Тем самым в моём фильме звучал протест не только против дружбы, но и против всей совокупности социальных отношений, если они не сопровождаются физическим контактом; он был (и только журнал «Слат зоун» счёл нужным это отметить) косвенной апологией бисексуальности и даже гермафродитизма. В общем, я возвращался к традиции древних греков. Под старость все мы вспоминаем о греках.

Даниель24,7

   Число человеческих рассказов о жизни — 6.174, что соответствует первой постоянной Капрекара. И все они — мужские и женские, законченные или незаконченные, созданные в Европе и в Азии, в Америке и в Африке, — сходятся в одном, причём в одном-единственном пункте: во всех говорится о невыносимых нравственных страданиях, вызванных старостью.
   Самая яркая их картина содержится, по-видимому, у Брюно1, который с присущей ему силой и краткостью описывает себя как «полного желаний юношу в теле старика»; но, повторяю, в этом совпадают все свидетельства: и Даниеля1, моего далёкого родоначальника, и Рашида1, Павла1, Джона1, Фелисите1, и особенно пронзительное — Эсперансы1. Наверное, умирать было невесело на любом этапе человеческой истории; однако в годы, предшествующие исчезновению человека как вида, это явно сделалось настолько нестерпимо, что, по статистике, процент преднамеренных самоубийств (органы здравоохранения стыдливо окрестили это «уходом из жизни») приближался к 100%, а средний возраст «ухода», который в масштабе планеты составлял приблизительно 60 лет, в наиболее развитых странах снижался до пятидесяти.
   Данная цифра стала результатом долгой эволюции; в эпоху, описанную Даниелем1, она ещё только начиналась: продолжительность жизни была гораздо более высокой, а самоубийства стариков встречались редко. Однако уродливое, одряхлевшее старческое тело уже сделалось предметом единодушного отвращения; первая попытка осмыслить глобальный характер этого явления была предпринята, по-видимому, в 2003 году, когда во Франции в сезон летних отпусков умерло особенно много стариков. «Старики протестуют» — под таким заголовком вышла «Либерасьон» на следующий день после того, как стали известны первые цифры: за две недели в стране скончалось более десяти тысяч человек; одни умирали в одиночестве, в своих квартирах, другие — в больницах или в домах престарелых, но так или иначе все умерли от отсутствия ухода. На следующей неделе та же газета поместила серию жутких репортажей, с фотографиями словно из концлагеря: в них описывалась агония стариков, лежащих в битком набитых общих палатах; голые, в одних подгузниках, они стонали целыми днями, но никто не подходил к ним, чтобы обмыть или дать стакан воды. В них описывалось, как санитарки, сбиваясь с ног, тщетно пытаются связаться с семьями, уехавшими отдыхать, и регулярно собирают трупы, чтобы освободить место для вновь прибывших. «Сцены, недостойные развитой страны», — писал журналист, не сознавая, что сцены эти как раз и были свидетельством того, что Франция превращается в развитую, современную страну, что только в истинно развитой, современной стране можно обращаться со стариками как с отбросами, и подобное презрение к предкам было бы немыслимо в Африке или в какой-нибудь азиатской стране с традиционной культурой.
 
   Волна привычного негодования, поднявшаяся после публикации этих снимков, быстро схлынула, а решение проблемы было найдено в течение ближайших десятилетий благодаря развитию эвтаназии — как принудительной, так и добровольной; последняя получала все более широкое распространение.
 
   Человеческим существам предписывалось по мере возможности доводить свой рассказ о жизни до самого конца: в ту эпоху многие верили, что последние мгновения жизни иногда сопровождаются неким откровением. Чаще всего инструкторы ссылались на пример Марселя Пруста, который, почувствовав приближение смерти, немедленно схватился за рукопись «Утраченного времени», чтобы записывать свои ощущения по мере умирания.
 
   На практике мало у кого хватало на это мужества.

Даниель1,8

   В общем, Барнабе, нам бы нужен был мощный корабль, с тягой в триста килотонн. Тогда бы мы победили земное притяжение и рванули прямо к спутникам Юпитера.
Капитан Кларк

   Подготовка, съёмки, рекламная кампания, монтаж, озвучка, короткое рекламное турне («Две мухи на потом» вышли на экраны одновременно почти во всех европейских столицах, но я ограничился Францией и Германией): в общем и целом я отсутствовал чуть больше года. Первый сюрприз ожидал меня в аэропорту Альмерии: за ограждением коридора на выход толпилась небольшая, человек пятьдесят, группка, размахивавшая календарями, майками, афишами фильма. Я уже знал, что, судя по предварительным цифрам, мой фильм, встреченный в Париже весьма прохладно, в Мадриде имел триумфальный успех — как, впрочем, и в Лондоне, Риме и Берлине; я превратился в звезду европейской величины.
   Когда группа рассосалась, я увидел Изабель, съёжившуюся в кресле в глубине зала прибытия. И это был ещё один шок. В брюках, в бесформенной майке, она, моргая, смотрела в мою сторону со страхом и стыдом. Когда я был в нескольких метрах от неё, она заплакала; слезы текли по щекам, и она даже не пыталась их вытереть. Она прибавила самое меньшее килограммов двадцать. На этот раз пострадало и лицо — отёчное, с красными прожилками, волосы сальные, нечёсаные; она была ужасна.
   Фокс, конечно, сходил с ума от радости, скакал и добрых четверть часа лизал мне лицо; но я прекрасно знал, что этого мне будет мало. Она отказалась переодеваться в моём присутствии, вышла в мольтоновом спортивном костюме, в котором обычно спала. В такси по дороге из аэропорта мы не произнесли ни слова. Пол в спальне был уставлен пустыми бутылками из-под «Куантро»; в остальном дом был прибран.
   На протяжении своей карьеры мне достаточно часто приходилось обращаться к оппозиции эротика-нежность, я сыграл всех соответствующих персонажей: и девицу, которая посещает злачные места, состоя при этом в целомудренных, чистых, сестринских отношениях с единственной любовью своей жизни; и олуха полуимпотента, который на это идёт; и блядуна, который этим пользуется. Потребление, забвение, нищета. На подобных темах у меня полные залы надрывали животы от хохота; к тому же я заработал на них немалые деньги. Но на сей раз дело касалось непосредственно меня, и я совершенно чётко сознавал, что противопоставление эротики и нежности — одна из величайших мерзостей нашей эпохи, из тех, что выносят не подлежащий обжалованию смертный приговор всей цивилизации. «Не до шуток, чувачок…» — повторял я про себя с какой-то странной весёлостью (потому что фраза неотвязно вертелась в голове, я не мог от неё избавиться, восемнадцать таблеток атаракса не помогли, в итоге мне пришлось накачаться пастисом с транксеном). «Но тот, кто любит кого-то за красоту, любит ли он его? Нет, потому что достаточно ветряной оспы, которая убьёт красоту, не убив человека, и он его разлюбит».[29] Паскаль не знал, что такое «Куантро». Правда, и жил он во времена, когда тело меньше выставляли напоказ, поэтому переоценивал значение красивого лица. Хуже всего, что в Изабель не красота привлекла меня в первую очередь; у меня всегда стояло на умных женщин. Честно говоря, ум в сексуальных отношениях — вещь довольно бесполезная, и нужен он в основном для того, чтобы понять, в какой именно момент стоит положить руку мужчине на член в общественном месте. Все мужчины это любят, это ещё от обезьяны, какой-то атавизм, и глупо этим не пользоваться. Надо только правильно выбрать время и место. Некоторым мужчинам нравится, чтобы свидетелем непристойного жеста была женщина; другие, вероятно, со склонностью к педерастии или очень властные, — чтобы это был другой мужчина; наконец, кого-то ничто так не заводит, как заговорщический взгляд другой пары. Одни предпочитают поезда, другие — бассейны, кто-то — ночные заведения или бары; умная женщина это знает. В конце концов, у меня с Изабель связаны хорошие воспоминания. Под утро я смог наконец погрузиться в более приятные, почти ностальгические мысли; все это время она лежала рядом и храпела как корова. Когда стало светать, я вдруг понял, что, наверно, и эти воспоминания довольно быстро сотрутся; вот тогда-то я и добавил транксен в пастис.
   В бытовом плане проблем пока не предвиделось, У нас было семнадцать комнат. Я перебрался в одну из тех, откуда открывался вид на море и скалы; Изабель, судя по всему, предпочитала созерцать сушу за домом. Фокс бегал из комнаты в комнату и очень веселился; он страдал не больше, чем ребёнок от развода родителей, я бы сказал, даже меньше.
   Как долго это могло продолжаться? К сожалению, сколько угодно. За время моего отсутствия мне пришло сто тридцать два факса (надо отдать ей должное, она исправно подкладывала новую пачку бумаги); всю оставшуюся жизнь я мог только и делать, что разъезжать по фестивалям. Время от времени я бы заглядывал сюда: поглажу Фокса, приму транксенчику — и вперёд. Но пока мне в любом случае нужен был полный покой. Так что я ходил на пляж — естественно, в одиночестве, — время от времени немножко мастурбировал на террасе, подглядывая за голыми девочками (я тоже купил себе телескоп, только не затем, чтобы смотреть на звезды, ха-ха), — в общем, справлялся. Довольно хорошо справлялся; и все равно за две недели трижды чуть не бросился со скалы.
 
   Я встретил Гарри, у него всё было в порядке; зато Трумэн очень постарел. Нас вновь пригласили на обед, на сей раз вместе с четой бельгийцев, недавно поселившихся поблизости. Мужа Гарри представил как бельгийского философа. На самом деле тот защитил диссертацию по философии, а потом прошёл конкурс на административную должность и с тех пор влачил скучную жизнь налогового инспектора (впрочем, инспектора по убеждению, ибо он симпатизировал социалистам и верил в благотворное действие жёсткого налогового бремени). Он опубликовал несколько статей по философии в журналах материалистической направленности. Его жена, эдакая стриженая седая гномиха, тоже отдала всю жизнь налоговой инспекции. Как ни смешно, она верила в астрологию и пожелала непременно составить мой гороскоп. Моим знаком были Рыбы в восходящих Близнецах, но с тем же успехом я мог бы быть Собакой в восходящей Пятой ноге, ха-ха. Благодаря этой остроте я приобрёл уважение философа, любившего подтрунивать над причудами жены: они были женаты тридцать три года. Сам он всегда боролся против обскурантизма; его родители были ортодоксальными католиками, и это, объяснил он мне с дрожью в голосе, сильно воспрепятствовало его сексуальному развитию. «Что же это за люди такие? Что это за люди?» — в отчаянии твердил я про себя, ковыряя селёдку (Гарри добывал её в Альмерии, в немецком супермаркете, когда у него случался очередной приступ ностальгии по родному Мекленбургу). Вполне очевидно, что у этой парочки гномов никогда не было сексуальной жизни, ну разве что чуть-чуть, ради потомства (как оказалось впоследствии, они и в самом деле выродили сына); они просто не принадлежали к числу людей, которым доступна сексуальность. И нате вам, тоже туда же: возмущаются, критикуют папу, жалуются на СПИД, заразиться которым им уж точно не грозит; от всего этого мне хотелось умереть, но я сдержался.
   К счастью, Гарри, вступив в разговор, перевёл его на более возвышенные темы (звезды, бесконечность и все такое), так что когда я приступил к сосискам, меня уже не трясло. Естественно, материалист и последователь Тейяра не сходились во мнениях — и в этот момент я понял, что они, похоже, видятся часто и получают удовольствие от этих споров; так могло тянуться хоть тридцать лет, без каких-либо видимых изменений и к обоюдному удовлетворению. Сдохнуть можно. Робер Бельгийский, всю жизнь ратовавший за неведомую ему сексуальную свободу, теперь ратовал за эвтаназию — которую имел все шансы изведать. «А душа? Как же душа?» — задыхался Гарри. В общем, их маленькое шоу было на мази; мы с Трумэном уснули почти одновременно.
   Арфа Хильдегарды примирила всех. Ах, эта музыка — особенно приглушённая! Тут даже скетча не из чего сделать, подумал я. У меня уже не получалось смеяться над олухами, ратующими за имморализм, ну типа: «Приятнее всё-таки быть добродетельным, когда имеешь возможность предаться пороку»; нет, я больше не мог. Я не мог больше смеяться ни над смертной тоской пятидесятилетних целлюлитных тёток, жаждущих безумной, неутолимой любви, ни над неполноценным ребёнком, которого им удавалось произвести на свет, чуть ли не изнасиловав аутиста («Давид — мой свет в окошке»). В общем, я мало над чем мог смеяться; моя карьера близилась к концу, это ясно.
 
   В тот вечер, возвращаясь домой через дюны, мы не занимались любовью. Но с этим надо было как-то завязывать, и через несколько дней Изабель объявила мне, что решила уехать.
   — Не хочу быть обузой, — сказала она. И добавила: — Желаю тебе столько счастья, сколько ты заслуживаешь.
   Я до сих пор спрашиваю себя, хотела она сказать мне гадость или нет.
   — Что ты будешь делать? — спросил я.
   — Думаю, вернусь к матери… Так ведь обычно поступают женщины в моей ситуации, правда?
   Только тогда, в один-единственный момент, в её голосе прозвучала горечь. Я знал, что лет десять назад её отец ушёл от матери к женщине помоложе; конечно, это явление встречалось все чаще, но, в конце концов, в нём не было ничего нового.
 
   Мы вели себя достойно, как цивилизованные люди. Я заработал в общей сложности сорок миллионов евро; Изабель удовлетворилась половиной совместно нажитой собственности и не стала требовать компенсации. Всё-таки это было семь миллионов евро; бедствовать ей вряд ли придётся.
   — Может, тебе подзаняться сексуальным туризмом… — выдавил я из себя. — На Кубе есть очень симпатичные…
   Она улыбнулась, покачала головой.
   — Мы выбираем советских педрил, — произнесла она беззаботно, мимоходом подражая стилю, который принёс мне славу. Потом вновь посерьёзнела, посмотрела мне прямо в глаза (стояло тихое, спокойное утро; море было синим и гладким). — Ты так и не переспал ни с одной шлюхой? — спросила она.
   — Нет.
   — И я тоже.
   Она поёжилась, несмотря на жару, потупилась, потом снова подняла глаза.
   — Значит, — проговорила она чуть дрожащим голосом, — ты два года не трахался?
   — Нет.
   — И я тоже.
   О, мы были невинные овечки, невинные сентиментальные овечки; и чуть от этого не подохли.
 
   И было ещё последнее утро, последняя прогулка; так же синело море, и чернели скалы, и рядом трусил Фокс.
   — Я возьму его, — сразу сказала Изабель. — Это нормально, со мной он был дольше; но ты можешь забирать его к себе, когда захочешь.
   Мы были в высшей степени цивилизованные люди.
   Она уже все сложила, завтра должен был заехать мебельный фургон, чтобы отвезти вещи в Биарриц: её мать, бывшая учительница, по какой-то необъяснимой причине решила окончить свои дни в этом городе, набитом более чем состоятельными буржуазными дамами, относившимися к ней с величайшим презрением.
   Ещё пятнадцать минут мы вместе ждали такси, которое должно было доставить её в аэропорт. «О, жизнь пройдёт быстро…» — сказала Изабель. Думаю, она обращалась скорее к самой себе. Сев в такси, она в последний раз помахала мне рукой. Да; теперь всё будет очень тихо и спокойно.

Даниель24,8

   Обычно у нас не принято сокращать человеческие рассказы о жизни, какое бы отвращение и скуку ни внушало их содержание. Именно скуку и отвращение по отношению к этим текстам нам следует культивировать в себе, чтобы отделить себя от человека как естественного вида. Только при этом условии, уведомляет Верховная Сестра, станет возможным пришествие Грядущих.
   И если я, следуя традиции, ни разу не прерывавшейся после Даниеля17, отступаю от этого правила, то лишь потому, что следующие девяносто страниц рукописи Даниеля1 безнадёжно устарели в свете современного развития науки.[30] В эпоху, когда жил Даниель1, мужское бессилие часто объясняли психологическими причинами; сегодня мы знаем, что это, в сущности, гормональное явление, зависимость которого от психологических причин минимальна и всегда может быть устранена.
   Однако для нас эти девяносто страниц, полные мучительных размышлений об упадке мужской силы, перемежаемых порнографическими и в то же время гнетущими описаниями неудачных попыток полового сношения с различными андалусскими проститутками, содержат урок, который великолепно сформулировал Даниель17 в следующих строках своего комментария:
 
   В целом процесс старения человеческой самки состоял в деградации по такому множеству параметров как эстетического, так и функционального характера, что определить, который из них был наиболее неприятным, весьма сложно; в большинстве случаев вряд ли возможно установить какую-либо одну причину конечного выбора.
   Что же касается человеческого самца, то здесь, по-видимому, имела место совершенно иная ситуация. Подверженный эстетическому и функциональному упадку в той же, если не в большей, мере, нежели самка, он тем не менее умел преодолевать его до тех пор, пока сохранялись эректильные способности полового члена. После их окончательной утраты самоубийство обычно следовало в течение двух недель.
   По-видимому, именно этим различием объясняется любопытное статистическое наблюдение, сделанное уже ДаниелемЗ: если в последних поколениях человеческого рода средний возраст ухода составлял у женщин 54,1 года, то у мужчин он достигал 63,2 года.

Даниель1,9

   То, что ты называешь сном, для воина — реальность.
Андре Беркофф

   Я продал «бентли», который слишком напоминал мне Изабель и пижонство которого начинало меня смущать, и купил купе-кабриолет «мерседес 600 SL» — машину на самом деле не менее дорогую, зато более скромную. Все богатые испанцы разъезжали на «мерседесах» — в них, в испанцах, не было снобизма, но они умели жить на широкую ногу; а потом, с кабриолетом удобнее снимать девок; здесь их называли chicas, и мне это очень нравилось. «Вос де Альмериа» помещала вполне откровенные объявления: piel dorada, culito melocoton, guapisima, boca supersensuat labios expertos, muy simpatica, complaciente.[31] Красивый всё-таки язык, очень выразительный, по самой своей природе поэтичный — в нём почти все рифмуется. Для тех, у кого сложности с визуализацией словесных описаний, имелись ещё бары с проститутками. Физически девицы были хороши, в полном соответствии с объявлениями, и не запрашивали больше положенного; но в остальном… Они включали телевизор или сидюшник на полную мощность, почти совсем убирали свет, в общем, пытались абстрагироваться; призвания у них не было, это ясно. Конечно, можно было заставить их приглушить музыку и сделать свет поярче; тогда потом они ждали чаевых, и в зачёт шла любая мелочь. Безусловно, есть люди, которые упиваются подобного рода отношениями, и я их прекрасно мог понять; просто я не входил в их число. К тому же большинство составляли румынки, белоруски, украинки — в общем, уроженки всех этих нелепых стран, возникших после развала Восточного блока, и нельзя сказать, чтобы коммунизм сильно способствовал развитию сентиментальности в отношениях между людьми; в целом эти экс-коммунистки отличались скорее бесчеловечностью — по сравнению с ними бальзаковское общество, сложившееся после разложения монархии, кажется идеалом милосердия и кротости. Приятно всё-таки послать к чёрту учение о всеобщем братстве!
   Лишь после отъезда Изабель я по-настоящему открыл для себя мир мужчин — в ходе волнующих скитаний по полупустым шоссе центральной и южной Испании. Лишь на уикенд и в начале сезона отпусков на автомагистралях встречаются парочки и целые семьи, а в остальное время это территория почти исключительно мужская, населённая коммивояжёрами и дальнобойщиками; это мир жестокий и грустный, где из печатной продукции можно купить только порно — и автожурналы, а вращающаяся витрина с DVD под вывеской «Tu mejores peliculas»[32] обычно позволяет лишь пополнить свою коллекцию порнухи. Об этом универсуме почти не говорят, правда, о нём и сказать-то особо нечего; здесь не складывается каких-либо новых, неизвестных типов поведения, не рождается тем и сюжетов ни для одного светского журнала, короче, он мало известен и не заслуживает известности. Я не завязал здесь мужской дружбы и вообще на протяжении этих нескольких недель чувствовал себя чужаком, но это было не важно, здесь все были друг другу чужими, и я знал, что даже похабная податливость усталых официанток, обтягивающих вислые груди футболками с надписью «Naughty Girl», лишь в исключительных случаях могла вылиться в платное и всегда поспешное соитие. Самое интересное, что я мог сделать, это затеять ссору с шофёром-дальнобойщиком и получить по зубам в паркинге, среди выхлопных газов; по сути, никаких других приключений меня в этом мире не ожидало. Я прожил так чуть больше двух месяцев, выбрасывая тысячи евро на французское шампанское для тупых румынок, которые десять минут спустя вполне могли отказаться отсосать у меня без презерватива. И вот на Средиземноморском шоссе, сразу за южным выездом из Тотаны, я решил положить конец этой тягостной прогулке. Поставив машину на последнее свободное место на стоянке у отеля-ресторана «Лос Ка-мионерос», я зашёл выпить пива; атмосфера там ничем не отличалась от той, в какой я пребывал на протяжении предыдущих недель, и я просидел всего минут десять, не особо глядя по сторонам и ощущая только общую глухую усталость, делавшую мои движения неверными и вялыми, и какую-то тяжесть в желудке. Выйдя из бара, я обнаружил, что припаркованный невесть как, поперёк всех, «шевроле-корвет» перегородил мне выезд. Перспектива возвращаться обратно и разыскивать хозяина машины повергла меня в полное отчаяние; я прислонился к бетонному парапету и попытался взглянуть на ситуацию в целом, а вернее, начал судорожно курить одну сигарету за другой. Из всех имеющихся в продаже спортивных автомобилей «шевроле-корвет», с его бесцельно и агрессивно мужественными очертаниями и отсутствием подлинного механического благородства в сочетании с довольно умеренной ценой, наверное, лучше всех соответствует понятию «навороченная тачка»; на какого же грязного андалусского мачо мне предстояло напороться? Как и все подобные личности, этот тип, видимо, хорошо разбирался в автомобилях, а значит, вполне был способен понять, что моя машина хотя и выглядит скромнее, зато втрое дороже. Стало быть, в том, как он поставил машину, загородив мне дорогу, проявилась не только жажда мужского самоутверждения, но, видимо, где-то на заднем плане, и классовая ненависть, и я должен готовиться к худшему. Мне понадобилось три четверти часа и полпачки «Кэмела», чтобы собрать все своё мужество и вернуться в бар.
   Хозяина тачки я определил сразу; съёжившись у самого края стойки, перед блюдцем с арахисом, он ждал, пока согреется пиво, и время от времени устремлял безнадёжный взгляд на громадный телеэкран, где под звуки медленного джаза плавно вращали тазом девицы в мини-шортах; там явно происходила «вечеринка с пеной», ягодицы девиц все чётче проступали под влажными мини-шортами, и отчаяние мужчины нарастало. Он был низенький, пузатый, плешивый, в костюме с галстуком, ему было под пятьдесят, и я почувствовал, как меня накрывает волна печального сострадания; нет, его «шевроле-корвет» — не то, что позволит ему снимать девок, в лучшем случае он прослывёт старым шутом; я почти восхищался тем повседневным мужеством, которое позволяло ему, несмотря ни на что, разъезжать в «шевроле-корвете». Как могла среагировать молодая, сексапильная девица на этого человечка, вылезающего из «шевроле-корвета»? Только прыснуть. Но тем не менее мне пора было уезжать, и я обратился к нему со всем благодушием и улыбчивостью, на какие был способен. Как я и боялся, поначалу он был настроен весьма воинственно, попытался призвать в свидетели официантку — та мыла стаканы и даже не подняла головы от раковины, — но потом взглянул на меня ещё раз, и представшее зрелище, видимо, подействовало на него успокаивающе: я и сам чувствовал себя очень старым, усталым, несчастным и заурядным; наверное, он пришёл к выводу, что по каким-то неведомым причинам владелец «мерседеса-SL» тоже оказался лузером, почти товарищем по несчастью, и в этот момент стал давить на мужскую солидарность, взял мне пива, потом ещё и предложил продолжить вечер в «Новом Орлеане». Чтобы избавиться от него, я сказал, что мне ещё далеко ехать — обычно мужчины этот довод уважают. В действительности я был меньше чем в пятидесяти километрах от дома, но только что понял, что с тем же успехом могу продолжать своё «роуд муви» и у себя.