристойное, Либо это непереваренный жизненный опыт, не до конца преображенный в поэзию, либо он чувствует как-то по-новому. Говорят, его бабушка с севера; может, это первые порывы ветра, подувшие на нашу литературу с Альп. Стихи не римские. Читая их, римлянин не знает, куда девать глаза, римлянин краснеет от стыда. Но они и не греческие. Поэты и раньше рассказывали о своих страданиях, но их страдания были уже наполовину залечены поэзией. А в этих! — тут нет утоления печали. Этот человек не боится признать, что страдает. Быть может, потому, что делится этим страданием с собственным гением. Но что это за второе „я“? У тебя оно есть? У меня оно есть?»

XXVII. Цезарь из Рима — Клеопатре в Карфаген

(3 сентября)
 
   (Это письмо, написанное рукой Цезаря, было послано вместе с официальным приветствием царице при ее приближении к Риму.) Ваше величество, я очень сожалею, что к той искренней радости, которую я хотел выразить по поводу вашего приезда, мне приходится присовокупить следующее напутствие: напомнить, какое важное значение я придаю тем условиям, на которые вы согласились, когда решалась эта поездка в Рим. Речь идет о численности вашей свиты, правилах поднятия на шестах знаков царского достоинства и моем требовании не допускать в вашу свиту детей до пяти лет. Если этот договор не будет соблюден, я буду вынужден, к своему и вашему огорчению, принять меры, унижающие наше достоинство и противные тому уважению, которое я к вам питаю. Если среди ваших приближенных есть дети, оставьте их в Карфагене либо отошлите назад в Египет.
   Но пусть суровость моих слов не обманывает вас насчет того удовольствия, с каким я предвкушаю ваше пребывание в Риме. Город приобретает для меня новый интерес, когда я думаю, что скоро покажу его царице Египта — тот Рим, который уже существует, и тот, который я замыслил. В мире не так уж много правителей, а среди них еще меньше тех, кто хотя бы подозревает, какой ценой решаются судьбы народов. У царицы Египта величие ума не уступает величию ее положения.
   Необходимость вести за собой людей многократно усугубляет одиночество, на которое обрекла человека природа. Каждый приказ, который мы издаем, увеличивает наше одиночество, и каждый знак почтительности по отношению к нам еще больше отдаляет нас от прочих людей. Ожидая приезда царицы, я сулю себе некоторое облегчение от того одиночества, в каком я живу и тружусь.
   Сегодня утром я посетил дворец, который готовят к приезду царицы. Было сделано все, чтобы обеспечить ее удобства.

XXVII-А. Первое письмо Клеопатры Цезарю

(2 сентября)
 
   (Написано иероглифами с перечислением всех титулов царицы, ее родословной и пр. на огромном листе папируса и снабжено латинским переводом, послано заранее через римскую почтовую службу, до того как царица отправилась в путь.) Царица Египта приказала мне, ее недостойному гофмейстеру, подтвердить получение письма диктатора и его подарков.
   Царица Египта благодарит диктатора за полученные подарки.

XXVII-Б. Второе письмо Клеопатры Цезарю

(1 октября)
 
   (Послано с царской галеры по прибытии в Остию.) Диктатор писал царице Египта о том, как тяжко бремя власти.
   Но тяжко не только оно.
   Царица, великий Цезарь, к тому же еще и мать. Ее положение не только не избавляет ее от сердечных тревог, которые известны любой матери, но и усиливает их, особенно если у детей хрупкое здоровье и нежная натура. Вы мне говорили когда-то, что были любящим отцом. Я вам верила. Вы утверждали, что вас облыжно обвинили в том, будто государственная необходимость вынудила вас бессердечно поступить с дочерью. (По-видимому, Юлия по настоянию отца разорвала помолвку с женихом, чтобы выйти замуж за Помпея. Она умерла прежде, чем Цезарь и Помпеи затеяли гражданскую войну, но брак ее был счастливым.) Вы были бессердечны по отношению ко мне и не только ко мне, но и к ребенку, и притом ребенку не простому, ибо он — сын самого великого человека на свете. Он вернулся в Египет.
   Вы описываете одиночество властителя. Властитель справедливо чувствует, что большинство людей относится к нему не без корысти. Но разве властителям не грозит опасность усугубить свое одиночество, приписывая другим одни лишь эти побуждения? Я боюсь, что если он будет так относиться к людям, то сердце властителя может обратиться в камень и в камень обратятся сердца всех, кто к нему приближается.
   Подъезжая к Риму, я хочу сказать его повелителю: я — и царица, и служанка Египта и постоянно пекусь о судьбе моей родины, однако я не чувствовала бы себя царицей, если бы забыла, что, кроме всего, я женщина и мать.
   Повторяю вашу же фразу: пусть суровость моих слов не обманывает вас насчет того удовольствия, которое я предвкушаю от своего пребывания в Риме.
   Я приписываю вашу суровость тому, что вы и правда создали вокруг себя стену одиночества, чрезмерного даже для властителя мира. И сами говорите, что, быть может, мне удастся облегчить вам это бремя.

XXVIII. Катулл — Клодии в Рим

   (Эти два письма, написанные, по-видимому, 11 или 12 сентября, так и не были отправлены. Оба они черновики письма, уже приведенного под номером XIII. Катулл не уничтожил их сразу, ибо две недели спустя очи были обнаружены в комнате поэта тайной полицией Цезаря, и копии их были представлены диктатору.) Убей меня сразу — ведь ты этого хочешь, а я не могу убить себя сам, мои глаза словно прикованы к какому-то спектаклю, и я слежу за ним затаив дыхание, желая узнать, какую новую пытку ты мне готовишь. Я но могу убить себя сам, пока не увижу воочию все твое чудовищное нутро. Кто ты? Убийца… палач… насмешница… сосуд лжи… маска… предательница всего рода человеческого.
   Неужто мне так и висеть распятым на этом кресте и никак не умереть?.. Неужто мне так и глядеть на тебя века и века?
   К кому мне кинуться? К кому воззвать о помощи? А есть ли они, эти боги? Может, даже их ты согнала своим криком с небес?
   Бессмертные боги, зачем вы послали на землю это чудовище — чему, чему вы хотели нас научить? Что прекрасная оболочка — лишь вместилище пороков? Что любовь — личина ненависти?
   Нет… нет… этого урока мне от вас не надо… Истина в другом… Я никогда не узнаю ее любви, но благодаря вам знаю, что любовь существует.
   Ты пришла в мир — изувер, убийца, — чтобы погубить того, кто умеет любить, ты устроила предательскую засаду и со смехом и воем подняла топор, чтобы погубить в душе моей то, что живет и любит… но бессмертные боги помогут мне избавиться от этого ужаса, излечиться от той, кто в личине любимой ходит среди людей, коварно внушая любовь, чтобы потом ее убить. Ты избрала меня жертвой — того, у кого только одна жизнь и только одна любовь и кто больше никогда не полюбит.
   Но знай, исчадие Аида, что, ты хоть и убила единственную любовь, на какую я был способен, ты не убила во мне веры в любовь. И вера эта открыла мне, кто ты есть.
   Мне нечего тебя проклинать — убийца переживает свою жертву лишь для того, чтобы понять; избавиться он хотел — от самого себя. Всякая ненависть
   — это ненависть к себе. Клодия прикована к Клодии — неизбывным отвращением.

XXVIII-А. Катулл — Клодии

   Я знаю, знаю, что ты никогда не обещала мне постоянства. Как часто с показной честностью бесчестных ты уклонялась от поцелуя, чтобы утвердить свою независимость от каких-либо обязательств. Ты клялась, что любишь меня, и, смеясь, предупреждала, что не будешь любить меня вечно.
   Я тебя не слышал. Ты говорила на непонятном мне языке. Я никогда, никогда не смогу представить себе любовь, которая предвидит собственную кончину. Любовь сама по себе — вечность. Любовь в каждом своем мгновении — на все времена. Это единственный проблеск вечности, который нам позволено увидеть. Поэтому я тебя не слышал. Твои слова были бессмыслицей. Ты смеялась, и я смеялся с тобой. Мы лишь играли в то, что нам не дано любить всегда. Мы смеялись над теми миллионами обитателей Земли, которые играют в любовь и знают, что любви их настанет конец.
   Прежде чем навсегда выбросить тебя из головы, я еще раз задумаюсь о тебе.
   Что с тобой будет?
   Какая женщина на всем белом свете была окружена такой любовью, какую дал тебе я?
   Безумная, знаешь ли ты, что ты отвергла?
   Пока бог любви смотрел на тебя моими глазами, годы не могли тронуть твоей красоты. Пока мы говорили с тобой, уши твои не слышали злоязычья толпы, полного зависти, презрения и подлости, которыми изобильна наша людская порода; пока мы любили, ты не знала одиночества души — неужели и это ничего для тебя не значит? Безумная, знаешь ли ты, что ты отвергла?
   Но это еще не все. Твое положение стало в тысячу раз хуже. Теперь ты разоблачена: тайна твоя открыта. Раз я ее знаю, ты больше не можешь скрывать ее от себя; ты извечная убийца жизни и любви. Но как, должно быть, ужасно тебе сознавать неудачу, ибо ты только обнажила величие и могущество твоего врага — любви.
   Все, все, что говорил Платон, — истина.
   Ведь тот, кто тебя любил, был не я, не я сам по себе. Когда я глядел на тебя, ко мне нисходил бог Эрос. Я был больше, чем только я. Во мне жил бог, он смотрел моими глазами и говорил моими устами. Я был больше, чем я, и, когда твоя душа постигала, что во мне бог и что он глядит на тебя, тобою овладевало на время что-то божественное. Разве ты мне это не говорила, не шептала в те часы?
   Но долго выносить его присутствие ты не могла, потому что родилась на свет извергом и убийцей всего, что живет и любит. Ты носить личину любимой, а существуешь только затем, чтобы расставлять одну предательскую ловушку за другой; ты живешь только ради той минуты, когда со смехом и визгом поднимешь топор и вырубишь ростки жизни и ростки любви.
   Я больше не задыхаюсь от ужаса. Я больше не дрожу. Я могу спокойно размышлять над тем, откуда у тебя такая тупая ненависть к жизни и почему боги позволяют врагу рода человеческого ходить среди нас. Я никогда тебя не пожалею — ужас не оставляет места для жалости. Когда-то в тебе пробуждалось благородное стремление нести свет, но оно было отравлено в самом зачатке.
   Я любил тебя и никогда уже не буду таким, каким был, но чего стоит моя беда по сравнению с твоей?

XXVIII-Б. Катулл

 
O, di, si vestrum est misereri, aut si quibus unquam Extremam iam ipsa in morte tulislis opem, Me miserum aspicite et, si vitam puriter egi Eripite hanc pestem perniciemque mihi.
Quae mihi subrepens imos ut torpor in artus Expulit ex omni pectore laetitias.
Non iam illud quaero, contra ut me diligat illa, Aut, quod non potis est, esse pudica velit; Ipso valere opto et taetrum hunc deponere morbum.
O di, reddite mi hoc pro pietate mea.
 
 
Боги! Жалость в вас есть, и людям не раз подавали Помощь последнюю вы даже на смертном одре.
Киньте взор на меня, несчастливца, и гжели чисто Прожил я жизнь, из меня вырвите черный недуг!
Оцепенением он проникает мне в члены глубоко, Лучшие радости прочь гонит из груди моей.
Я уж о том не молю, чтобы она предпочла меня снова Или чтоб скромной была, — это немыслимо ей, Лишь исцелиться бы мне, лишь мрачную хворь мою сбросить.
Боги! О том лишь прошу — за благочестье мое.
 

XXIX. Цезарь — Корнелию Непоту

(23 сентября)
 
   Письмо это не подлежит огласке.
   Мне сообщили, что вы друг поэта Гая Валерия Катулла.
   До меня окольным путем дошел слух, что поэт либо болен, либо находится в крайне угнетенном состоянии духа.
   Я многие годы был дружен с его отцом, и, хотя мне редко доводилось видеть самого поэта, я слежу за его творчеством с большим интересом и восхищением. Я хотел бы, чтобы вы навестили его и сообщили мне о его состоянии. Более того, я просил бы вас в любое время, в любой час известить меня, если он заболеет или попадет в бедственное положение.
   Уважение, которое я питаю к вам и вашим трудам, позволяет мне добавить, что я почту за обиду, если вы или ваша семья сразу же не сообщите мне о любых невзгодах, какие могут случиться у вас (да уберегут вас от них бессмертные боги). С самых ранних лет я понял, что истинные поэты и историки — лучшее украшение страны; со временем это убеждение только укрепилось.

XXIX-А. Корнелий Непот — Цезарю

   Как приятно было узнать, что великий вождь римского народа озабочен здоровьем моего друга и земляка Катулла и дружески относится ко мне и моим близким.
   Десять дней назад один из членов Эмилиева клуба для игры в шашки и плавания, где проживает поэт, в самом деле явился ко мне посреди ночи и сообщил, что состояние Катулла очень тревожит его друзей. Я поспешил к нему, он был болен и бредил. Врач-грек Сосфен дал ему рвотное, а потом успокаивающие средства. Мой друг меня не узнавал. Мы просидели возле него всю ночь. Утром ему стало гораздо лучше. Мужественно собравшись с силами, он поблагодарил нас за внимание, заверил, что выздоравливает, и попросил оставить его одного. Когда я снова навестил его во второй половине дня, он спокойно спал. Вскоре его разбудил растяпа посыльный — он принес письмо от той женщины, которая играет не последнюю роль в его несчастьях, что явствовало из его бреда. Он прочел письмо при мне и долго молчал, погрузившись в раздумье. Не сказав ни слова о том, что там было написано, Катулл, несмотря на все наши уговоры, тщательно оделся и ушел.
   Я сообщаю диктатору все эти подробности, чтобы он смог сам сделать необходимые выводы.

XXX. Дневник в письмах Цезаря — Луцию Мамилию Туррину на остров Капри

   991. (О Клеопатре и ее приезде в Рим.)
   Египетская царица приближается. Маленькая крокодилица, овеваемая опахалами, плывет через пролив.
   Моя переписка с Ее Величеством была, как и следовало ожидать, весьма бурной. Латынь ее хромает, но там, где требуется точность, она, я заметил, царицу не подводит.
   Я не жду буквального выполнения условий, которыми я обусловил ее визит. Царица не способна точно выполнять какие бы то ни было указания. Даже когда ей кажется, что она подчиняется беспрекословно, она ухитряется допустить кое-какие отклонения. Этого надо ожидать. Признаюсь, такая неизменная изменчивость имеет свою прелесть, хотя мне не раз приходилось напускать на себя суровость. А виной всему ее безмерная гордыня и самоволие женщины, привыкшей карать смертью за малейшее неповиновение.
   Ее письма — а в одном случае и ее молчание — меня восхищают. Теперь она настоящая женщина и настоящая царица. Порой я ловлю себя на том, что для меня она больше женщина, чем царица, и стараюсь прогнать эти мысли.
   Клеопатра — это Египет. Она и слова не вымолвит, и до ласки не снизойдет без политической подоплеки. Каждый разговор с ней — правительственный договор, каждый поцелуй — международное соглашение. Мне иногда хочется, чтобы общение с ней не требовало постоянной осторожности, а в ее благосклонности было бы больше порыва и меньше искусства.
   Но вот уже много-много лет я не видел бескорыстной привязанности ни от кого, кроме тебя, моей тетки и моих солдат. Даже дома я как будто все время играю в шашки. Я теряю шашку, мне угрожают с фланга, я собираю силы для вылазки, выхожу в дамки. Моя дорогая жена, кажется, получает удовольствие от этих непрерывных схваток, хотя они не обходятся без слез.
   Больше того, уже много лет я не чувствовал к себе бескорыстной ненависти. День за днем я приглядываюсь к своим врагам, жадно надеясь найти среди них человека, ненавидящего меня за то, что я есть, или хотя бы «за Рим». Меня обвиняют в том, что я окружил себя бессовестными проходимцами, обогащающимися на своих постах. Порою самому мне кажется, что меня в них подкупает откровенная жадность; они не притворяются, будто любят меня. Я испытываю даже удовольствие, когда тот или иной из них ненароком выкажет мне презрение — в том океане лести, где я вынужден жить.