Днем в воскресенье ей сделали пункцию костного мозга; Брюно пришел к семи. Уже стемнело, над Сеной моросил холодный мелкий дождь. Кристиана сидела в кровати, опираясь спиной на гору подушек. Увидев его, она улыбнулась. Диагноз был однозначен: некроз копчикового отдела позвоночника в неизлечимой стадии. Последние несколько месяцев она этого ждала, все могло произойти с минуты на минуту; лекарства позволяли замедлить процесс, но отнюдь не остановить его. Теперь болезнь больше не будет прогрессировать, новых осложнений можно не опасаться; но ее ноги парализованы, и это необратимо.

 
   Из больницы ее выписали десять дней спустя; Брюно ждал ее там. Кристиане полагалась отныне пенсия по инвалидности, она уже никогда не сможет работать; она даже имеет право на бесплатную помощь домработницы. Она покатила ему навстречу свое кресло. Двигалась она еще неуклюже – требовалось приналечь, а руки у нес были слабоваты в предплечье. Он поцеловал ее в щеки, потом в губы. «Теперь, – сказал он, – ты сможешь переехать ко мне. В Париж». Она подняла голову, поглядела ему в глаза; он не смог выдержать ее взгляда. «Ты уверен? – мягко спросила она. – Уверен, что это именно то, чего ты хочешь?» Он не ответил; по крайней мере, помедлил с ответом. Молчание длилось полминуты, потом она прибавила: «Ты не обязан. У тебя не так много времени, чтобы жить; ты не обязан провести это время, нянчась с калекой». Установки современного сознания больше не согласуются с нашей смертной юдолью. Никогда, ни в одну эпоху, ни в одной цивилизации никто так долго, так постоянно не думал о своем возрасте; сейчас в уме каждого ясна простая перспектива будущего: придет час, когда сумма физических радостей, которые ему уготованы в жизни, станет меньше, чем сумма ожидающих его страданий (в общем, человек знает, что счетчик работает – и крутится он в одну сторону). Такое рациональное взвешивание радостей и страданий, которым каждому рано или поздно приходится заняться, начиная с известного возраста неизбежно ведет к мысли о суициде. Кстати, забавно отметить, что Делёз и Дебор, два уважаемых интеллектуала конца века, оба покончили с собой без определенной причины, исключительно потому, что ни тот ни другой не мог примириться с перспективой собственной физической деградации. Эти самоубийства никого не удивили, не вызвали никаких комментариев; сегодня суицид людей в возрасте, ставший отнюдь не редким явлением, чем дальше, тем больше представляется нам поступком вполне логичным. Равным образом можно отметить как симптоматическую деталь реакцию публики на риск террористического покушения: чуть ли не во всех без исключения случаях люди предпочитают быть убитыми на месте, нежели покалеченными или даже просто изуродованными. Разумеется, отчасти дело в том, что некоторым просто поднадоела эта жизнь; но главное, ничто, включая самое смерть, не ужасает их так, как жизнь в ослабевшем теле.

 
   Он свернул возле Лашапель-ан-Серваль. Проще всего было бы врезаться в дерево, проезжая через Компьеньский лес. Те несколько секунд в больнице, что он колебался, оказались роковыми; бедная Кристиана. К тому же он помедлил еще несколько дней, прежде чем ей позвонить; он знал, что она в своей дешевой квартире один на один с сыном, он представлял ее в кресле на колесах, рядом с телефоном. Он совсем не обязан нянчиться с калекой, так она сказала, и он знал, что она умирала без ожесточения. Покореженное кресло на колесах нашли подле почтовых ящиков, в конце последнего лестничного пролета. У нее было распухшее лицо и сломанная шея. Брюно фигурировал в рубрике «кого известить в случае несчастья»; она приняла решение, когда ее положили в больницу.
   Комплекс погребальных услуг располагался чуть на отшибе от Нуайона, на дороге, ведущей к Шони, повернуть надо было после Бабёфа. Двое служащих в голубой рабочей форме ждали его в белом строении, натопленном слишком жарко, со множеством батарей – помещение немного смахивало на лекционный зал технического лицея. В окнах виднелись низкие – в модерновом стиле – дома полуэлитарного жилого квартала. Гроб, еще открытый, стоял на раскладном столе. Брюно подошел, увидел тело Кристианы и почувствовал, что падает навзничь; его голова с силой ударилась об пол. Служители бережно подняли его. «Поплачьте! Надо поплакать!» – настойчиво уговаривал его старший из них. Он покачал головой; он знал, что не получится. Тело Кристианы не сможет больше двигаться, не сможет ни дышать, ни говорить. Тело Кристианы больше не сможет любить, никакая судьба уже невозможна для этого тела, и в этом повинен только он. На сей раз все карты сданы, игра сыграна до конца, последняя партия состоялась и закончилась окончательным проигрышем. Он тоже не был способен к любви, так же, как его родители. В состоянии странного онемения чувств, как будто зависнув в нескольких сантиметрах над землей, он глядел, как служители при помощи гайковерта укрепляют крышку. Он проследовал за ними до «стены молчания» – серой бетонной стены высотой в три метра, где рядами, друг над другом располагались погребальные ячейки; около половины из них были пусты. Старший служитель, заглянув в какой-то список, направился к ячейке номер 632; его коллега вез следом гроб на двухколесной тележке. Погода была сырой, промозглой, даже дождь начал моросить. Ячейка номер 632 находилась ни высоко, ни низко – на высоте метр пятьдесят или около того. Гибким, деловитым движением, занявшим всего пару секунд, служители подняли гроб и вдвинули в ячейку. С помощью пневматического пистолета они распылили в полости немного сверхбыстро застывающего бетона; потом служитель дал Брюно расписаться в реестре. «Вы можете, – прибавил он, уходя, – помолиться здесь за упокой, если пожелаете».
   Назад Брюно ехал по шоссе А1 и около одиннадцати уже добрался до столичной окраины. Он взял день отгула, так как не предполагал, что церемония окажется настолько короткой. Он проехал через Шатийонские ворота и, поискав, где бы припарковаться, выбрал улицу Альбера Сореля, остановясь прямо напротив дома своей бывшей жены. Ждать пришлось недолго: минут через десять показался его сын – он с ранцем за спиной свернул с улицы Эрнеста Рейе. Он выглядел озабоченным и на ходу говорил сам с собой. О чем он может думать? Анна предупреждала, что этот мальчик – скорее одиночка; вместо того чтобы завтракать в коллеже вместе с однокашниками, он предпочитает вернуться домой и разогреть еду, которую она ему оставляет перед уходом. Страдал ли он из-за отсутствия отца? Вероятно, да, но он ничего об этом не говорил. Дети терпимо относятся к миру, созданному для них взрослыми; они стараются как можно лучше приспособиться к нему; потом чаще всего они в свой черед воссоздают такой же мир. Виктор подошел к двери, набрал код; он был всего в нескольких метрах от машины, но его не заметил. Брюно взялся за ручку дверцы, выпрямился на сиденье. Дверь дома закрылась за мальчиком; Брюно несколько секунд оставался в неподвижности, потом грузно обмяк на сиденье. Что он мог сказать своему сыну, какой завет передать ему? Ничего. У него ничего не было. Он знал, что его жизнь кончена, но не понимал этого конца. Все оставалось мрачным, мучительным и невнятным.

 
   Он тронулся с места и покатил по Южному шоссе, затем повернул в направлении Воаллана. Психиатрическая клиника министерства образования находилась неподалеку от Верьер-ле-Бюиссона, у самой опушки Верьерского леса; он хорошо помнил больничный парк. Он остановил машину на улице Виктора Консидерана и пешком преодолел те несколько метров, что отделяли его от ограды. Узнал дежурного фельдшера. И сказал: «Я вернулся».


22

Конечная станция – Саорж



   Рекламные службы, слишком сосредоточенные на соблазнах молодежного рынка, часто заблуждаются, следуя стратегическим принципам, где обидная снисходительность соперничает с фарсом и насмешкой. Чтобы сгладить этот дефицит слуха, присущий обществу нашего типа, необходимо добиться, чтобы каждый сотрудник нашей армии продавцов стал «послом» в мире старших.

Корин Межи.

Истинное лицо старших



   Может быть, все это и должно было так кончиться; возможно, не существовало ни каких-либо иных средств, ни другого исхода. Может быть, надо было распутать все то, что перемешалось, завершить то, что наметилось. Итак, Джерзински должен был оказаться в этом месте, именуемом Саорж, на 44° северной широты и 7°30' восточной долготы, в этом месте, расположенном чуть выше 500 метров над уровнем моря. В Ницце он остановился в «Виндзоре», полулюксовом отеле с довольно мерзкой обстановкой, номера которого были оборудованы посредственным художником-декоратором Филиппом Переном. На следующее утро он сел в поезд, идущий из Ниццы в Танд, известный своими красотами. Поезд миновал предместье Ниццы с его кварталами арабской бедноты, с афишами «Розового минителя» и 60-процентным голосованием за Национальный фронт. Оставив позади станцию Пейон-Сен-Текль, он вошел в тоннель; по выходе его из тоннеля Джерзински увидел справа по движению поезда фантастические очертания как бы висящей в воздухе деревни Пейон. Перед ним проплывало то, что называют «окрестностями Ниццы»; люди приезжают из Чикаго и Денвера, чтобы взглянуть на красоты этого края. Потом они низверглись в ущелья Руайя. Джерзински вышел на остановке Фантон-Саорж и прошагал около получаса. Ему пришлось пройти пешком сквозь тоннель; машины здесь не ходили.

 
   Согласно «Путеводителю странника», купленному Брюно в аэропорту Орли, расположенная над долиной деревня Саорж, с ее высокими домами, которые ступенями поднимаются по склону к головокружительной вершине, оставляет впечатление «чего-то тибетского»; возможно, так оно и было. Во всяком случае, Жанин, его мать, поменявшая себе имя на Джейн, пожелала умереть именно здесь, после того как провела больше пяти лет в Гоа, в западной части Индии.
   – Скорее всего, она просто решила переселиться сюда, помирать она, конечно, не собиралась, – уточнил Брюно. – Похоже, старая потаскуха перешла в ислам – через суфийский мистицизм, это чепуха того же рода. Обосновалась там с бандой последователей, они заняли брошенный дом на отшибе от деревни. Из-за того, что газеты о них больше не пишут, все вообразили, будто хиппи и вся эта шваль исчезли. А они, напротив, становятся все многочисленнее, с ростом безработицы их количество тоже заметно возросло, можно сказать даже, что они кишат. Я провел собственное маленькое расследование… – Он понизил голос. – Хитрость в том, что они теперь называют себя «неодеревенщиками», но, по существу, они ничего не делают, довольствуясь муниципальными пособиями и так называемой дотацией на земледелие в условиях гор.
   Он с лукавым видом покачал головой, одним глотком осушил свой стакан и потребовал еще. Встречу с Мишелем он назначил в единственном деревенском кафе «У Жилу». Со своими грязными почтовыми открытками, фотографиями форелей в рамочках и афишей «Саоржской пышки» (комитет директоров которой включал не менее четырнадцати членов), кафе являло собой заведение, где царил девиз «Охота-Рыбалка-Природа-Традиция», в противоположность злачным местечкам в стиле «Нью-Вудстока»[13], который Брюно яростно поносил. Он бережно извлек из папки листовку под заглавием СОЛИДАРНОСТЬ С ГИБНУЩИМИ АГНЦАМИ.
   – Я это набросал сегодня ночью, – низким голосом выдавил он. – Я вчера вечером говорил со скотоводами. Их терпение кончилось, они в бешенстве, их овец буквально истребляют. Это все из-за экологов и Меркантурского национального парка. Они опять ввезли туда волков, полчища волков. Волки пожирают овец!.. – Его голос вдруг взмыл вверх, он разразился рыданиями. В послании к Мишелю Брюно сообщил, что опять живет в психиатрической клинике Верьер-ле-Бюиссон, где, вероятно, обосновался окончательно. Стало быть, они отпустили его.
   – Значит, наша мать умирает… – прервал Мишель, стараясь отвлечь его.
   – Это точно! И на мысе Агд то же самое, они там, кажется, запретили публике вторгаться в зону дюн. Решение было принято под давлением Общества защиты побережья, которое полностью в руках экологов. Люди не делали ничего плохого, устраивали невинные групповушки, но, видите ли, это беспокоило крачек. Крачки – это такая разновидность воробьев. В задницу воробьев! – возбудился Брюно. – Они хотят помешать нам трахаться и есть овечий сыр, это же сущие нацисты. Социалисты тоже сообщники. Они против овец, потому что овцы правые, в то время как волки – левые; однако волки похожи на немецких овчарок, те – правые экстремисты. Кому довериться? – Он мрачно покачал головой. – В каком отеле ты поселился в Ницце? – внезапно спросил он.
   – В «Виндзоре».
   – Почему в «Виндзоре»? – Брюно начал нервничать. – У тебя что, появился вкус к роскоши? Что на тебя нашло? Лично я, – он говорил рублеными фразами, с возрастающим жаром, – остаюсь верен отелям компании «Меркурий»! Ты хоть взял на себя труд навести справки? Известно ли тебе, что в «Бухте Ангелов», отеле «Меркурия», есть сезонная система регрессивных тарифов? В мертвый сезон комната стоит 330 франков! Двухзвездочная цена! При комфорте трехзвездочного, с видом на Английский бульвар и круглосуточным обслуживанием! – Теперь Брюно уже почти орал. Несмотря на несколько экстравагантное поведение клиента, хозяин заведения «У Жилу» («Это его, что ли, зовут Жилу? Похоже на то») навострил уши. Истории о деньгах и соотношении между качеством и ценой всегда интересует многих, это примечательная особенность людей определенного склада.

 
   – А, вот и Дюкон! – вдруг вскричал Брюно игривым тоном, совершенно переменившись и указывая на молодого человека, который только что вошел в кафе. Ему было, наверное, года двадцать два. Юноша был одет в полевую военную форму и гринписовскую майку, имел матовый цвет лица и черные волосы, заплетенные в мелкие косички, короче, все по «антильской» моде.
   – Привет, Дюкон! – задорно выкрикнул Брюно. – Познакомься с моим братом. Пойдем повидаем старушку?
   Тот ответил молчаливым кивком; решил, видно, по какой-то ему одному ведомой причине на провокации не поддаваться.
   Выведя их за пределы селения, дорога стала подниматься по отлогому склону горы в сторону итальянской границы. Они оставили позади высокий холм и вышли в очень широкую долину среди лесистых склонов; отсюда до границы оставалось не более десятка километров. На востоке виднелись снежные вершины. Ландшафт, абсолютно безлюдный, оставлял впечатление покоя и простора.
   – Врач приходил снова, – сообщил Черный Хиппи. – Она нетранспортабельна, да и все равно ничего уже невозможно сделать. Закон природы, – с серьезным видом заключил он.
   – Слыхал? – Брюно издевательски оскалился. – Слышишь, что он несет, этот шут гороховый? «Природа»! У них это слово с языка не сходит. Теперь, когда она заболела, им не терпится, чтобы она поскорее сдохла, как зверь в своей норе. Это моя мать, Дюкон! – провозгласил он напыщенно. – А заметил ты, какой в ней шик? – продолжал он. – Другие, они такие же, даже хуже. От них совсем обделаешься.
   – Здесь очень милый пейзаж… – рассеянно отозвался Мишель.

 
   Дом был просторный, низкий, из грубого камня, крытый плитняком; он стоял у ручья. Прежде чем войти, Мишель вытащил из кармана фотоаппарат «Canon Prima Mini» (втягивающийся объектив с переменным фокусным расстоянием 38-105 мм, 1290 франков по каталогу Национальной закупочной ассоциации). Он огляделся вокруг, долго наводил на резкость, прежде чем щелкнуть; потом присоединился к остальным.
   Не считая Черного Хиппи, в главной комнате находилось белобрысое невзрачное существо, которое вязало пончо, сидя у камина, и было, вероятно, голландского происхождения, а также еще один хиппи, постарше, с длинными седыми волосами и столь же седой бороденкой, с тонким лицом умной козы. «Она там», – сказал Черный Хиппи; он отодвинул кусок ткани, прибитый к стене вместо двери, и провел их в смежную комнату.
   Мишель не без интереса разглядывал смугловатое иссохшее созданье, лежащее вмявшись в кровать и смотревшее, как они входят в комнату. Кроме всего прочего, это был не более чем второй и, судя по всему, последний раз в его жизни, когда он видел свою мать. С первого взгляда его потрясла ее крайняя худоба. Цвет лица сильно потемнел, стал землистым, она дышала с трудом, было видно, что дошла до последней черты; скулы выперли, нос казался крючковатым, и все же глаза сверкали в потемках, громадные и светлые. Он на цыпочках приблизился к распростертому телу.
   – Не трудись, – сказал Брюно, – она уже не может говорить.
   Возможно, говорить она больше и не могла, однако было видно, что она в сознании. Узнала ли она его? Скорее всего нет. Похоже, она перепутала Мишеля с его отцом; это было вполне возможно; он знал, что невероятно похож на отца, когда тот был в его возрасте. Вопреки всему некоторые люди, хочется нам этого или нет, играют кардинальную роль в нашей судьбе, давая ей совершенно иной поворот; они как бы делят нашу жизнь надвое. И для Жанин, превратившейся в Джейн, все, что с ней было, делилось на до и после Марка Джерзински. По существу, до встречи с ним она была всего лишь богатой распутной буржуазкой; после же этой встречи ей было суждено стать чем-то совсем другим – вариант куда более катастрофический. Впрочем, «встреча» – не более чем расхожее выражение; потому что в действительности никакой встречи и не было. Они совокупились, зачали, и это было все. Тайну, что скрывалась в глубине сознания Марка Джерзински, она так и не сумела постичь; ей не удалось даже приблизиться к разгадке. Вспомнила ли она об этом в час, когда ее жалкая жизнь подошла к концу? Это было бы не столь уж невероятно.
   Брюно тяжело плюхнулся на стул подле ее кровати.
   – Ты всего лишь старая шлюха, – сообщил он назидательным тоном. – Ты заслуживаешь того, чтобы околеть.
   Мишель уселся напротив него, в изголовье кровати, и закурил сигарету.
   – Ты хотела, чтобы тебя кремировали? – вдохновенно продолжил Брюно. – В добрый час, ты будешь сожжена. Я положу то, что от тебя останется, в горшочек и каждое утро, проснувшись, буду писать на твой прах. – Он удовлетворенно тряхнул головой.
   Из охрипшего горла Джейн вырвался какой-то звук. В это мгновение снова появился Черный Хиппи.
   – Не угодно ли чего-нибудь выпить? – предложил он ледяным тоном.
   – Несомненно, приятель! – заорал Брюно. – Что за вопрос? А ну, пошевеливай-ка задницей, Дюкон!
   Молодой человек вышел и вернулся с бутылкой виски и двумя стаканами. Брюно налил себе до краев, разом проглотил добрую половину.
   – Извините его, он взволнован, – чуть слышно шепнул Мишель.
   – Вот-вот, – подхватил его сводный брат. – Предоставь нас нашей скорби, Дюкон. – Он опустошил свой стакан, прищелкнул языком, налил снова. – Эти педики, они стоят на страже, это в их интересах, – заметил он. – Она им завещала все, что имела, но они прекрасно знают, что дети имеют неотчуждаемые права на наследство. Пожелай мы оспорить завещание, дельце для нас было бы беспроигрышное.
   Мишель промолчал, ему не хотелось обсуждать этот вопрос. Последовало довольно долгое молчание. В соседней комнате тоже никто не произносил ни звука; было слышно только резкое, слабеющее дыхание умирающей.

 
   – Она хотела остаться молодой, вот и все, – сказал Мишель усталым, примирительным тоном. – Ее тянуло общаться с молодежью, а главное – не видеть своих детей, которые напоминали бы ей, что она принадлежит к старшему поколению. Это вполне объяснимо, да и понять нетрудно. А теперь мне бы хотелось уйти. Ты думаешь, она скоро умрет?
   Брюно пожал плечами: мол, а я почем знаю? Мишель встал и вышел в другую комнату; Седой Хиппи был теперь один, он занимался тем, что скреб экологически чистую морковку. Мишель попробовал его расспросить, узнать, что в точности сказал доктор; но старый маргинал смог предоставить лишь туманную, беспредметную информацию.
   – Это была лучезарная женщина, – подчеркнул он, сжимая в руке морковь. – Мы считаем, что она готова к смерти, ибо она достигла достаточно высокого уровня духовного самоосуществления.
   Что он хотел этим сказать? Вдаваться в подробности было бесполезно. Мишель повернулся к нему спиной и снова присоединился к Брюно.
   – Эти болваны хиппи, – буркнул он, усаживаясь, – все еще пребывают в убеждении, будто религия есть индивидуальное состояние, основанное на медитации, духовных исканиях и тому подобном. Они не способны осознать, что это, напротив, в чистом виде общественная категория, которая базируется на установлениях, ритуалах, церемониях. Согласно Огюсту Конту, роль религии состоит исключительно в том, чтобы привести род людской к состоянию полного единения.
   – Сам ты Огюст Конт! – в ярости оборвал его Брюно. – С той минуты, когда перестаешь веровать в жизнь вечную, никакая религия более не существует. И если общество невозможно без религии, как ты, похоже, считаешь, то и общество тоже более не существует. Ты мне напоминаешь тех социологов, которые воображают, будто культ молодости зародился в пятидесятые годы, достиг своего апогея на протяжении восьмидесятых и так далее. А в действительности человека всегда пугала смерть, он никогда не мог смотреть без ужаса на перспективы собственного исчезновения и даже просто старения. Совершенно очевидно, что из всех земных благ молодость – самое драгоценное; а ныне мы больше не верим в блага земные. Если бы Христос не воскрес, как чистосердечно признается святой Павел, наша вера была бы тщетой. Христос не воскрес, он проиграл свою битву со смертью. Я написал сценарий райского фильма на тему нового Иерусалима. Действие происходит на острове, населенном исключительно голыми женщинами и маленькими собачками. Мужчины вследствие биологической катастрофы исчезли, так же как почти весь животный мир. Время на острове остановилось, климат мягкий и ровный, деревья круглый год плодоносят. Женщины вечно свежи и в самом расцвете, собачки вечно резвы и игривы. Пока женщины купаются и ласкают друг друга, собачки шалят и скачут вокруг. Это собачки всех окрасов и пород: там есть пудели, фокстерьеры, брюссельские грифоны, китайские голые собачки, йоркширские терьеры, курчавые болонки, мопсы и коротконогие гончие. Единственный большой пес – Лабрадор, мудрый и кроткий, – играет при них роль советника. От существовавших некогда мужчин не осталось никакого следа, кроме единственной видеокассеты с подбором телевизионных выступлений Эдуара Балладюра; сия кассета производит успокоительное действие на некоторых женщин, а также на большинство собак. Имеется также кассета «Жизнь животных» с ведущим Клодом Дарже; ее никогда не смотрят, но она служит для памяти, как свидетельство варварства предшествующих эпох.
   – Значит, они тебе разрешают писать, – мягко сказал Мишель. Его это не удивило. Большинство психиатров благодушно взирают на писанину своих пациентов. Не то чтобы они ей приписывали какое-либо терапевтическое воздействие, но это, по их мнению, какое ни на есть занятие, оно все же лучше, чем распарывать себе запястье бритвой.
   – И все же на этом острове случаются маленькие драмы, – взволнованным голосом продолжал Брюно. – Например, в один прекрасный день какой-нибудь отчаянный песик заплывает слишком далеко в море. К счастью, его хозяйка замечает, что он попал в трудное положение, прыгает в лодку, гребет что было сил и успевает вовремя выудить его из воды. Бедный маленький песик нахлебался воды, он без сознания, можно подумать, что он умирает, но хозяйка делает ему искусственное дыхание, ей удается его оживить, и все кончается очень хорошо, песик снова весел.
   Он внезапно осекся. Теперь вид у него сделался торжественный, чуть ли не экстатический. Мишель посмотрел на часы, потом огляделся вокруг. Его мать больше не издавала ни звука. Было около полудня; в комнате царил удивительный покой. Он поднялся, вышел в соседнюю комнату. Седой Хиппи испарился, бросив морковь недочищенной. Мишель налил себе пива, подошел к окну. За ним на километры раскинулись поросшие пихтами горные склоны. Вдали, среди снежных вершин, синело и мерцало озеро. Теплый воздух был напоен запахами; стоял прекрасный весенний день.

 
   Трудно определить, сколько времени он простоял так, пока сознание его, оторвавшись от тела, мирно витало меж вершин. Его возвратил к действительности звук, который он поначалу принял за вой. Ему потребовалось несколько секунд, чтобы привести в порядок свое слуховое восприятие, потом он торопливо устремился в другую комнату. Брюно, все еще сидящий в изножии кровати, пел во всю глотку:

 
Явились все, столпились здесь,
Едва услышав эту весть,
Что умирает маммаааа…[14]