– Где они будут трахаться?
   – Наверно, у ее родителей: так бывает чаще всего. Нам надо перехватить их по пути. Сразу, как окажемся на проселочной дороге, мы собьем мотороллер. Их, скорее всего, оглушит, и тебе будет совсем нетрудно прикончить этого типа.
   Машина плавно катила по береговому шоссе; в свете фар было видно, как девушка прижимается сзади к своему спутнику. После недолгого молчания я сказал:
   – А можно и проехаться по ним, так будет даже надежнее.
   – Они вроде ни о чем не догадываются… – задумчиво произнес он.
   Внезапно мотороллер резко свернул вправо, на дорожку, ведущую к морю. Этого я не предвидел; я велел Тиссерану притормозить. Чуть подальше парочка остановилась; я заметил, что, перед тем как увести девушку к дюнам, парень не забыл поставить мотороллер на сигнализацию.
 
 
   Когда мы перебрались через первый ряд дюн, то смогли все разглядеть. У наших ног гигантской дугой выгибалось почти неподвижное море; полная луна мягко освещала его поверхность. Парочка шла к югу, у кромки воды. Ночь была неправдоподобно теплая, словно в июне. А, понятно, зачем они здесь: хотят заниматься любовью на берегу океана, под звездами; я бы и сам так поступил на их месте. Я протянул нож Тиссерану. Он молча взял его и пошел.
   Я вернулся к машине и сел на песок, прислонившись спиной к капоту. Отпил из бутылки немного бурбона, потом сел за руль и подъехал поближе к морю.
   Это было рискованно, однако ночной воздух был таким нежным, обволакивающим, что мне казалось, будто рокота мотора почти не слышно. Меня охватило неудержимое желание ехать вот так до самого океана. Тиссеран не возвращался.
   Вернувшись, он не сказал ни слова. Длинный нож был у него в руке; лезвие поблескивало, но я не различал на нем пятен крови. Мне вдруг стало грустно. Наконец он заговорил:
   – Когда я подошел, они сидели между дюнами. Он уже снял с нее платье и теперь снимал лифчик. Груди у нее так красиво круглились в лунном свете. Потом она повернулась в нему, расстегнула брюки. Когда она начала его сосать, я не смог этого выдержать.
   Он замолк. Я ждал. Море было недвижным, точно озеро.
   – Я повернул обратно, спрятался между дюнами. Я мог их убить, они ничего не слышали, им было не до меня. Я стал мастурбировать. Мне не хотелось их убивать; кровь ведь ничего не изменит.
   – Кровь льется повсюду.
   – Знаю. Сперма – тоже. А теперь с меня хватит. Я возвращаюсь в Париж.
   Он не предложил мне поехать с ним. Я встал и зашагал к морю. Бутылка была почти пуста, я выпил последний глоток. Когда я вернулся, на пляже никого не было; я даже не слышал, как отъехала машина.
 
 
   Больше мне не довелось увидеться с Тиссераном: той же ночью по дороге в Париж он погиб. На подъездах к Анже был сильный туман, а он ехал беспечно, как всегда. И на полной скорости врезался в грузовик, который занесло на встречную полосу. Он умер на месте, незадолго до рассвета. Назавтра день был нерабочий, праздновали рождение Христа; его семья поставила нас в известность только три дня спустя. Согласно еврейскому обычаю, его уже успели похоронить; так что не пришлось ни посылать венок, ни приходить на похороны. Коллеги поговорили о том, какая утрата постигла фирму и как трудно вести машину в тумане, а потом вернулись к работе – и всё.
   Что ж, подумал я, узнав о его смерти, по крайней мере, он боролся до конца. Молодежные клубы, горнолыжные курорты… Он не отчаялся, не захотел сдаться. Упорно, несмотря на неудачи, искал любовь. Знаю – даже когда он лежал там, зажатый в покореженном кузове машины, затянутый в черный костюм, с золотистым галстуком на шее, посреди безлюдного шоссе, в его сердце еще жили борьба, стремление к борьбе, воля к борьбе.

Часть третья

Глава 1

   «А-а, так это была ваша личная интерпретация!
   Слава богу…»

   После отъезда Тиссерана я заснул, но спал тревожно. Очевидно, я мастурбировал во сне. Когда я проснулся, на мне все слиплось, песок был влажный и холодный. Все это вызывало у меня отвращение. Я жалел, что Тиссеран так и не убил негра. На небе занималась заря.
   До ближайшего поселка или фермы было несколько километров. Я встал и зашагал по дороге. А что мне оставалось? Сигареты слегка отсырели, но их еще можно было курить.
   Вернувшись в Париж, я обнаружил дома письмо от ассоциации выпускников нашего института: мне предлагали купить к праздникам, со значительной скидкой, хорошее вино и паштет из гусиной печенки. Быстрая же у них почта, подумал я.
   На следующий день я не пошел на работу. Без всякой причины; просто не хотелось, и всё. Усевшись на пол, я перелистывал каталоги торговых фирм. В брошюрке, выпущенной магазином «Галери Лафайет» мне попалась занятная характеристика человеческих существ под названием «Приметы современности»:
   «После напряженного дня они уютно устраиваются на удобном, строгих очертаний диване (Стейнер, Розе, Синна). Под негромкую джазовую мелодию они любуются узорами ковра от Дьюрис, освежающим декором стен (Патрик Фрей). На корте их ждут ракетка и мяч, а в ванной – полотенца (Ив Сен-Лоран, Тед Лапидюс). А потом, на своих кухнях, оформленных Даниэлем Эктером или Примроз Бордье, за ужином, в кругу друзей, они решают судьбы мира».
 
 
   В пятницу и субботу я почти ничего не делал. Скажем так: я размышлял, если мое занятие вообще можно как-то назвать. Помню, я думал о самоубийстве, о пользе, которую оно неожиданным образом может принести. Посадим шимпанзе в тесную бетонную клетку с окошками. Обезьяна придет в ярость, будет кидаться на стены, рвать на себе шерсть, искусает себя до крови и в итоге с семидесятитрехпроцентной вероятностью убьет себя. А теперь проделаем в одной из стен дверцу, открывающуюся над бездонной пропастью. Симпатичная зверюшка высунется наружу, подойдет к краю пропасти, глянет вниз, потом еще постоит у края, долго будет там стоять, не раз и не два вернется, но так и не бросится в пропасть. И ярость ее порядком поутихнет.
   Раздумья о судьбе шимпанзе заняли у меня всю ночь с субботы на воскресенье, и результатом явился небольшой трактат под названием «Диалоги шимпанзе и аиста». По сути, это был язвительный исторический памфлет. Попав в плен к аистам, шимпанзе вначале, казалось, был целиком поглощен своими мыслями и ни на что не обращал внимания. Однажды, набравшись храбрости, он попросил о встрече со старейшиной племени. Когда его ввели к старейшине, он воздел руки к небу и в отчаянии произнес такую речь:
   «Из всех экономических и социальных устройств капитализм, бесспорно, наиболее отвечает природе. А значит, является наихудшим из всех. Сделав этот предварительный вывод, я могу непосредственно перейти к аргументации и, отталкиваясь от частных примеров, выстроить систему доказательств, необходимых для подтверждения выдвинутого мною тезиса, подобно тому как графитовые стержни необходимы для работы ядерного реактора. Эта несложная задача под силу даже самому юному шимпанзе; однако я ни в коем случае не намерен отнестись к ней небрежно.
   Когда поток сперматозоидов устремляется к шейке матки, – важнейший процесс, имеющий решающее значение для воспроизводства видов, – можно заметить нетипичное поведение отдельных сперматозоидов. Они глядят вперед, глядят назад, порой даже принимаются плыть против течения и беспокойно виляют хвостом, что можно истолковать как попытку поставить под вопрос основы миропознания. Если им не удается преодолеть эту странную нерешительность, удвоив скорость движения, они прибывают с опозданием и редко когда могут принять участие в великом торжестве – создании новой комбинации генов. Так случилось в августе 1793 года с Максимилианом Робеспьером, увлекаемым потоком истории: смело уподоблю его кристаллу халцедона в вихре песчаной бури или же юному аистенку на неокрепших крыльях, имевшему несчастье родиться перед зимой и с трудом сохраняющему верный курс в небе, продуваемом тропическим муссоном. А у побережья Африки муссоны, как мы знаем, особенно опасны; однако моя мысль нуждается еще в некотором уточнении.
   Максимилиана Робеспьера привезли на казнь со сломанной челюстью – она была подвязана платком. Перед тем как опустить нож гильотины, палач сорвал повязку; Робеспьер взвыл от боли, из раны хлынула кровь, на эшафот посыпались зубы. Потом палач взмахнул повязкой, словно трофеем, показывая ее собравшейся на площади толпе. Люди смеялись и скакали от радости.
   Обычно историки добавляют: «Революция завершилась». И они абсолютно правы.
   В момент, когда палач под одобрительные крики толпы взмахнул окровавленной повязкой – в этот момент, хочется думать, Робеспьер испытал отнюдь не боль. И вовсе не горечь поражения. Ему открылась истина: он сделал то, что должен был сделать. Я люблю тебя, Максимилиан Робеспьер».
   В ответ старейшина аистов медленно, страшным голосом произнес только три слова: «Тат твам аси». И недолгое время спустя шимпанзе казнили: он испустил дух в ужасных мучениях, аисты своими острыми клювами проткнули его насквозь и кастрировали. Шимпанзе поставил под сомнение законы, управляющие миром, и должен был умереть. Но его можно понять; право же, его можно понять.
   В воскресенье утром я вышел из дому, прогулялся по нашему кварталу, купил булочку с изюмом. День был безветреный, но немного унылый, как часто бывает в Париже по воскресеньям, особенно если не веришь в Бога.

Глава 2

   В понедельник я вышел на работу, посмотреть, что там творится. Я знал, что начальник взял отпуск до Нового года; наверно, решил покататься на лыжах в Альпах. Я подумал, что там никого не будет, что я никому не понадоблюсь и целый день буду рассеянно тюкать по клавиатуре какого-нибудь компьютера. Но, на мое несчастье, в половине двенадцатого меня заприметил какой-то тип. Он представился как новый представитель администрации; а я не собирался это проверять. Он, похоже, знает, чем я занимаюсь, пусть и весьма приблизительно. И пытается установить со мной контакт, завязать дружескую беседу; но я реагирую вяло.
   В полдень, не зная, куда себя девать, я пошел обедать с референтом торгового отдела и секретаршей из дирекции. Я хотел поболтать с ними, но не получилось; они словно продолжали давным-давно начатый разговор.
   – Для радио в машине, – начал референт, – я взял колонки на двадцать ватт. Я подумал, десять будет мало, а тридцать – дороговато. В машине, по-моему, на этом можно сэкономить.
   – А вот я, – ответила секретарша, – поставила четыре, две впереди, две сзади.
   Референт выдал игривую улыбочку. В общем, все как всегда.
   Вторую половину дня я занимался у себя в кабинете всякими делами; а в сущности – ерундой. Время от времени я поглядывал на календарь было 29-е. У меня должен быть Новый год. Люди всегда что-то организуют себе на Новый год.
   Вечером я звоню в службу «Одинокие сердца», но там, как всегда в праздники, непробиваемо занято. В час ночи я беру банку с зеленым горошком и бросаю в зеркало в ванной. Зеркало рассыпается красивыми осколками. Я начинаю их собирать, они режут мне руки, и у меня идет кровь. Мне приятно. Это как раз то, чего я хотел.
 
 
   На следующий день, в восемь, я прихожу на работу. Новый начальник уже на месте; он что, ночевал тут, придурок? На эспланаде между небоскребами колышется мерзкий, грязный туман. В только что отстроенном здании напротив, где служащие обживают новые кабинеты, то зажигаются, то гаснут лампы дневного света: из-за этого кажется, что жизнь там течет в каком-то неестественном, замедленном темпе. Новый начальник предлагает мне чашечку кофе; видно, еще не отказался от мысли расположить меня к себе. Я по глупости соглашаюсь, и мне тут же доверяют ответственную миссию: выявить огрехи в программном обеспечении, которое мы недавно продали министерству промышленности. Говорят, там есть ошибки. Я сижу над этим два часа и ничего не нахожу; правда, голова у меня занята другим.
   В десять часов мы узнаем о гибели Тиссерана. Позвонили его родные, а секретарша сообщила эту весть всем нам. Официальное уведомление пришлют позднее, говорит она. Прямо не верится: это слишком похоже на ночной кошмар, который продолжает мучить тебя наяву. Однако это правда.
   Тем же утром, чуть позже, мне звонит Катрин Лешардуа. Никакого конкретного дела у нее ко мне нет. «Может, увидимся как-нибудь», – роняет она; но я это себе плохо представляю.
   В полдень я вышел на улицу. В ближайшем книжном магазине я купил дорожную карту Мишлена (номер 80, «Родз-Альби-Ним»), Вернувшись к себе в кабинет, я тщательно изучил карту. В пять часов я понял, что мне нужно сделать: поехать в Сен-Сирг-ан-Монтань. Это название в царственном одиночестве красовалось среди лесов, заштрихованных зеленым, и треугольничков, обозначавших горные вершины. На тридцать километров вокруг не было ни одного населенного пункта. Я чувствовал, что нахожусь на пороге важнейшего открытия, что там, наверху, в ночь с 31 декабря на 1 января, когда один год сменит другой, мне суждено узнать великую, абсолютную истину. Я оставил на своем столе записку:
   «Вынужден уехать раньше из-за забастовки железнодорожников».
   Подумав, написал еще одну:
   «Я ЗАБОЛЕЛ».
   И вернулся домой, правда с некоторыми трудностями: с утра началась забастовка служащих городского транспорта, метро не работало, только на отдельных линиях пассажиров перевозили автобусами.
 
 
   Лионский вокзал был чуть ли не на осадном положении: полицейские патрули перекрыли часть вестибюля и расхаживали вдоль путей; говорили, что отряды «непримиримых» забастовщиков собираются блокировать поезда. Впрочем, поезд оказался почти пустым и вполне благополучно прибыл к месту назначения.
   От станции «Лион-Перраш» отходили вереницы автобусов, направлявшихся в Морзин, Ла Клюза, Куршевель Валь-д'Изер… Но в район Ардеш автобусы, похоже, вообще не ходили. Я взял такси до Пардье, где четверть часа возился с неисправным электронным расписанием, пока не выяснил наконец, что на следующий день, в шесть сорок пять, будет автобус до Обена. Часы показывали половину первого. Я решил скоротать время на автостанции Лион-Пардье; и это было ошибкой. Автостанция занимает только первый этаж, а над ней – суперсовременная конструкция из стекла и стали в пять или шесть этажей, связанных между собой эскалаторами, которые приходят в движение, едва к ним кто-то приближается; внутри – одни только роскошные магазины (парфюмерия, высокая мода, разные дорогие игрушки) с нелепыми крикливыми витринами; ничего полезного тут не купишь. Кругом – видеомониторы, показывающие музыкальные клипы и рекламу; и вдобавок, разумеется, постоянный звуковой фон: верхние строки хит-парада. Ночью здание наводнено пригородным хулиганьем и бродягами. Грязные, злобные, грубые, безмозглые твари, живущие среди крови, ненависти и собственных экскрементов. По ночам они, словно навозные мухи, облепляют сияющие витрины с предметами роскоши. Они ходят стаями: одинокая прогулка в этих местах может стоить жизни. Торчат перед мониторами, безразлично поглощая рекламные ролики. Иногда ссорятся, выхватывают ножи. Время от времени утром находят труп одного из них, прирезанного его же дружками.
   Я всю ночь бродил там, среди этих тварей. Я их совсем не боялся. Даже решил подразнить: взял в банкомате все, что оставалось на моем счете. Тысяча четыреста франков наличными. Изрядный куш. Они смотрели на меня, долго смотрели, но ни один не попытался заговорить со мной или даже подойти ближе чем на три метра.
   К шести утра я решил отказаться от этой затеи. Во второй половине дня скоростной поезд увез меня в Париж.
   Ночь 31 декабря будет трудной. Я чувствую, как что-то разбивается во мне, словно лопается стакан. Я хожу из угла в угол, как зверь в клетке, рвущийся на волю, но ничего не могу сделать: все планы изначально кажутся мне обреченными на провал. Неудача, повсюду неудача. Одно лишь самоубийство призывно поблескивает в вышине.
   В полночь у меня внутри что-то происходит: словно перевели стрелку на железной дороге; глубоко внутри разливается боль. Я больше ничего не понимаю.
 
 
   Первого января – заметное улучшение. Теперь я разве что какой-то отупевший, а это уже неплохо.
   Во второй половине дня я договариваюсь о приеме у психиатра. Есть такая система срочного обращения к психиатру через «минитель»: вы даете им ваш распорядок дня, а они подыскивают вам врача и назначают время приема. Очень удобно.
   Моего врача зовут доктор Непот. Подобно многим своим коллегам, он живет в шестом округе. По лицу он настолько типичный психиатр, что это кажется неправдоподобным. Книжный шкаф у него выглядит очень строго и аккуратно, ни африканской маски, ни английского издания романа Генри Миллера «Сексус»; стало быть, это не психоаналитик. Зато он выписывает журнал «Синапсис». Все это весьма располагает меня к нему.
   Рассказ о неудавшейся поездке в Ардеш, кажется, заинтересовал его. Путем расспросов он вытягивает из меня, что мои отец и мать родом из этого края. Он ухватился за это: по его мнению, я «ищу себя». Что ж, возможно, хотя я не вполне уверен. Если я в последнее время и ездил куда-то, то не по своей воле, а по служебным делам. Но я не настроен ему возражать. У него есть теория; это радует. В конечном счете всегда лучше, когда у тебя есть какая-нибудь теория.
   Потом он почему-то начинает расспрашивать меня о работе. Не понимаю, зачем он теряет на это время. Ясно ведь, что работа тут совершенно ни при чем.
   Он объясняет: работа «создает возможность общения». Я начинаю хохотать: это его слегка удивляет. Он назначает мне прийти в понедельник.
   На следующий день я звоню в фирму и ставлю их в известность, что у меня «небольшой рецидив болезни». Их, похоже, это не волнует.
   Уик-энд проходит спокойно; я много сплю. Странно, что мне только тридцать лет: я чувствую себя гораздо старше.

Глава 3

   Первая неприятность случилась в понедельник, в два часа дня. Я увидел, что ко мне направляется один мой коллега, и заскучал. Я хорошо к нему относился, он был славный парень, и притом очень несчастный. Я знал, что он был разведен, и уже давно, один воспитывал дочь. Я знал также, что он пьет немного больше, чем надо бы. И я не имел ни малейшего желания втягивать его во все это.
   Он подошел ко мне, поздоровался и что-то там спросил по поводу одной программы, которую я вроде должен был знать. Я разрыдался. Он попятился от меня, озадаченный, испуганный; кажется, даже извинился, бедняга.
   Мне, конечно, следовало уйти сразу, пока мы были в кабинете вдвоем. В отсутствие свидетелей можно было легко все уладить, сохранить приличия.
   Вторая неприятность произошла часом позже. На сей раз в кабинете было полно народу. Вошла какая-то девица, неодобрительно взглянула на эту толпу и наконец решила обратиться именно ко мне: я, видите ли, слишком много курю, это невыносимо, надо же иметь хоть какое-то уважение к людям. В ответ я дал ей пару пощечин. Она взглянула на меня, опять-таки озадаченно. Разумеется, она не привыкла к такому обращению; я подозревал, что в детстве она недобрала пощечин. Секунду я соображал, даст ли она мне сдачи; я знал, что опять разрыдаюсь, если это случится.
   После паузы она произнесла: «Так…», при этом челюсть у нее отвисла. Теперь все смотрели на нас, в кабинете наступила мертвая тишина. Я оборачиваюсь и громко, ни к кому не обращаясь, говорю: «Я иду к психиатру!» – и выхожу из комнаты. Фирма лишилась сотрудника.
   Я сказал правду: мне действительно сегодня надо к психиатру, но до назначенного времени еще почти три часа. Я проведу их в закусочной, буду рвать на мелкие кусочки картонную упаковку гамбургера. Я делаю это без всякой системы, и результат меня разочаровывает. Просто ворох измельченного картона – и больше ничего.
   Когда я рассказал об этих моих причудах доктору, он освободил меня от работы на неделю. Он даже спрашивает, не хочу ли я провести несколько дней в санатории. Я отвечаю отрицательно, потому что боюсь психов.
   Через неделю я прихожу снова. Рассказать мне ему особенно нечего; но я выжимаю из себя несколько фраз. Он что-то записывает в блокноте, я заглядываю туда и вверх ногами читаю: «Замедление умственной деятельности». Вон что. Выходит, я, по его мнению, превращаюсь в идиота. Любопытная гипотеза.
   Он все время поглядывает на часы (светло-коричневый кожаный ремешок, прямоугольный позолоченный корпус); похоже, мой случай не очень-то его занимает. Интересно, держит ли он в ящике стола револьвер: ведь не исключено, что кто-то из пациентов может впасть в буйство. Спустя полчаса он произносит какие-то общие слова о периодах заторможенности, продлевает мне освобождение от работы и увеличивает дозу лекарств. А еще он сообщает мне, что у моего состояния есть название депрессия. Итак, я официально нахожусь в депрессии. По-моему, это удачная формулировка. Не могу сказать, что чувствую себя неполноценным; скорее цена окружающего мира стала для меня слишком высокой.
 
 
   На следующее утро снова прихожу на работу: меня вызвал шеф, который хочет со мной «поговорить». Как я и предполагал, он сильно загорел под горным солнцем Валь-д'Изера; но я замечаю у него тоненькие морщинки в уголках глаз; на самом деле он не такой красивый, каким запомнился мне после нашей первой встречи. Обидно.
   Я сразу же сообщаю ему, что нахожусь в депрессии; видно, что это для него удар, но он берет себя в руки. В последующие полчаса мы приятно беседуем, но я знаю, что отныне между нами встала невидимая стена. Никогда уже он не будет относиться ко мне как к равному, видеть во мне своего возможного преемника; я как бы уже не существую для него; теперь я – отверженный. Ясно, что по истечении двух месяцев нетрудоспособности, полагающихся мне по закону, меня уволят. Здесь всегда так поступают с теми, кто в депрессии. При мне уже был не один такой случай.
   В этих щекотливых обстоятельствах он еще ведет себя прилично, ищет для меня оправданий. В какой-то момент он произносит:
   – При нашей работе обстоятельства так давят…
   – Ну что вы, – отвечаю я.
   Он вздрагивает, словно очнувшись от сна, и заканчивает разговор. Последним усилием воли провожает меня до двери, но благоразумно держится на расстоянии двух метров, будто боится, что меня сейчас вырвет прямо на него.
   – Ну что ж, – говорит он на прощание, – отдыхайте столько, сколько вам понадобится, не торопитесь.
   И я выхожу. Теперь я – свободный человек.

Глава 4
Исповедь Жана-Пьера Бюве

   Последующие недели запомнились мне как медленное скольжение по наклонной плоскости, прерываемое иногда мучительными кризисами. Я не виделся ни с кем, кроме психиатра; с наступлением темноты выходил пополнить запас сигарет и сдобного хлеба. Но как-то раз в субботу вечером мне позвонил Жан-Пьер Бюве. Он был чем-то расстроен.
   – Как дела? Ты все еще кюре? – спросил я, чтобы снять напряжение.
   – Мне надо с тобой повидаться.
   – Ладно, повидаемся…
   – Прямо сейчас, если можно.
 
 
   Я никогда не бывал у него дома, знал только, что живет он в Витри. Дешевый муниципальный дом был в довольно приличном состоянии. Два молодых араба проводили меня взглядом, один из них плюнул на асфальт, когда я проходил мимо. Спасибо, что не в лицо. За квартиру, кажется, платила епархия. Развалившись на диване перед телевизором, Бюве уныло смотрел «Вечерние беседы о Боге». Он явно пропустил не одну кружку пива, пока ждал меня.
   – Ну как? Что скажешь? – дружелюбно спросил я.
   – Я уже говорил тебе, что приход в Витри – нелегкое дело. Но ты не можешь себе представить, до какой степени. Сразу, как только меня сюда назначили, я попытался организовать группы молодых католиков, но местная молодежь ко мне не пошла. За последние три месяца я не окрестил ни одного младенца. На мессу мне ни разу не удалось собрать больше пяти человек: четыре африканки и одна старая бретонка; кажется, ей восемьдесят два года, она всю жизнь проработала на железной дороге. Муж давно умер, дети ее не навещали, даже не дали ей своего адреса. Однажды в воскресенье она не пришла к мессе. Я зашел к ней, она живет вон там… – Он поднял руку с кружкой, указывая куда-то вдаль, и на ковер попало несколько капель пива. – Соседи рассказали мне, что на нее кто-то напал; ее увезли в больницу, но оказалось, что она отделалась не очень тяжелыми переломами. Я навестил ее в больнице; конечно, кости у нее срастались медленно, но ее жизни ничто не угрожало. Через неделю я опять пришел к ней и узнал, что она умерла. Я спросил, отчего это случилось, но врачи не стали вдаваться в объяснения. Ее уже успели кремировать; родственникам сообщили, но никто не приехал. Уверен, она хотела, чтобы ее похоронили по церковному обряду; она мне этого не сказала, она вообще не говорила о смерти, но я уверен: она хотела церковного погребения.
   Он отпил глоток, потом продолжал:
   – Через три дня ко мне пришла Патриция.
   Он сделал многозначительную паузу. Я взглянул на экран телевизора (звук был выключен): какая-то певица в обтягивающем серебристо-черном платье, и вокруг нее обвиваются большие змеи, то ли питоны, то ли анаконды. Потом я посмотрел на Бюве, силясь изобразить на лице выражение сочувствия. Он продолжал: