Страница:
Кроме нее, в группе Ясты 4, 6 и 10. Рихтгофен сам ведет в бой Ясту 11. Он лично испытывает каждого нового человека. Нас пятеро, капитан во главе. За ним Юст и Гуссман. Шольц и я замыкаем. Я в первый раз лечу на Фоккере-триплане. Мы скользим над рябым ландшафтом на высоте 500 метров. Над развалинами Альбера, прямо под облаками висит RE, британский корректировщик артогня. Возможно, он управляет стрельбой своих батарей. Мы идем немного ниже, но он по всей очевидности нас не замечает, продолжая описывать круги. Я переглядываюсь с Шольцем. Он кивает. Я отделяюсь от эскадрильи и лечу к "Томми". Я захожу на него спереди снизу и стреляю с короткой дистанции. Его двигатель изрешечен пулями как решето. Он тут же кренится и рассыпается на куски. Горящие обломки падают совсем недалеко от Альбера. Через минуту я возвращаюсь в строй и продолжаю полет в сторону вражеских позиций. Шольц снова кивает мне, коротко и счастливо. Но капитан уже заметил мое отсутствие. Кажется, что он видит все. Он оборачивается и машет мне. Ниже справа идет древняя римская дорога. Деревья все еще голые и сквозь ветки мы видим колонны на марше. Они идут на запад. Англичане отступают под нашими ударами. Прямо над верхушками деревьев скользит группа Сопвич Кемел. Возможно, они прикрывают эту старинную римскую дорогу, одну из главных артерий британского отступления. Я с трудом успеваю все это рассмотреть когда красный Фоккер Рихтгофена ныряет вниз и мы следуем за ним. Сопвичи разлетаются в разные стороны как цыплята, завидевшие ястреба. Только одному не уйти, тому самому, который попал в прицел капитана. Все это происходит так быстро, что никто потом не может точно вспомнить. Все думают на секунду, что капитан собрался его протаранить, он так близко, я думаю, не дальше десяти метров. Затем Сопвич вздрагивает от удара. Его нос опускается вниз, за ним тянется белый бензиновый хвост и он падает в поле рядом с дорогой, окутанный дымом и пламенем. Рихтгофен, стальной центр нашего клиновидного строя, продолжает пологое снижение к римской дороге. На высоте десяти метров он несется над землей, стреляет из обоих пулеметов по марширующим колоннам. Мы держимся следом за ним и добавляем еще больше огня. Кажется, что войска охватил парализующий ужас. Только немногие укрываются в канавах. Большинство падает там где шли или стояли. В конце дороги капитан закладывает правый вираж и заходит еще раз, оставаясь на одной высоте с верхушками деревьев. Сейчас мы можем ясно видеть результат нашей штурмовки: бьющиеся лошадиные упряжки, брошенные пушки, которые как волноломы раскалывают несущийся через них человеческий поток. На этот раз по нам стреляют с земли. Вот стоит пехота, приклады прижаты к щеке, из канавы лает пулемет. Но капитан не поднимается ни на метр, хотя в его крыльях появляются пулевые отверстия. Мы летим следом за ним и стреляем. Все эскадрилья подчинена его воле. Так и должно быть. Он оставляет дорогу и начинает подниматься вверх. Мы идем за ним. На высоте пятьсот метров мы направляемся домой и приземляемся в час дня. Это третий вылет Рихтгофена в это утро. Когда моя машина касается земли, он уж стоит на летном поле. Он идет ко мне и улыбка играет на его губах. "Ты что, всегда их сбиваешь атакой спереди?", спрашивает он. Но в его тоне слышится одобрение. "Я так уже нескольких сбил", говорю я с самым небрежным видом, который только могу на себя напустить. Он ухмыляется и поворачивается, чтобы идти. "Между прочим, с завтрашнего дня можешь вступать в командование Ястой 11", говорит он через плечо. Я уже знал, что получу под свою команду эскадрилью, но то, как это объявлено, застает меня врасплох. Шольц хлопает меня по спине. "Парень, ты у ритмейстера на хорошем счету". "Только как ты мне это докажешь?", отвечаю я немного ворчливо. Но так тут все и делается. Нужно привыкнуть к тому факту, что его одобрение всегда приходит в сухой манере, без малейшего следа сентиментов. Он служит отечеству всеми фибрами своей души и ожидает того же самого от своих летчиков. Он судит людей по тому, что им удается достичь и также, возможно, по их товарищеским качествам. Того, кто оправдывает его надежды, он всячески поддерживает. Того кто не может их оправдать, он отчисляет не моргнув глазом. Тот, кто демонстрирует во время вылазки равнодушие, должен покинуть группу - в тот же самый день. Конечно, Рихтгофенн ест, пьет и спит как любой из нас. Но он делает это только для того, чтобы сражаться. Когда есть опасность, что запасы еду подойдут к концу, он посылает Боденшатца, своего образцового адьютанта в тыл в эскадронном экипаже, чтобы тот реквизировал все, что требуется. Для этого случая Боденшатц берет с собой коллекцию фотографий Рихтгофена с его автографом. "На память моему уважаемому боевому товарищу", гласит надпись. Эти фотографии чрезвычайно высоко ценятся у тыловых снабженцев. Дома, в какой-нибудь пивной, они способны вызвать почтительную тишину у всех сидящих за столом. А в группе Рихтгофена никогда не кончаются запасы сосисок и ветчины. Несколько делегатов рейхстага объявили, что нанесут нам визит. Вечером они приезжают в огромном лимузине. Начинается величественная церемония, преисполненная торжественностью момента. Один из них даже одет во фрак, и когда он наклоняется, то крылья фрака машут как хвост трясогузки. За ужином они так много говорят, что у летчика может начаться зубная боль. "Когда вы, сидя в своей машине, летите навстречу врагу, герр барон...", начинает один из них. Рихтгофен слушает все это с каменым лицом. После бутылки вина они говорят о героической молодежи и родине. Мы сидим вокруг стола с опущенными глазами. Не находя нужных слов мы чувствуем, что о таких вещах не следует слишком много говорить. Затем этим господам показывают место, где они могут поспать. Они спят в маленькой лачуге из гофрированного железа, в такой же, как и все мы. Так у них будет досточно впечатлений о жизни на фронте. Мы стоим группой до тех пор, пока за маленькими оконцами не гаснут огоньки. "В самом деле", говорит Маусхаке, по прозвищу "Мышиный зуб", "нам следует дать им возможность лучше почувствовать, что такое война, ведь им завтра уезжать". Шольц подмигивает и говорит лаконически: "Воздушный налет". Мы тут же понимаем, что именно он имеет ввиду. Приносят лестницу и осторожно прислоняют ее к крыше хижины, в которой спят делегаты. Вольф, тихо, как кошка, карабкается к трубе с ракетницей Вери и детонаторами в руках. В хижине слышится треск и грохот, затем - взрывы детонаторов. Немедленно мы слышим крики. Светит полная луна. Мы стоим в темной тени другой хижины. Дверь распахивается и на пороге возникают три фигуры в развевающихся ночных сорочках. Капитан смеется до тех пор, пока по его щекам не начинают течь слезы. "Воздушный налет! Все по местам", грохочет громой голос из ночи и три фигуры исчезают за дверью с такой скоростью, как будто гонятся от смерти. На следующее утро они торопятся уехать. Они даже отказываются от завтрака с нами. Мы еще долго смеемся. Нас редко посещает веселье, но когда проделка попадает в яблочко, мы смеемся очень долго. Даже впоследствии, ближе к концу войны, когда мы сражаемся как тонущие пловцы, это остается неизменным. Я думаю о нашем пленнике в Берне. Лотар фон Рихтгофен, брат капитана, сбил еще одного. Это английский майор, и его самолет падает рядом с нашим лагерем. Рядом нет пехоты и мы держим пленника у себя. Вечером он появляется вместе с Рихтгофеном в казино и его со всеми знакомят. Он сухощавый, немного вычурный, но спортивного вида, учтив, короче, джентельмен. Мы беседуем о лошадях, породистых собаках и самолетах. Мы не говорим о войне. Англичанин - наш гость, и мы не хотим создать у него впечатление, что из него выкачивают какую-то информацию. В середине разговора он шепчет что-то своему соседу, затем поднимается и выходит. Лотар смотрит ему вслед, немного озадаченный. "Куда это он пошел?" Он спросил, "Прошу прощенья, где здесь туалет?", отвечает Мышиный зуб. На мгновение устанавливается тишина. Маленькая хижина находится на самом краю лощины, в которой расположен лагерь. За ней - лес. Атлету не так уж трудно сбежать. Высказываются противоположные мнения. Упитанный Маусхаке самый предприимчивый. Он хочет выйти и поприсутствовать рядом с англичанином. Это можно сделать без всяких затруднений. Но Лотар не соглашается. "До сих пор мы обращались с этим человеком как с гостем и он не сделал ничего, что дало бы нам повод сомневаться в его хороших манерах". Но напряженность остается. Кроме того, мы несем ответственность за пленника. Если он сбежит, нам не поздоровится. Кто-то становится к окну чтобы наблюдать за англичанином. Через секунду к нему присоединяется еще шесть или восемь человек. Я тоже поднимаюсь. Англичанин идет по открытому месту размашистым шагом. Он останавливается, закуривает сигарету и оглядывается. Мы немедленно пригибаемся. Наше гостеприимство священно и наши подозрения могут окорбить его. Он исчезает за сосновыми дверями домишки. Нижний край дверцы не доходит до земли и мы видим его коричневые ботинки. Это ободряет. Но у Маусхаке поднимаются подозрения. "Парни", говорит он шепотом. "Эти ботинки стоят там просто так. Он перескочил через заднюю стенку в одних носках и сбежал. Ботинки не могут стоят так, если...". Он показывает, как именно должны стоять ботинки, если человек занимается этим делом. Англичинин появляется из-за стены. Приседая, мы бросаемся по местам. Когда он входит, мы говорим о лошадях, породистых собаках и самолетах. "Я никогда бы не простил себе, если разочаровал таких гостей", говорит английский майор с легкой улыбкой в уголках рта. Мы благодарим его серьезно и церемонно. На следующее утро коротконогий бородатый резервист уводит пленника, который то и дело оборачивается, чтобы помахать нам. Через пять дней Мейер привозит любопытные новости из Гента. Какой-то англичанин напал на своего стражника и на полном ходу сбежал из туалета поезда-экспресса, переодевшись в немецкую форму. Охранника нашли там же, связанного по рукам и ногам. "Это был майор?", спросил взволнованно Мышиный зуб. "Ты что, ясновидящий? ", удивился Мейер. "Точно, майор, летчик". "Так что он все-таки воспользовался туалетом!", кричит Мышиный зуб. Мейер смотрит по сторонам в изумлении. Мы хохочем, пока у нас не начинают болеть челюсти. Иногда мы летим по одиночке, иногда - целым звеном, но летаем мы каждый день. Каждый день идут бои. 28 марта я лечу с Гуссманом. Патруль в сторону Альбера. Уже полдень, и солнце светит с запада. Его слепящие лучи бьют прямо в глаза. Время от времени я прикладываю ко лбу руку, чтобы не упустить противника. Иначе они застанут нас врасплох. Покойный Гийнемер преподал этот урок всему фронту. Неожиданно, как будто ниоткуда, появляется англичанин. Он пикирует на Гуссмана, который пытается уйти от него, ныряя. Я вижу как они маневрируют в сотне метров ниже. Я ищу позицию, откуда смог бы снять англичанина, не задев Гуссмана. На секунду я поднимаю голову и вижу, как ко мне летит второй англичанин. Он всего в 150 метрах от меня. С растояния в восемьдесят метров он открывает огонь. Я не могу его избежать и продолжаю лететь настречу. Тах... тах... тах..., стучит мой пулемет, тах... тах... тах..., грохочет его. Мы находимся друг от друга в двадцати метрах и кажется, что мы собрались протаранить друг друга в следующую секунду. Затем небольшое движение и он проносится прямо над моей головой. Воздушная струя от его винта ударяет по моей машине и я чувствую запах раскаленного машинного масла. Я закладываю крутой вираж. "Вот и начинается воздушный бой", думаю я. Но он тоже поворачивает и мы снова несемся друг на друга, стреляя в упор, как два рыцаря с копьями наперевес. На этот раз я прохожу над ним. Еще один разворот. И вновь он летит прямо на меня, и снова мы сближаемся. Тонкие, белые следы трассеров висят в воздухе как занавеси. Он проносится надо мной на таком расстоянии, что его можно коснутся рукой... "8224" написано на его фюзеляже черными буквами. Четвертый раз. Я чувствую как мои руки становятся влажными. Этот приятель явно похож на человека, который ведет решающий бой своей жизни. Он или я ... один из нас должен проиграть... иного выхода нет. Пятый раз! Нервы натянуты до предела, но мозг работает с холодной ясностью. На этот раз должно прийти какое-то решение. Я ловлю его в прицел и лечу навстречу. Я не уступлю ни на шаг. Вспышка в памяти! Я вижу бой над Ленсом. Две машины вот так же мчались друг на друга и столкнулись лицом к лицу. Фюзеляжи падали вниз как металлический шар, сплетенные вместе, а крылья продолжали лететь по-отдельности, пока не ударились о землю и рассыпались. Мы несемся друг на друга как сумасшедшие дикие кабаны. Если он не потеряет самообладания, мы погибнем оба! Затем он отворачивает, чтобы избежать столкновения. В это момент я выпускаю в него очередь. Его самолет становится на дыбы, переворачивается на спину и исчезает в гигантской воронке. Фонтан земли, дым. ...Дважды я пролетаю над местом его падения. Пехотинцы в серой форме стоят внизу. Машут мне руками и что-то кричат. Я лечу домой, мокрый от пота. мои нервы еще трепещут. В то же время в моих ушах серая, нестерпимая боль. Я никогда не думал прежде о тех людях, которых сбивал. Тот, кто сражается, не должен смотреть на наносимые им раны. Но на этот раз мне хотелось знать, кем был тот парень. К вечеру, в сумерках, я сажусь в машину и еду. Недалеко от того места, где я его сбил, находится полевой госпиталь, и, возможно, его уже доставили туда. Я спрашиваю доктора. Белый халат, освещенный карбидными лампами делает его похожим на привидение. Пилот получил пулевое ранение в голову и умер на месте. Доктор передает мне бумажник. Визитные карточки: лейтенант Маасдорп, Онтарио, Королевский военно-воздушный корпус, 47. Фотография старой женщины и письмо. "Тебе не следует так много летать. Подумай о нас с отцом". Санитар приносит мне номер самолета. Он вырезал его из обшивки. Номер покрыт распыленными в воздухе кровавыми каплями. Я еду назад, в эскадрилью. Не следует думать о том, что каждого убитого будет оплакивать мать. В следующие дни боль в ушах становится все хуже. Как будто кто-то в моей голове не переставая работает долотом и сверлом. 6 апреля я сбиваю еще одного. Сопвич Кемел, я выхватил его из середины вражеского строя. Это моя двадцать четвертая победа. Когда я приземляюсь, боль такая сильная, что я еле-еле могу ходить. Рихтгофен стоит на летном поле и я спотыкаясь и не отдавая ему честь, бреду мимо него в сторону бараков. У нас на аэродроме только фельдшер. Доктор нам еще не положен. Фельдшер приятный, грузноватый парень, но я не очень верю в его медицинские познания. Он так ковыряет в моих ушах своими инструментами, что мне начинает казаться будто он решил просверлить мне череп. "Там внутри все заполнено гноем", произносит он наконец. Дверь открывается и входит капитан. "Удет, что с тобой?", спрашивает он. Фельдшер объясняет. Капитан хлопает меня по полечу: "Готовься к поездке на лечение". Я протестую: "Может быть, это пройдет?" Но он прерывает меня: "Ты уезжаешь завтра. Дома пройдет быстрее". Мне трудно покидать мою новую эскадрилью и прерывать череду успехов. Он тоже это знает, потому что мы все в той или иной степени верим в закон черно-белого, когда период удач сменяется неудачами. На следующее утро он сам ведет меня к двухместному самолету. Он стоит на поле и машет мне вслед фуражкой. Его белокурые волосы блестят на солнце.
Возвращение домой
Поезд прибывает в Мюнхен рано утром. Город еще спит, улицы пусты, лавки закрыты и только изредка чья-то тень проскользнет мимо. Я направляюсь по Кауфингерштрассе, прохожу Стахус. "Снова дома", думаю я , "я вернулся домой." Но чувство дома, та теплота, когда вспоминаешь знакомые вещи, все еще не вернулась ко мне. На заре город все еще так же далек, как спящий. Я захожу в табачную лавку и звоню моему отцу в офис. Несмотря на ранний час он уже там. Он всегда приходит на работу первым. "Эрни", говорит он, и я слышу, как он несколько раз глубоко вздыхает, "Эрни, ты здесь?" Мы договариваемся, что пока ничего не будем говорить маме и что я позвоню ему на фабрику перед обедом. Сначало мне надо к врачу. Это наш старый семейный врач и он встречает меня громким приветствием. Может быть другие здороваются так по профессиональной привычке, но у него приветствия исходят из самого сердца. Затем он осматривает меня и становится серьезным. "С полетами покончено, молодой человек", говорит он, "твои ушные перепонки лопнули и внутреннее ухо инфицировано". "Это невозможно!" Несмотря на все усилия я не могу справится с собой и мой голос дрожит. "Ну", хлопает он меня по полечу, "может быть дядюшка Отто и сможет собрать все это по кусочкам. Хотя будет лучше, если мы при этом будем оставаться на земле". Доктор расстроил меня. Идя к отцу, я не могу разогнать свои мысли. "Не будет больше полетов" - не может быть! Это то же самое, что надеть на меня черные очки, и заставлять двигаться ощупью всю оставшуюся жизнь. Тогда лучше уж быть зрячим несколько лет и затем ослепнуть навеки. Я решаю следовать совету доктора лишь до тех пор, пока считаю, что так для меня будет лучше. Затем я встречаюсь с отцом. Как только я вхожу в его офис он встает из-за своего стола и идет ко мне большими шагами. "Мальчик, мой дорогой мальчик", говорит он и протягивает ко мне обе руки. Мгновение мы стоим и смотрим друг на друга, и затем он говорит, немного задыхаясь. Хорошо французам. Они совершенно не смущаются, когда говорят "привет" или "до свиданья". Они обнимаются и целуются стоя или на ходу. Я наблюдал это множество раз на станциях. Мы сидим друг напротив друга по разные стороны стола. "Между прочим, помнишь ты писал мне о том "Кадроне", которого не мог сбить. Может быть та машина была бронированной?" Я отрицательно качаю головой. "Но конечно, ты не мог этого знать", продолжает он торопливо. "Я думаю, мы тоже должны бронировать наши самолеты, по крайней мере пилотскую кабину и мотор. Тогда самая большая опасность для пилота была бы уменьшена." Я не соглашаюсь. Для артиллеристских "кроликов" это было бы в самый раз, но для истребителя даже вопроса об этом не стоит. В бронированной машине нельзя будет подняться выше тысячи метров. "Это не имеет значения. Главное - безопасность полета". "Но папа", говорю я немного высокомерно, "какие у тебя странные идеи о полетах". Энтузиазма в ег голосе становится меньше. "Да, возможно ты прав", говорит он усталым голосом и в тот же самый миг я чувствую горький стыд. Как мало я его знал. Броня эта была отлита в его сердце и должна была защитить меня, а я спихнул ее в кучу металлолома, даже не взглянув. "Говорят, что на заводах Круппа пытаются сделать новый легкий металл, который не пробивают пули", говорю я, пытаясь собрать обломки, но он отмахивается от меня: "Пусть их, сынок. Давай позвоним маме и скажем ей, что я приведу гостя, и пусть она подготовит еще одно место за обеденным столом". И вот мы дома. Отец входит в комнату впереди меня. Мама готовит на стол. Я слышу звон серебра и затем ее голос: "Ты читал последний армейский отчет? Наш Эрни сбил своего двадцать четвертого". Я больше не могу прятаться. Я вбегаю в комнату. Она бросает серебро на стол и мы обнимаемся. Затем она берет меня руками за голову и отодвигает от себя: "Болен, сынок?" "Ничего, немного уши разболелись". Она немедленно стихает. Это с ней всегда так: она абсолютно уверена, что на войне со мной ничего не может произойти и она всех уверяет в этом с такой решимостью, как будто Бог дал ей свое личное обещание, скрепленное рукопожатием. Иногда это меня смешит, иногда я тронут ее невинной верой, но постепенно ее доверие передается и мне, и я часто уверяю себя, что для меня пуля еще не отлита. Пока мы обедаем, она засыпает меня вопросами и я отвечаю с осторожностью. Я не рассказываю ей о моем поединке с Маасдорпом. За праздничным пудингом я не хочу говорить о человеке, который был настоящим мужчиной с сердцем героя и погиб от моей руки. Да, сейчас я дома. В это чувство окунаешься с головой, как в теплую воду. Все расслабляет, спишь допоздна, ешь помногу, портишься. В эти первые дни я редко выхожу в город. Что мне там делать? Мои товарищи в армии, многие уже мертвы, а я не люблю ходить среди незнакомых мне людей. Мне очень нужно повидать старого Бергена. Но я страшусь этого визита. Говорят, старик в депрессии после того, как он получил известие о гибели своего сына Отто. Чем я могу облегчить его боль? Проще драться, бесполезно смотреть на раны, нанесенные войной. Каждый день мне приходится ходить к доктору. Он не очень доволен тем, как идет лечение. Однажды утром, как раз когда я возвращаюсь с очередного визита, в Хофгартене я встречаюсь с Ло. Мы были знакомы еще подростками. Несколько раз мы танцевали, ходили на пикники. Мы гуляем вместе. В своем шелковом платье с неброским рисунком она выглядит так, как будто расцвела прямо этим утром. Когда смотришь на нее, не верится, что где-то идет война. Но затем она говорит мне, что работает медсестрой в армейском госпитале. В ее палате лежит человек с пулей в позвоночнике, который умирает уже много месяцев. Раз в несколько недель его навещают родственники, приезжающие издалека. Он продолжает жить, но все равно умрет рано или поздно, так говорят доктора. Она смотрит на меня с удивлением, когда я обрываю ее: "Послушай, разве мы не можем говорить о чем-нибудь другом?" На какое-то время она обижается. Она вытягивает свою нижнюю губу и становится похожей на ребенка, у которого только что отняли шоколадку.Перед ее домом мы договариваемся, что встретимся в один из вечеров в Ратскеллере. После обеда я иду к Бергенам. Служанка ведет меня в гостиную, где со газетой в руках сидит Берген. Он весь погружен в чтение. Ганс и Клаус на фронте, а его жена умерла уже много лет назад. Наконец он смотрит на меня поверх пенсне. Его лицо стало старым и морщинистым, его ван-дейковская бородка висит как снежная сосулька. Как ты иногда беспомощен, когда у другого боль... "Я хотел... Я сожалею... Отто...". "Так уж вышло, Эрнест. Хочешь взглянуть на комнату Отто?" Он встает и берет меня за руку: "Пойдем". Он открывает дверь и мы поднимаемся по лестнице. Мы стоим в комнате Отто, это маленькая мансарда, в которой он жил в студенческие годы. "Ну вот", говорит старый Берген и делает жест рукой. Ты можешь посмотреть". Затем он поворачивается кругом и уходит. Вот он спускается по лестнице, и его шаги затихают. Я остаюсь один с Отто. В его маленькой комнате - все как было тогда. На сундуке и книжных шкафах стоят модели самолетов, которые Отто смастерил сам. Они выглядят великолепно. Все типы машин, известные в то время, вопроизведены до мельчайших деталей. Когда мы запускали их, они обычно падали вниз как камни. Это было десять лет тому назад. Я сажусь за детский письменный стол с зеленой, закапанной чернилами крышкой и поднимаю верх. Все лежит здесь, руководства по моделированию, дневник Мюнхенского аэроклуба за 1909 г. Его членам от 10 до 13 лет. Каждую среду группа авиамоделистов собиралась у нас дома, каждую субботу проходили большие авиационные сборища на берегах Стадтбаха или Исара. Несмотря на то, что самолеты Отто были самыми красивыми, мои уродливые создания летали быстрее. Своим старательным детским почерком он регистрировал все, что происходило, поскольку это входило в его обязанности как секртаря клуба. "Авиатор, герр Удет, был награжден первым призом за то, что его модель I-11 успешно перелетела канал", говорится там, поскольку моя машина сумела перелететь Инсар и не разбилась. Все стоит на своих местах, как будто бы он все расставил перед своим отъездом. Вот письма, все, которые я ему написал, упакованы в маленькие пачки и на всех стоит дата, когда они были получены.Наверху последнее, нераспечатанное. В нем новость о том, что я смог договориться о его переводе в мою эскадрилью. Письмо начинается "Ура, Отто!" Вот рисунки. Он всегда рисовал правой рукой, а я - левой. Фотографии тоже все здесь, начиная с тех, которые сделаны в раннем детстве. Он сохранил даже те, что были сделаны во время "встречи на Нидершау". Я взлетаю в первом планере, сконструированном аэроклубом и разбиваю его. У планера смят нос, и Вилли Гетц, наш председатель, с полной серьезностью объясняет жителям Нидершау что земной магнетизм в этом месте слишком силен и не дает планеру подняться в воздух. Затем групповое фото времен танцевальной школы, затем война, мотоциклисты, первый летный костюм, фото после первой победы. Под каждой фотографией - дата и белыми чернилами - подпись. Мы прожили вместе целую жизнь. Есть что-то странное в мальчишеской дружбе. Мы скорее дали бы вырвать языки, чем признались бы, что другой что-то значит для тебя. Только сейчас я все это понимаю. Я закрываю парту и спускаюсь вниз по лестнице. Старый Берген снова сидит со своей газетой. Он встает и пожимает мне руку, но делает это вяло, без тепла. "Эрни, если хочешь, возьми какие-нибудь вещи Отто себе на память", говорит он. "Бери, что нравится. Он любил тебя больше всех остальных своих друзей". Он отворачивается и начинает протирать пенсне. Но у меня нет пенсне. Слезы текут по лицу. Какое-то время я стою в прихожей, потом выхожу на улицу. Мне исполнился двадцать один год и Отто был моим лучшим другом. Вечером я встречаюсь с Ло в Ратскеллере. Я в гражданской одежде, чтобы хотя бы на этот вечер забыть о войне. Но Ло немного обижена. Так я выгляжу недостаточно героически. Мы едим грубую, жилистую телятину и большие, отливающие синевой картофелины, которые выглядит так будто они страдали от недоедания и к тому же провели слишком много времени в воде. Только вино зрелое и сладкое, на его качестве война никак не отразилась. К нам подходит старушка с розами. Ло смотрит искоса на цветы. "Оставь их в покое", говорю я, "все равно они все спутались".
Возвращение домой
Поезд прибывает в Мюнхен рано утром. Город еще спит, улицы пусты, лавки закрыты и только изредка чья-то тень проскользнет мимо. Я направляюсь по Кауфингерштрассе, прохожу Стахус. "Снова дома", думаю я , "я вернулся домой." Но чувство дома, та теплота, когда вспоминаешь знакомые вещи, все еще не вернулась ко мне. На заре город все еще так же далек, как спящий. Я захожу в табачную лавку и звоню моему отцу в офис. Несмотря на ранний час он уже там. Он всегда приходит на работу первым. "Эрни", говорит он, и я слышу, как он несколько раз глубоко вздыхает, "Эрни, ты здесь?" Мы договариваемся, что пока ничего не будем говорить маме и что я позвоню ему на фабрику перед обедом. Сначало мне надо к врачу. Это наш старый семейный врач и он встречает меня громким приветствием. Может быть другие здороваются так по профессиональной привычке, но у него приветствия исходят из самого сердца. Затем он осматривает меня и становится серьезным. "С полетами покончено, молодой человек", говорит он, "твои ушные перепонки лопнули и внутреннее ухо инфицировано". "Это невозможно!" Несмотря на все усилия я не могу справится с собой и мой голос дрожит. "Ну", хлопает он меня по полечу, "может быть дядюшка Отто и сможет собрать все это по кусочкам. Хотя будет лучше, если мы при этом будем оставаться на земле". Доктор расстроил меня. Идя к отцу, я не могу разогнать свои мысли. "Не будет больше полетов" - не может быть! Это то же самое, что надеть на меня черные очки, и заставлять двигаться ощупью всю оставшуюся жизнь. Тогда лучше уж быть зрячим несколько лет и затем ослепнуть навеки. Я решаю следовать совету доктора лишь до тех пор, пока считаю, что так для меня будет лучше. Затем я встречаюсь с отцом. Как только я вхожу в его офис он встает из-за своего стола и идет ко мне большими шагами. "Мальчик, мой дорогой мальчик", говорит он и протягивает ко мне обе руки. Мгновение мы стоим и смотрим друг на друга, и затем он говорит, немного задыхаясь. Хорошо французам. Они совершенно не смущаются, когда говорят "привет" или "до свиданья". Они обнимаются и целуются стоя или на ходу. Я наблюдал это множество раз на станциях. Мы сидим друг напротив друга по разные стороны стола. "Между прочим, помнишь ты писал мне о том "Кадроне", которого не мог сбить. Может быть та машина была бронированной?" Я отрицательно качаю головой. "Но конечно, ты не мог этого знать", продолжает он торопливо. "Я думаю, мы тоже должны бронировать наши самолеты, по крайней мере пилотскую кабину и мотор. Тогда самая большая опасность для пилота была бы уменьшена." Я не соглашаюсь. Для артиллеристских "кроликов" это было бы в самый раз, но для истребителя даже вопроса об этом не стоит. В бронированной машине нельзя будет подняться выше тысячи метров. "Это не имеет значения. Главное - безопасность полета". "Но папа", говорю я немного высокомерно, "какие у тебя странные идеи о полетах". Энтузиазма в ег голосе становится меньше. "Да, возможно ты прав", говорит он усталым голосом и в тот же самый миг я чувствую горький стыд. Как мало я его знал. Броня эта была отлита в его сердце и должна была защитить меня, а я спихнул ее в кучу металлолома, даже не взглянув. "Говорят, что на заводах Круппа пытаются сделать новый легкий металл, который не пробивают пули", говорю я, пытаясь собрать обломки, но он отмахивается от меня: "Пусть их, сынок. Давай позвоним маме и скажем ей, что я приведу гостя, и пусть она подготовит еще одно место за обеденным столом". И вот мы дома. Отец входит в комнату впереди меня. Мама готовит на стол. Я слышу звон серебра и затем ее голос: "Ты читал последний армейский отчет? Наш Эрни сбил своего двадцать четвертого". Я больше не могу прятаться. Я вбегаю в комнату. Она бросает серебро на стол и мы обнимаемся. Затем она берет меня руками за голову и отодвигает от себя: "Болен, сынок?" "Ничего, немного уши разболелись". Она немедленно стихает. Это с ней всегда так: она абсолютно уверена, что на войне со мной ничего не может произойти и она всех уверяет в этом с такой решимостью, как будто Бог дал ей свое личное обещание, скрепленное рукопожатием. Иногда это меня смешит, иногда я тронут ее невинной верой, но постепенно ее доверие передается и мне, и я часто уверяю себя, что для меня пуля еще не отлита. Пока мы обедаем, она засыпает меня вопросами и я отвечаю с осторожностью. Я не рассказываю ей о моем поединке с Маасдорпом. За праздничным пудингом я не хочу говорить о человеке, который был настоящим мужчиной с сердцем героя и погиб от моей руки. Да, сейчас я дома. В это чувство окунаешься с головой, как в теплую воду. Все расслабляет, спишь допоздна, ешь помногу, портишься. В эти первые дни я редко выхожу в город. Что мне там делать? Мои товарищи в армии, многие уже мертвы, а я не люблю ходить среди незнакомых мне людей. Мне очень нужно повидать старого Бергена. Но я страшусь этого визита. Говорят, старик в депрессии после того, как он получил известие о гибели своего сына Отто. Чем я могу облегчить его боль? Проще драться, бесполезно смотреть на раны, нанесенные войной. Каждый день мне приходится ходить к доктору. Он не очень доволен тем, как идет лечение. Однажды утром, как раз когда я возвращаюсь с очередного визита, в Хофгартене я встречаюсь с Ло. Мы были знакомы еще подростками. Несколько раз мы танцевали, ходили на пикники. Мы гуляем вместе. В своем шелковом платье с неброским рисунком она выглядит так, как будто расцвела прямо этим утром. Когда смотришь на нее, не верится, что где-то идет война. Но затем она говорит мне, что работает медсестрой в армейском госпитале. В ее палате лежит человек с пулей в позвоночнике, который умирает уже много месяцев. Раз в несколько недель его навещают родственники, приезжающие издалека. Он продолжает жить, но все равно умрет рано или поздно, так говорят доктора. Она смотрит на меня с удивлением, когда я обрываю ее: "Послушай, разве мы не можем говорить о чем-нибудь другом?" На какое-то время она обижается. Она вытягивает свою нижнюю губу и становится похожей на ребенка, у которого только что отняли шоколадку.Перед ее домом мы договариваемся, что встретимся в один из вечеров в Ратскеллере. После обеда я иду к Бергенам. Служанка ведет меня в гостиную, где со газетой в руках сидит Берген. Он весь погружен в чтение. Ганс и Клаус на фронте, а его жена умерла уже много лет назад. Наконец он смотрит на меня поверх пенсне. Его лицо стало старым и морщинистым, его ван-дейковская бородка висит как снежная сосулька. Как ты иногда беспомощен, когда у другого боль... "Я хотел... Я сожалею... Отто...". "Так уж вышло, Эрнест. Хочешь взглянуть на комнату Отто?" Он встает и берет меня за руку: "Пойдем". Он открывает дверь и мы поднимаемся по лестнице. Мы стоим в комнате Отто, это маленькая мансарда, в которой он жил в студенческие годы. "Ну вот", говорит старый Берген и делает жест рукой. Ты можешь посмотреть". Затем он поворачивается кругом и уходит. Вот он спускается по лестнице, и его шаги затихают. Я остаюсь один с Отто. В его маленькой комнате - все как было тогда. На сундуке и книжных шкафах стоят модели самолетов, которые Отто смастерил сам. Они выглядят великолепно. Все типы машин, известные в то время, вопроизведены до мельчайших деталей. Когда мы запускали их, они обычно падали вниз как камни. Это было десять лет тому назад. Я сажусь за детский письменный стол с зеленой, закапанной чернилами крышкой и поднимаю верх. Все лежит здесь, руководства по моделированию, дневник Мюнхенского аэроклуба за 1909 г. Его членам от 10 до 13 лет. Каждую среду группа авиамоделистов собиралась у нас дома, каждую субботу проходили большие авиационные сборища на берегах Стадтбаха или Исара. Несмотря на то, что самолеты Отто были самыми красивыми, мои уродливые создания летали быстрее. Своим старательным детским почерком он регистрировал все, что происходило, поскольку это входило в его обязанности как секртаря клуба. "Авиатор, герр Удет, был награжден первым призом за то, что его модель I-11 успешно перелетела канал", говорится там, поскольку моя машина сумела перелететь Инсар и не разбилась. Все стоит на своих местах, как будто бы он все расставил перед своим отъездом. Вот письма, все, которые я ему написал, упакованы в маленькие пачки и на всех стоит дата, когда они были получены.Наверху последнее, нераспечатанное. В нем новость о том, что я смог договориться о его переводе в мою эскадрилью. Письмо начинается "Ура, Отто!" Вот рисунки. Он всегда рисовал правой рукой, а я - левой. Фотографии тоже все здесь, начиная с тех, которые сделаны в раннем детстве. Он сохранил даже те, что были сделаны во время "встречи на Нидершау". Я взлетаю в первом планере, сконструированном аэроклубом и разбиваю его. У планера смят нос, и Вилли Гетц, наш председатель, с полной серьезностью объясняет жителям Нидершау что земной магнетизм в этом месте слишком силен и не дает планеру подняться в воздух. Затем групповое фото времен танцевальной школы, затем война, мотоциклисты, первый летный костюм, фото после первой победы. Под каждой фотографией - дата и белыми чернилами - подпись. Мы прожили вместе целую жизнь. Есть что-то странное в мальчишеской дружбе. Мы скорее дали бы вырвать языки, чем признались бы, что другой что-то значит для тебя. Только сейчас я все это понимаю. Я закрываю парту и спускаюсь вниз по лестнице. Старый Берген снова сидит со своей газетой. Он встает и пожимает мне руку, но делает это вяло, без тепла. "Эрни, если хочешь, возьми какие-нибудь вещи Отто себе на память", говорит он. "Бери, что нравится. Он любил тебя больше всех остальных своих друзей". Он отворачивается и начинает протирать пенсне. Но у меня нет пенсне. Слезы текут по лицу. Какое-то время я стою в прихожей, потом выхожу на улицу. Мне исполнился двадцать один год и Отто был моим лучшим другом. Вечером я встречаюсь с Ло в Ратскеллере. Я в гражданской одежде, чтобы хотя бы на этот вечер забыть о войне. Но Ло немного обижена. Так я выгляжу недостаточно героически. Мы едим грубую, жилистую телятину и большие, отливающие синевой картофелины, которые выглядит так будто они страдали от недоедания и к тому же провели слишком много времени в воде. Только вино зрелое и сладкое, на его качестве война никак не отразилась. К нам подходит старушка с розами. Ло смотрит искоса на цветы. "Оставь их в покое", говорю я, "все равно они все спутались".