Страница:
— Он страшно возмущен против лица, натворившего это, — посягать вот так на чужую собственность, да еще вроде как бы наплевав на все порядки.
Минута молчания. Хоррокс переминался с ноги на ногу. Викарий — с галстуком, съехавшим уже чуть не на загривок (вещь для Викария совершенно необычная), — тупо уставился на носки своих башмаков.
— Я подумал, что мне следует рассказать вам, сэр, — повторил Хоррокс.
— Да, — выговорил Викарий. — Я вам очень благодарен, Хоррокс, очень! — Он почесал в затылке. — Вы, пожалуй, могли бы… Думаю, так будет лучше всего… Вы вполне уверены, что это сделал мистер Ангел?
— Уверен, как сам Шерлок Холмс.
— Тогда мне самое лучшее передать через вас сэру Джону письмецо.
В тот вечер разговор за обедом у Викария, после того как Ангел рассказал, как было дело, шел о мрачных предметах — о тюрьмах, о сумасшествии.
— Теперь уже поздно раскрывать о вас правду, — объяснял Викарий. — Да, впрочем, и невозможно. Я просто не знаю, что и посоветовать. Думаю, нам нужно будет вести себя так, как подскажут обстоятельства. Я в нерешительности… Я разрываюсь пополам. Есть два мира сразу. Если бы ваш ангельский мир был только сном, или если бы наш мир был только сном, или если бы я мог поверить, что какой-то из них или оба они — только сон, ну, тогда для меня все было бы легко. Но вот передо мною настоящий Ангел и настоящий вызов в суд, а как их примирить, я не знаю. Надо бы мне поговорить с Готчем… Но он не поймет. Никто не поймет…
— Боюсь, я доставляю вам страшные неудобства. Мое ужасающее незнание вашего мира…
— Нет, дело не в вас, — сказал Викарий. — Не в вас. Я чувствую, что вы внесли в мою жизнь нечто необычное и прекрасное. Дело не в вас. Дело во мне самом. Если бы я тверже верил в то или в другое. Если бы я мог безоговорочно принять этот мир и называть вас, как доктор Крумп, неким аномальным феноменом. Так нет же. Ангельское — и вместе земное; земное — и вместе ангельское, как посмотреть! Точно на качелях.
…Однако от Готча ничего хорошего ждать не приходится. Он очень неприятный человек. Всегда и во всем. И теперь я в его руках. Он, я знаю, подает дурной пример. Пьет. Играет. И кое-что похуже. Все же надо отдать кесарево кесарю. И он ратует против отделения церкви от государства…
Далее Викарий вернулся к скандалу на приеме у леди Хаммергеллоу.
— Вы, знаете, слишком стараетесь докопаться во всем до основ, — повторил он несколько раз.
Гость пошел в свою спальню, озадаченный и совсем подавленный. Мир смотрел с каждым днем мрачнее на него и на его ангельские пути. Ангел видел, как огорчен его бедой Викарий, но не представлял себе, как он мог бы ее избежать. Все казалось таким странным и неразумным. Вдобавок его дважды прогнали из деревни, зашвыряв камнями.
Он увидел свою скрипку — она лежала на кровати, как он положил ее перед обедом. Чтобы утешиться, он ее взял и начал играть. Но теперь он играл не пленительные видения Ангельской Страны. Железо мира проникло в его душу. Уже неделю он был знаком с болью и отверженностью, с подозрением и ненавистью, и странный, новый для него дух возмущения рос в его сердце. Он играл мелодию, все еще сладостную и нежную, как напевы Ангельской Страны, но отягченную новым звучанием — звучанием человеческого горя и борения; мелодию, то разраставшуюся в нечто подобное вызову, то сникавшую в жалобную грусть. Он играл тихо, играл в утешение самому себе, но Викарий слышал, и все его последние тревоги поглотила смутная печаль — печаль, очень далекая от скорби. И, кроме Викария, Ангела слушал кто-то еще, о ком не думали ни Ангел, ни Викарий.
Минута молчания. Хоррокс переминался с ноги на ногу. Викарий — с галстуком, съехавшим уже чуть не на загривок (вещь для Викария совершенно необычная), — тупо уставился на носки своих башмаков.
— Я подумал, что мне следует рассказать вам, сэр, — повторил Хоррокс.
— Да, — выговорил Викарий. — Я вам очень благодарен, Хоррокс, очень! — Он почесал в затылке. — Вы, пожалуй, могли бы… Думаю, так будет лучше всего… Вы вполне уверены, что это сделал мистер Ангел?
— Уверен, как сам Шерлок Холмс.
— Тогда мне самое лучшее передать через вас сэру Джону письмецо.
В тот вечер разговор за обедом у Викария, после того как Ангел рассказал, как было дело, шел о мрачных предметах — о тюрьмах, о сумасшествии.
— Теперь уже поздно раскрывать о вас правду, — объяснял Викарий. — Да, впрочем, и невозможно. Я просто не знаю, что и посоветовать. Думаю, нам нужно будет вести себя так, как подскажут обстоятельства. Я в нерешительности… Я разрываюсь пополам. Есть два мира сразу. Если бы ваш ангельский мир был только сном, или если бы наш мир был только сном, или если бы я мог поверить, что какой-то из них или оба они — только сон, ну, тогда для меня все было бы легко. Но вот передо мною настоящий Ангел и настоящий вызов в суд, а как их примирить, я не знаю. Надо бы мне поговорить с Готчем… Но он не поймет. Никто не поймет…
— Боюсь, я доставляю вам страшные неудобства. Мое ужасающее незнание вашего мира…
— Нет, дело не в вас, — сказал Викарий. — Не в вас. Я чувствую, что вы внесли в мою жизнь нечто необычное и прекрасное. Дело не в вас. Дело во мне самом. Если бы я тверже верил в то или в другое. Если бы я мог безоговорочно принять этот мир и называть вас, как доктор Крумп, неким аномальным феноменом. Так нет же. Ангельское — и вместе земное; земное — и вместе ангельское, как посмотреть! Точно на качелях.
…Однако от Готча ничего хорошего ждать не приходится. Он очень неприятный человек. Всегда и во всем. И теперь я в его руках. Он, я знаю, подает дурной пример. Пьет. Играет. И кое-что похуже. Все же надо отдать кесарево кесарю. И он ратует против отделения церкви от государства…
Далее Викарий вернулся к скандалу на приеме у леди Хаммергеллоу.
— Вы, знаете, слишком стараетесь докопаться во всем до основ, — повторил он несколько раз.
Гость пошел в свою спальню, озадаченный и совсем подавленный. Мир смотрел с каждым днем мрачнее на него и на его ангельские пути. Ангел видел, как огорчен его бедой Викарий, но не представлял себе, как он мог бы ее избежать. Все казалось таким странным и неразумным. Вдобавок его дважды прогнали из деревни, зашвыряв камнями.
Он увидел свою скрипку — она лежала на кровати, как он положил ее перед обедом. Чтобы утешиться, он ее взял и начал играть. Но теперь он играл не пленительные видения Ангельской Страны. Железо мира проникло в его душу. Уже неделю он был знаком с болью и отверженностью, с подозрением и ненавистью, и странный, новый для него дух возмущения рос в его сердце. Он играл мелодию, все еще сладостную и нежную, как напевы Ангельской Страны, но отягченную новым звучанием — звучанием человеческого горя и борения; мелодию, то разраставшуюся в нечто подобное вызову, то сникавшую в жалобную грусть. Он играл тихо, играл в утешение самому себе, но Викарий слышал, и все его последние тревоги поглотила смутная печаль — печаль, очень далекая от скорби. И, кроме Викария, Ангела слушал кто-то еще, о ком не думали ни Ангел, ни Викарий.
Делия
Она была всего в четырех-пяти ярдах от Ангела — на чердачке, смотревшем на запад. В ее комнатке оконце с ромбическими стеклами было распахнуто. Она стояла на коленях на своем лакированном жестяном сундучке и, облокотясь на подоконник, подперла обеими руками подбородок. Молодой месяц повис над соснами, и свет его, холодный и белесый, мягко ложился на тихо дремавший мир. Свет его падал на ее белое лицо и раскрыл новую глубину в ее мечтательных глазах. Мягкие губы ее разомкнулись, открыв белые зубки.
Делия ушла в свои думы, смутные, волшебные, какие бывают у девушек. Это были скорее чувства, чем думы; облака прекрасных, прозрачных эмоций проносились по ясному небу ее сознания, принимая образы, которые менялись и исчезали. В ней была вся та чудесная взволнованная нежность, тихая и благородная жажда самопожертвования, которая живет неизъяснимо в девичьем сердце, живет как будто лишь затем, чтобы тотчас ее растоптали под ногами злого произвола будничной жизни; чтобы запахали обратно в землю, безжалостно и грубо, как фермер вновь запахивает в почву пробившийся на пашне клевер. Она загляделась на лунную тишь еще задолго до того, как Ангел начал играть, глядела в окно и ждала; и вдруг в спокойную, недвижимую красоту серебра и тени вплелась нежная музыка.
Девушка не шелохнулась, только губы ее сомкнулись и стали нежнее глаза. Перед тем она думала о странном сиянии, вдруг загоревшемся вокруг склонившегося горбуна, когда он заговорил с нею на закате; о том, как он смотрел на нее тогда, да и раньше не раз; как, случалось, оглядывался на нее, а однажды даже прикоснулся к ее руке. Сегодня перед обедом он заговорил с ней, задавая странные вопросы. А сейчас под его музыку его лицо, казалось, возникло перед ней, как живое, его взгляд, пытливый и ласковый, всматривался в ее лицо, в ее глаза, в нее и сквозь нее — в глубину ее души. Теперь он, казалось, обращался прямо к ней, говорил ей о своем одиночестве и беде. О, эта горесть и это томление! Потому что он в беде! Но как может помочь ему служанка — ему, джентльмену с мягкой речью, который так мил в обращении, который так прекрасно играет на скрипке. Музыка была так сладостна и проникновенна, так близка была думам ее сердца, что она вдруг стиснула ладони, и слезы полились по лицу.
Как вам сказал бы Крумп, подобное происходит с людьми только тогда, когда у них не в порядке нервная система. Но если так, то с научной точки зрения влюбленность есть состояние патологическое.
Я с прискорбием сознаю, что здесь моя повесть принимает предосудительный характер. Я даже подумал, не извратить ли мне своевольно истину в угоду госпоже читательнице. Но не могу. Я не властен над фактами. То, что делаю, я делаю с открытыми глазами. Делия должна остаться тем, чем она была в действительности, — девушкой-служанкой. Я знаю, что наделив простую служанку — или по меньшей мере английскую служанку — тонкими человеческими чувствами, изобразив ее как-то иначе, нежели говорящей неграмотным языком, я тем самым исключаю себя из разряда респектабельных писателей. В наши дни общение со слугами, хотя бы только в мыслях, — опасное дело. В свое оправдание я могу лишь сказать (хоть это, знаю, будет напрасной попыткой), что Делия была среди служанок редким исключением. Возможно, если провести расследование, то окажется, что по своему происхождению она принадлежала к высшему слою среднего класса; что она создана была из более тонкой глины — из глины высшего слоя среднего класса. И я могу пообещать (возможно, это послужит мне более верным извинением), что в одной из будущих моих работ я восстановлю равновесие и терпеливая читательница получит то, что всеми признано: огромные руки и ноги, безграмотную речь, полное отсутствие фигуры (фигуры бывают только у девушек среднего класса — служанкам они не по средствам), челку (по требованию) и бойкую готовность за полкроны поступиться своим самолюбием. Такова признанная английская служанка, типическая английская женщина (если отнять у нее деньги и воспитание), каковой она предстает перед нами в произведениях современных прозаиков. Но Делия была несколько другой. Я могу только пожалеть об этом обстоятельстве — изменить его я не властен.
Делия ушла в свои думы, смутные, волшебные, какие бывают у девушек. Это были скорее чувства, чем думы; облака прекрасных, прозрачных эмоций проносились по ясному небу ее сознания, принимая образы, которые менялись и исчезали. В ней была вся та чудесная взволнованная нежность, тихая и благородная жажда самопожертвования, которая живет неизъяснимо в девичьем сердце, живет как будто лишь затем, чтобы тотчас ее растоптали под ногами злого произвола будничной жизни; чтобы запахали обратно в землю, безжалостно и грубо, как фермер вновь запахивает в почву пробившийся на пашне клевер. Она загляделась на лунную тишь еще задолго до того, как Ангел начал играть, глядела в окно и ждала; и вдруг в спокойную, недвижимую красоту серебра и тени вплелась нежная музыка.
Девушка не шелохнулась, только губы ее сомкнулись и стали нежнее глаза. Перед тем она думала о странном сиянии, вдруг загоревшемся вокруг склонившегося горбуна, когда он заговорил с нею на закате; о том, как он смотрел на нее тогда, да и раньше не раз; как, случалось, оглядывался на нее, а однажды даже прикоснулся к ее руке. Сегодня перед обедом он заговорил с ней, задавая странные вопросы. А сейчас под его музыку его лицо, казалось, возникло перед ней, как живое, его взгляд, пытливый и ласковый, всматривался в ее лицо, в ее глаза, в нее и сквозь нее — в глубину ее души. Теперь он, казалось, обращался прямо к ней, говорил ей о своем одиночестве и беде. О, эта горесть и это томление! Потому что он в беде! Но как может помочь ему служанка — ему, джентльмену с мягкой речью, который так мил в обращении, который так прекрасно играет на скрипке. Музыка была так сладостна и проникновенна, так близка была думам ее сердца, что она вдруг стиснула ладони, и слезы полились по лицу.
Как вам сказал бы Крумп, подобное происходит с людьми только тогда, когда у них не в порядке нервная система. Но если так, то с научной точки зрения влюбленность есть состояние патологическое.
Я с прискорбием сознаю, что здесь моя повесть принимает предосудительный характер. Я даже подумал, не извратить ли мне своевольно истину в угоду госпоже читательнице. Но не могу. Я не властен над фактами. То, что делаю, я делаю с открытыми глазами. Делия должна остаться тем, чем она была в действительности, — девушкой-служанкой. Я знаю, что наделив простую служанку — или по меньшей мере английскую служанку — тонкими человеческими чувствами, изобразив ее как-то иначе, нежели говорящей неграмотным языком, я тем самым исключаю себя из разряда респектабельных писателей. В наши дни общение со слугами, хотя бы только в мыслях, — опасное дело. В свое оправдание я могу лишь сказать (хоть это, знаю, будет напрасной попыткой), что Делия была среди служанок редким исключением. Возможно, если провести расследование, то окажется, что по своему происхождению она принадлежала к высшему слою среднего класса; что она создана была из более тонкой глины — из глины высшего слоя среднего класса. И я могу пообещать (возможно, это послужит мне более верным извинением), что в одной из будущих моих работ я восстановлю равновесие и терпеливая читательница получит то, что всеми признано: огромные руки и ноги, безграмотную речь, полное отсутствие фигуры (фигуры бывают только у девушек среднего класса — служанкам они не по средствам), челку (по требованию) и бойкую готовность за полкроны поступиться своим самолюбием. Такова признанная английская служанка, типическая английская женщина (если отнять у нее деньги и воспитание), каковой она предстает перед нами в произведениях современных прозаиков. Но Делия была несколько другой. Я могу только пожалеть об этом обстоятельстве — изменить его я не властен.
Доктор Крумп действует
На другое утро Ангел спозаранку спустился в деревню, перелез через изгородь и побрел берегом Сиддера сквозь высокий, по плечи, камыш. Он шел к Бендремской бухте, чтобы поближе поглядеть на море, которое в Сиддермортоне можно видеть только в ясный день с самых высоких холмов Сиддермортон-парка. И вдруг он натолкнулся на Крумпа, который сидел на бревне и курил (Крумп неизменно выкуривал ровно две унции табака в неделю — и курил он неизменно на открытом воздухе).
— Приветствую вас! — сказал Крумп своим самым бодрым голосом. — Как наше крыло?
— Отлично, — сказал Ангел. — Боль прошла.
— Полагаю, вам известно, что вы совершаете правонарушение?
— Правонарушение? — переспросил Ангел.
— Полагаю, вам не известно, что это значит, — сказал Крумп.
— Не известно, — подтвердил Ангел.
— Могу вас поздравить. Я не знаю, надолго ли вас хватит, но вы замечательно выдерживаете вашу роль. Я сперва принял вас за сумасшедшего, но вы поразительно последовательны. Ваша поза полного незнания элементарных житейских фактов, сказать по правде, — очень забавная поза. Вы, конечно, допускаете промахи, но крайне редко. Мы с вами, несомненно, понимаем друг друга.
Он улыбнулся Ангелу.
— Перед вами спасовал бы и Шерлок Холмс. Хотелось бы мне знать, кто вы на самом деле.
Ангел улыбнулся в ответ, поднял брови и развел руками…
— Кто я, вам понять невозможно. Глаза ваши слепы, ваши уши глухи, ваша душа темна для всего, что во мне есть чудесного. Мне бесполезно говорить вам, что я упал в ваш мир.
Доктор взмахнул своею трубкой.
— Нет, уж без этих штук. Я не хочу допытываться — у вас, наверно, есть свои причины помалкивать. Только я хотел бы, чтобы вы подумали о душевном здоровье Хильера. Он действительно поверил в эту чушь.
Ангел пожал своими съежившимися крыльями.
— Вы не знаете, каким он был раньше. Он чудовищно изменился. Он был всегда аккуратный, уравновешенный. Но последние две недели он точно в тумане, у него отсутствующий взгляд. В прошлое воскресенье он проповедовал в церкви без запонок в манжетах, с перекосившимся галстуком, а текстом избрал: «Да не увидят глазами и не услышат ушами». Он в самом деле поверил во всю эту чушь про Ангельскую Страну. Старик на грани умопомешательства.
— Вы способны смотреть на вещи только с вашей собственной точки зрения, — сказал Ангел.
— А иначе и нельзя. Во всяком случае, мне прискорбно видеть беднягу загипнотизированным, потому что вы, несомненно, загипнотизировали его! Я не знаю, ни откуда вы явились, ни кто вы такой, но я вас предупреждаю: больше я не намерен смотреть, как дурачат бедного Викария.
— Но его вовсе не дурачат. Он просто начинает видеть сны о мире, лежащем по ту сторону его познания…
— Не выйдет, — сказал Крумп. — Меня вам не одурачить. Вы одно из двух: либо сумасшедший в бегах (чему я не верю), либо шарлатан. Ничего другого предположить нельзя. Как ни мало я знаю о вашем мире, о нашем, думаю, мне кое-что известно. Так вот. Если вы не оставите Хильера в покое, я обращусь в полицию… и если вы не отступитесь от вашей выдумки, запрячу вас в тюрьму, а если будете настаивать, то в сумасшедший дом. Пусть это и не совсем добросовестно, но, клянусь вам, я завтра же объявлю вас душевнобольным, лишь бы удалить вас из деревни… Дело тут не только в Викарии, как вам известно. Надеюсь, ясно? Так что же вы скажете?
Напустив на себя вид величественного спокойствия, Крумп достал из кармана перочинный нож и начал ковырять лезвием в чашечке трубки. Пока он произносил свою речь, трубка у него погасла.
Минуту оба молчали. Ангел, бледный, смотрел вокруг. Доктор извлек из трубки перегоревший табак и выбросил вон, сложил и сунул в жилетный карман перочинный нож. Он не собирался говорить так категорически, но, как всегда, собственная речь его распалила.
— В тюрьму, — сказал Ангел, — в сумасшедший дом! Дайте подумать… — Потом он вспомнил объяснения Викария. — Нет, только не это, — сказал он. Он подошел к Крумпу с расширившимися глазами и простер к нему руки.
— Я так и знал, что значение этих слов вам, во всяком случае, известно. Присядьте, — сказал Крумп, кивком головы указав на ближний пенек.
Ангел, весь дрожа, сел на пенек и не сводил взгляда с доктора.
Крумп вынул кисет.
— Вы странный человек, — сказал Ангел. — Ваши убеждения, как… стальной капкан.
— Именно, — сказал Крумп. Он был польщен.
— Но говорю вам… уверяю вас, так оно и есть: я ничего не знаю или по меньшей мере я не помню, чтобы раньше я что-либо знал об этом мире — до того как очутился в ночной темноте на пустоши у Сиддерфорда.
— Где же тогда вы научились нашему языку?
— Не знаю. Только говорю вам… Но у меня нет ничего похожего на доказательство, которое могло бы убедить вас.
— И вы в самом деле, — сказал Крумп, вдруг круто к нему повернувшись и глядя ему в глаза, — вы в самом деле верите, что до того времени вы вечно пребывали в некоем сияющем небе?
— Верю, — сказал Ангел.
— Фью-у! — протянул Крумп и разжег трубку. Некоторое время он сидел и курил, уперев локоть в колено, а Ангел сидел и наблюдал за ним. Потом лицо его прояснилось.
— Вполне возможно, — сказал он скорее самому себе, чем Ангелу. И снова оба надолго замолкли.
— Видите ли, — сказал Крумп, прерывая молчание, — есть такая штука, как раздвоение личности… Человек иногда забывает, кто он, и думает, что он кто-то еще. Бросает дом, друзей, все на свете и начинает жить двойною жизнью. Подобный случай описан в «Природе» месяц тому назад. Человек был иногда англичанином и нормально владел правой рукой, а иногда валлийцем и притом левшой. Когда он бывал англичанином, он не понимал по-валлийски, когда же валлийцем — не понимал по-английски… Гм!
Он вдруг повернулся к Ангелу и сказал: «Дом!» Он вообразил, что, может быть, ему удастся оживить в Ангеле какие-то скрытые воспоминания о его забытом детстве. Он продолжал:
— Папа, папочка, папуля, отец, папаша, старик; мать, дорогая мама, матушка, мамуся… Не помогает? Над чем вы смеетесь?
— Ни над чем, — сказал Ангел. — Вы меня немного удивили, вот и все. Неделю назад этот набор слов меня, вероятно, смутил бы.
Минуту Крумп с молчаливым укором глядел на Ангела уголком глаза.
— У вас такое искреннее лицо. Вы почти принуждаете меня поверить вам. Вы, несомненно, не заурядный сумасшедший. Если исключить отрыв от прошлого, психика у вас достаточно, по-видимому, уравновешенная. Хотел бы я, чтобы на вас взглянули Нордау, или Ломброзо, или кто-нибудь из сальпетриеровцев[13]. Здесь у нас в смысле душевных заболеваний совсем мало практики, так мало, что не о чем и говорить. Имеется, правда, один идиот — так он самый жалкий идиот из идиотов! Все прочие психически вполне здоровы.
— Возможно, этим и объясняется их поведение, — сказал Ангел задумчиво.
— Но, принимая во внимание ваше положение здесь, — сказал Крумп, оставив его замечание без ответа, — я действительно считаю, что вы оказываете на людей дурное влияние. Подобные фантазии заразительны. Дело не только в Викарии. Тут есть еще один человек, по имени Шайн, так он тоже зачудил: целую неделю был в запое и вызывал на драку каждого, кто посмеет сказать, что вы не Ангел. А другой человек, там, в Сиддерфорде, заболел, я слышал, религиозной манией на той же почве. Такие вещи заразительны. Следует ввести карантин для вредных мыслей. Я слышал еще про один случай…
— Но что могу я сделать? — сказал Ангел. — Допустим, я (без всякого намерения) приношу вред…
— Вы можете покинуть деревню, — сказал Крумп.
— Но тогда я только перейду в какую-нибудь другую деревню.
— А это меня не касается, — сказал Крумп. — Уходите куда вам угодно. Только уходите. Оставьте этих трех человек — Викария, Шайна и маленькую служанку, — у которых теперь кружатся в голове целые сонмы ангелов…
— Как! — сказал Ангел. — Оказаться одному лицом к лицу с вашим миром! Оставить Делию! Не понимаю… Я не знаю даже, как достают работу, и пищу, и кров. Я начинаю бояться людей.
— Все фантазии, фантазии, — сказал Крумп, поглядывая на него. — Мания. Ну, довольно мне вас расстраивать, — добавил он вдруг. — Пользы от этого не будет. Ясно одно: так продолжаться не может. — Он вскочил.
— До свидания, мистер… Ангел, — сказал он. — Суть дела в том, — говорю вам как врач этого прихода, — что вы оказываете нездоровое влияние. Мы не можем оставить вас у себя. Вы должны покинуть деревню.
Он повернулся и широким шагом пошел прямо по траве к большой дороге. Ангел, безутешный, сидел один на пеньке.
— Нездоровое влияние, — медленно повторил он, глядя в пространство невидящим взглядом, и попробовал осознать, что это означало.
— Приветствую вас! — сказал Крумп своим самым бодрым голосом. — Как наше крыло?
— Отлично, — сказал Ангел. — Боль прошла.
— Полагаю, вам известно, что вы совершаете правонарушение?
— Правонарушение? — переспросил Ангел.
— Полагаю, вам не известно, что это значит, — сказал Крумп.
— Не известно, — подтвердил Ангел.
— Могу вас поздравить. Я не знаю, надолго ли вас хватит, но вы замечательно выдерживаете вашу роль. Я сперва принял вас за сумасшедшего, но вы поразительно последовательны. Ваша поза полного незнания элементарных житейских фактов, сказать по правде, — очень забавная поза. Вы, конечно, допускаете промахи, но крайне редко. Мы с вами, несомненно, понимаем друг друга.
Он улыбнулся Ангелу.
— Перед вами спасовал бы и Шерлок Холмс. Хотелось бы мне знать, кто вы на самом деле.
Ангел улыбнулся в ответ, поднял брови и развел руками…
— Кто я, вам понять невозможно. Глаза ваши слепы, ваши уши глухи, ваша душа темна для всего, что во мне есть чудесного. Мне бесполезно говорить вам, что я упал в ваш мир.
Доктор взмахнул своею трубкой.
— Нет, уж без этих штук. Я не хочу допытываться — у вас, наверно, есть свои причины помалкивать. Только я хотел бы, чтобы вы подумали о душевном здоровье Хильера. Он действительно поверил в эту чушь.
Ангел пожал своими съежившимися крыльями.
— Вы не знаете, каким он был раньше. Он чудовищно изменился. Он был всегда аккуратный, уравновешенный. Но последние две недели он точно в тумане, у него отсутствующий взгляд. В прошлое воскресенье он проповедовал в церкви без запонок в манжетах, с перекосившимся галстуком, а текстом избрал: «Да не увидят глазами и не услышат ушами». Он в самом деле поверил во всю эту чушь про Ангельскую Страну. Старик на грани умопомешательства.
— Вы способны смотреть на вещи только с вашей собственной точки зрения, — сказал Ангел.
— А иначе и нельзя. Во всяком случае, мне прискорбно видеть беднягу загипнотизированным, потому что вы, несомненно, загипнотизировали его! Я не знаю, ни откуда вы явились, ни кто вы такой, но я вас предупреждаю: больше я не намерен смотреть, как дурачат бедного Викария.
— Но его вовсе не дурачат. Он просто начинает видеть сны о мире, лежащем по ту сторону его познания…
— Не выйдет, — сказал Крумп. — Меня вам не одурачить. Вы одно из двух: либо сумасшедший в бегах (чему я не верю), либо шарлатан. Ничего другого предположить нельзя. Как ни мало я знаю о вашем мире, о нашем, думаю, мне кое-что известно. Так вот. Если вы не оставите Хильера в покое, я обращусь в полицию… и если вы не отступитесь от вашей выдумки, запрячу вас в тюрьму, а если будете настаивать, то в сумасшедший дом. Пусть это и не совсем добросовестно, но, клянусь вам, я завтра же объявлю вас душевнобольным, лишь бы удалить вас из деревни… Дело тут не только в Викарии, как вам известно. Надеюсь, ясно? Так что же вы скажете?
Напустив на себя вид величественного спокойствия, Крумп достал из кармана перочинный нож и начал ковырять лезвием в чашечке трубки. Пока он произносил свою речь, трубка у него погасла.
Минуту оба молчали. Ангел, бледный, смотрел вокруг. Доктор извлек из трубки перегоревший табак и выбросил вон, сложил и сунул в жилетный карман перочинный нож. Он не собирался говорить так категорически, но, как всегда, собственная речь его распалила.
— В тюрьму, — сказал Ангел, — в сумасшедший дом! Дайте подумать… — Потом он вспомнил объяснения Викария. — Нет, только не это, — сказал он. Он подошел к Крумпу с расширившимися глазами и простер к нему руки.
— Я так и знал, что значение этих слов вам, во всяком случае, известно. Присядьте, — сказал Крумп, кивком головы указав на ближний пенек.
Ангел, весь дрожа, сел на пенек и не сводил взгляда с доктора.
Крумп вынул кисет.
— Вы странный человек, — сказал Ангел. — Ваши убеждения, как… стальной капкан.
— Именно, — сказал Крумп. Он был польщен.
— Но говорю вам… уверяю вас, так оно и есть: я ничего не знаю или по меньшей мере я не помню, чтобы раньше я что-либо знал об этом мире — до того как очутился в ночной темноте на пустоши у Сиддерфорда.
— Где же тогда вы научились нашему языку?
— Не знаю. Только говорю вам… Но у меня нет ничего похожего на доказательство, которое могло бы убедить вас.
— И вы в самом деле, — сказал Крумп, вдруг круто к нему повернувшись и глядя ему в глаза, — вы в самом деле верите, что до того времени вы вечно пребывали в некоем сияющем небе?
— Верю, — сказал Ангел.
— Фью-у! — протянул Крумп и разжег трубку. Некоторое время он сидел и курил, уперев локоть в колено, а Ангел сидел и наблюдал за ним. Потом лицо его прояснилось.
— Вполне возможно, — сказал он скорее самому себе, чем Ангелу. И снова оба надолго замолкли.
— Видите ли, — сказал Крумп, прерывая молчание, — есть такая штука, как раздвоение личности… Человек иногда забывает, кто он, и думает, что он кто-то еще. Бросает дом, друзей, все на свете и начинает жить двойною жизнью. Подобный случай описан в «Природе» месяц тому назад. Человек был иногда англичанином и нормально владел правой рукой, а иногда валлийцем и притом левшой. Когда он бывал англичанином, он не понимал по-валлийски, когда же валлийцем — не понимал по-английски… Гм!
Он вдруг повернулся к Ангелу и сказал: «Дом!» Он вообразил, что, может быть, ему удастся оживить в Ангеле какие-то скрытые воспоминания о его забытом детстве. Он продолжал:
— Папа, папочка, папуля, отец, папаша, старик; мать, дорогая мама, матушка, мамуся… Не помогает? Над чем вы смеетесь?
— Ни над чем, — сказал Ангел. — Вы меня немного удивили, вот и все. Неделю назад этот набор слов меня, вероятно, смутил бы.
Минуту Крумп с молчаливым укором глядел на Ангела уголком глаза.
— У вас такое искреннее лицо. Вы почти принуждаете меня поверить вам. Вы, несомненно, не заурядный сумасшедший. Если исключить отрыв от прошлого, психика у вас достаточно, по-видимому, уравновешенная. Хотел бы я, чтобы на вас взглянули Нордау, или Ломброзо, или кто-нибудь из сальпетриеровцев[13]. Здесь у нас в смысле душевных заболеваний совсем мало практики, так мало, что не о чем и говорить. Имеется, правда, один идиот — так он самый жалкий идиот из идиотов! Все прочие психически вполне здоровы.
— Возможно, этим и объясняется их поведение, — сказал Ангел задумчиво.
— Но, принимая во внимание ваше положение здесь, — сказал Крумп, оставив его замечание без ответа, — я действительно считаю, что вы оказываете на людей дурное влияние. Подобные фантазии заразительны. Дело не только в Викарии. Тут есть еще один человек, по имени Шайн, так он тоже зачудил: целую неделю был в запое и вызывал на драку каждого, кто посмеет сказать, что вы не Ангел. А другой человек, там, в Сиддерфорде, заболел, я слышал, религиозной манией на той же почве. Такие вещи заразительны. Следует ввести карантин для вредных мыслей. Я слышал еще про один случай…
— Но что могу я сделать? — сказал Ангел. — Допустим, я (без всякого намерения) приношу вред…
— Вы можете покинуть деревню, — сказал Крумп.
— Но тогда я только перейду в какую-нибудь другую деревню.
— А это меня не касается, — сказал Крумп. — Уходите куда вам угодно. Только уходите. Оставьте этих трех человек — Викария, Шайна и маленькую служанку, — у которых теперь кружатся в голове целые сонмы ангелов…
— Как! — сказал Ангел. — Оказаться одному лицом к лицу с вашим миром! Оставить Делию! Не понимаю… Я не знаю даже, как достают работу, и пищу, и кров. Я начинаю бояться людей.
— Все фантазии, фантазии, — сказал Крумп, поглядывая на него. — Мания. Ну, довольно мне вас расстраивать, — добавил он вдруг. — Пользы от этого не будет. Ясно одно: так продолжаться не может. — Он вскочил.
— До свидания, мистер… Ангел, — сказал он. — Суть дела в том, — говорю вам как врач этого прихода, — что вы оказываете нездоровое влияние. Мы не можем оставить вас у себя. Вы должны покинуть деревню.
Он повернулся и широким шагом пошел прямо по траве к большой дороге. Ангел, безутешный, сидел один на пеньке.
— Нездоровое влияние, — медленно повторил он, глядя в пространство невидящим взглядом, и попробовал осознать, что это означало.
Сэр Джон Готч действует
Сэр Джон Готч был маленький человечек со щетинистыми жидкими волосами и тонким носиком, торчащим на иссеченном морщинами лице; на ногах — тугие коричневые гетры, в руках — хлыст.
— Я пришел, как видите, — сказал он, когда миссис Хайниджер закрыла дверь.
— Благодарю вас, — сказал Викарий, — я очень вам обязан. Очень обязан!
— Рад оказать вам услугу, — сказал сэр Джон Готч (вызывающая поза).
— Это дело, — начал Викарий, — эта злополучная история с колючей проволокой, она, вы знаете, действительно… очень злополучная история.
Поза сэра Джона Готча стала куда более вызывающей.
— Согласен с вами, — сказал он.
— Поскольку этот мистер Ангел — мой гость…
— Это еще не основание для того, чтобы перерезать мою проволоку, — оборвал сэр Джон Готч.
— Никак не основание.
— Могу я спросить, кто он такой, ваш мистер Ангел? — спросил сэр Джон Готч со всей резкостью, какую дает заранее принятое решение.
Пальцы Викария подскочили к подбородку. Что пользы было говорить об ангелах такому человеку, как сэр Джон Готч!
— Сказать вам истинную правду, — сказал Викарий, — тут имеется небольшая тайна.
— Леди Хаммергеллоу намекнула мне на это.
Лицо Викария стало вдруг пунцовым.
— А вы знаете, — сказал сэр Джон Готч почти без передышки, — что он ходит по деревне и проповедует социализм?
— Милостивое небо! — сказал Викарий. — Не может быть.
— Может! Он хватает за пуговицу каждого встречного и поперечного и спрашивает у них, почему они должны работать, тогда как мы, мы с вами, понимаете, ничего не делаем. Он говорит, что мы должны воспитанием поднимать каждого человека до нашего с вами уровня… Конечно, за счет налогоплательщиков — старая песенка. Он внушал мысль, что мы — то есть, понимаете, мы с вами — нарочно держим этих людей в темноте, пичкаем их всякой ерундой.
— Неужели! — сказал Викарий. — Я и понятия не имел.
— Он перерезал проволоку в порядке демонстрации, говорю я вам, в порядке социалистической демонстрации. Если мы не примем против него крутых мер, завтра, говорю я вам, у нас будут свалены все изгороди по Флиндерской дороге, а потом пойдут гореть амбары. И по всему приходу перебьют все до последнего эти, черт их побери (извините, Викарий, знаю сам, что слишком привержен к этому словцу)… эти, благослови их небо, фазаньи яйца. Знаю я их, этих…
— Социалист! — сказал Викарий, совсем пришибленный. — Я и понятия не имел.
— Теперь вы понимаете, почему я склонен притянуть джентльмена к ответу, хоть он и ваш гость. Мне кажется, что он, пользуясь вашей отеческой…
— Нет, не отеческой! — сказал Викарий. — Право же…
— Извините, Викарий, я оговорился… вашей добротой, ходит и чинит повсюду зло, восстанавливая класс на класс и бедняка на того, кто дает ему кусок хлеба с маслом.
Пальцы Викария опять потянулись к подбородку.
— Так что одно из двух, — сказал сэр Джон Готч. — Или этот ваш гость покидает наш приход, или я подаю в суд. Мое решение окончательное.
У Викария перекосился рот.
— Значит, вот так, — сказал сэр Джон, вскочив на ноги. — Если бы не вы, я подал бы в суд немедленно; но поскольку тут замешаны вы, решайте сами: подавать мне в суд или нет?
— Видите ли… — начал Викарий в крайнем смущении.
— Да?
— Нужно кое-что подготовить.
— Он бездельник и подстрекатель… Знаю я эту породу. Все же я даю вам неделю сроку.
— Благодарю вас, — сказал Викарий. — Я понимаю ваше положение. Я вижу сам, что ситуация становится невозможной…
— Мне, разумеется, очень жаль, что я вам доставляю эту неприятность, — сказал сэр Джон.
— Неделю? — сказал Викарий.
— Неделю, — сказал, выходя, сэр Джон.
Проводив Готча, Викарий вернулся, и долгое время он сидел за письменным столом в своем кабинете, погруженный в раздумье.
— Одна неделя? — сказал он после бесконечно долгого молчания. — Ко мне явился Ангел, Ангел во славе своей, который оживил мою душу для красоты и восторга, который открыл мои глаза на Страну Чудес и нечто еще более значительное, чем Страна Чудес… а я пообещал избавиться от него через неделю! Из чего же мы, люди, созданы?.. Как я это ему скажу?
Он принялся расхаживать взад и вперед по комнате, потом прошел в столовую и остановился у окна, бессмысленно глядя на хлебное поле. Уже накрыт был стол ко второму завтраку. Он вдруг повернулся, все еще грезя наяву, и почти машинально налил себе рюмку хереса.
— Я пришел, как видите, — сказал он, когда миссис Хайниджер закрыла дверь.
— Благодарю вас, — сказал Викарий, — я очень вам обязан. Очень обязан!
— Рад оказать вам услугу, — сказал сэр Джон Готч (вызывающая поза).
— Это дело, — начал Викарий, — эта злополучная история с колючей проволокой, она, вы знаете, действительно… очень злополучная история.
Поза сэра Джона Готча стала куда более вызывающей.
— Согласен с вами, — сказал он.
— Поскольку этот мистер Ангел — мой гость…
— Это еще не основание для того, чтобы перерезать мою проволоку, — оборвал сэр Джон Готч.
— Никак не основание.
— Могу я спросить, кто он такой, ваш мистер Ангел? — спросил сэр Джон Готч со всей резкостью, какую дает заранее принятое решение.
Пальцы Викария подскочили к подбородку. Что пользы было говорить об ангелах такому человеку, как сэр Джон Готч!
— Сказать вам истинную правду, — сказал Викарий, — тут имеется небольшая тайна.
— Леди Хаммергеллоу намекнула мне на это.
Лицо Викария стало вдруг пунцовым.
— А вы знаете, — сказал сэр Джон Готч почти без передышки, — что он ходит по деревне и проповедует социализм?
— Милостивое небо! — сказал Викарий. — Не может быть.
— Может! Он хватает за пуговицу каждого встречного и поперечного и спрашивает у них, почему они должны работать, тогда как мы, мы с вами, понимаете, ничего не делаем. Он говорит, что мы должны воспитанием поднимать каждого человека до нашего с вами уровня… Конечно, за счет налогоплательщиков — старая песенка. Он внушал мысль, что мы — то есть, понимаете, мы с вами — нарочно держим этих людей в темноте, пичкаем их всякой ерундой.
— Неужели! — сказал Викарий. — Я и понятия не имел.
— Он перерезал проволоку в порядке демонстрации, говорю я вам, в порядке социалистической демонстрации. Если мы не примем против него крутых мер, завтра, говорю я вам, у нас будут свалены все изгороди по Флиндерской дороге, а потом пойдут гореть амбары. И по всему приходу перебьют все до последнего эти, черт их побери (извините, Викарий, знаю сам, что слишком привержен к этому словцу)… эти, благослови их небо, фазаньи яйца. Знаю я их, этих…
— Социалист! — сказал Викарий, совсем пришибленный. — Я и понятия не имел.
— Теперь вы понимаете, почему я склонен притянуть джентльмена к ответу, хоть он и ваш гость. Мне кажется, что он, пользуясь вашей отеческой…
— Нет, не отеческой! — сказал Викарий. — Право же…
— Извините, Викарий, я оговорился… вашей добротой, ходит и чинит повсюду зло, восстанавливая класс на класс и бедняка на того, кто дает ему кусок хлеба с маслом.
Пальцы Викария опять потянулись к подбородку.
— Так что одно из двух, — сказал сэр Джон Готч. — Или этот ваш гость покидает наш приход, или я подаю в суд. Мое решение окончательное.
У Викария перекосился рот.
— Значит, вот так, — сказал сэр Джон, вскочив на ноги. — Если бы не вы, я подал бы в суд немедленно; но поскольку тут замешаны вы, решайте сами: подавать мне в суд или нет?
— Видите ли… — начал Викарий в крайнем смущении.
— Да?
— Нужно кое-что подготовить.
— Он бездельник и подстрекатель… Знаю я эту породу. Все же я даю вам неделю сроку.
— Благодарю вас, — сказал Викарий. — Я понимаю ваше положение. Я вижу сам, что ситуация становится невозможной…
— Мне, разумеется, очень жаль, что я вам доставляю эту неприятность, — сказал сэр Джон.
— Неделю? — сказал Викарий.
— Неделю, — сказал, выходя, сэр Джон.
Проводив Готча, Викарий вернулся, и долгое время он сидел за письменным столом в своем кабинете, погруженный в раздумье.
— Одна неделя? — сказал он после бесконечно долгого молчания. — Ко мне явился Ангел, Ангел во славе своей, который оживил мою душу для красоты и восторга, который открыл мои глаза на Страну Чудес и нечто еще более значительное, чем Страна Чудес… а я пообещал избавиться от него через неделю! Из чего же мы, люди, созданы?.. Как я это ему скажу?
Он принялся расхаживать взад и вперед по комнате, потом прошел в столовую и остановился у окна, бессмысленно глядя на хлебное поле. Уже накрыт был стол ко второму завтраку. Он вдруг повернулся, все еще грезя наяву, и почти машинально налил себе рюмку хереса.
Скала над морем
Ангел лежал на вершине скалы над Бендремской бухтой и смотрел в даль мерцающего моря. Прямо из-под его локтей шел обрыв на пятьсот семь футов вниз, чуть не к самой воде, а там, внизу, парили и кружили морские птицы.
Верхняя часть обрыва представляла собой зеленоватую меловую скалу, нижние две трети были горячего красного тона и сплошь исчерчены полосами гипса, а в пяти-шести местах из отвесной стены пробивались ключи и бурлили по ней длинными каскадами. Кипень прибоя белела на кремнистой отмели, а дальше — там, где стлалась тень от одинокого утеса, — вода переливала тысячью оттенков лилового и зеленого, испещренная пятнами и полосами пены. Воздух был напоен солнечным светом, и звоном маленьких водопадов, и медленным шумом моря внизу. Время от времени перед обрывом проносилась бабочка, и стаи морских птиц то садились на выступы, то сновали в воздухе взад и вперед.
Ангел лежал, и его покалеченные, съежившиеся крылья горбились на его спине. Он наблюдал за чайками, и галками, и грачами, как они парили и кружили в солнечном свете и то стремительно падали к воде, то взмывали в слепящую синеву неба. Ангел долго лежал так и наблюдал за ними, летающими туда и сюда на развернутых крыльях. Он наблюдал и, наблюдая, вспоминал с бесконечной тоской реки звездного света и сладость земли, откуда он явился. Проскользнула чайка над его головой, быстрая и легкая, красиво белея в синеве развернутыми крыльями. Ангелу вступила тень в глаза, свет солнца их покинул. Он подумал о собственных своих покалеченных крыльях, и уткнулся лицом в свой локоть, и заплакал.
Женщина, проходившая тропой по кремнистому полю, увидела только горбуна, одетого в старый сюртук Викария из Сиддермортона, который разлегся на самом краю обрыва и лбом уткнулся в руку. Она поглядела на него раз и еще раз.
— Глупый человек, ведь уснул, поди, — сказала она и, хотя тащила в корзине тяжелую кладь, все-таки направилась к нему, решив его разбудить. Но, подойдя поближе, она увидела, что плечи его тяжело вздымаются, и услышала его глухое рыдание.
Минуту она стояла тихо, и ее лицо покривилось усмешкой. Потом, бесшумно ступая, она повернулась и пошла назад к тропе.
— Трудное это дело, не придумаешь, что и сказать, — сказала она. — Горемычная душа!
Ангел сразу перестал рыдать и уставился с мокрым от слез лицом на берег под обрывом.
— Этот мир, — сказал он, — окутывает меня и готов проглотить. Крылья мои усохли и стали бесполезными. Скоро я буду не чем иным, как только увечным человеком; и буду я стареть, и склонюсь перед болью, и умру… Я несчастен. И я одинок.
Потом он уперся подбородком в ладони над самым краем обрыва и стал думать о Делии — о ее лице и о свете в ее глазах. Ангел почувствовал необычайное желание пойти к ней и рассказать о своих покалеченных крыльях. Обвить ее руками и плакать о своей потерянной земле. «Делия!» — сказал он самому себе тихо-тихо. Солнце вдруг затянуло тучей.
Верхняя часть обрыва представляла собой зеленоватую меловую скалу, нижние две трети были горячего красного тона и сплошь исчерчены полосами гипса, а в пяти-шести местах из отвесной стены пробивались ключи и бурлили по ней длинными каскадами. Кипень прибоя белела на кремнистой отмели, а дальше — там, где стлалась тень от одинокого утеса, — вода переливала тысячью оттенков лилового и зеленого, испещренная пятнами и полосами пены. Воздух был напоен солнечным светом, и звоном маленьких водопадов, и медленным шумом моря внизу. Время от времени перед обрывом проносилась бабочка, и стаи морских птиц то садились на выступы, то сновали в воздухе взад и вперед.
Ангел лежал, и его покалеченные, съежившиеся крылья горбились на его спине. Он наблюдал за чайками, и галками, и грачами, как они парили и кружили в солнечном свете и то стремительно падали к воде, то взмывали в слепящую синеву неба. Ангел долго лежал так и наблюдал за ними, летающими туда и сюда на развернутых крыльях. Он наблюдал и, наблюдая, вспоминал с бесконечной тоской реки звездного света и сладость земли, откуда он явился. Проскользнула чайка над его головой, быстрая и легкая, красиво белея в синеве развернутыми крыльями. Ангелу вступила тень в глаза, свет солнца их покинул. Он подумал о собственных своих покалеченных крыльях, и уткнулся лицом в свой локоть, и заплакал.
Женщина, проходившая тропой по кремнистому полю, увидела только горбуна, одетого в старый сюртук Викария из Сиддермортона, который разлегся на самом краю обрыва и лбом уткнулся в руку. Она поглядела на него раз и еще раз.
— Глупый человек, ведь уснул, поди, — сказала она и, хотя тащила в корзине тяжелую кладь, все-таки направилась к нему, решив его разбудить. Но, подойдя поближе, она увидела, что плечи его тяжело вздымаются, и услышала его глухое рыдание.
Минуту она стояла тихо, и ее лицо покривилось усмешкой. Потом, бесшумно ступая, она повернулась и пошла назад к тропе.
— Трудное это дело, не придумаешь, что и сказать, — сказала она. — Горемычная душа!
Ангел сразу перестал рыдать и уставился с мокрым от слез лицом на берег под обрывом.
— Этот мир, — сказал он, — окутывает меня и готов проглотить. Крылья мои усохли и стали бесполезными. Скоро я буду не чем иным, как только увечным человеком; и буду я стареть, и склонюсь перед болью, и умру… Я несчастен. И я одинок.
Потом он уперся подбородком в ладони над самым краем обрыва и стал думать о Делии — о ее лице и о свете в ее глазах. Ангел почувствовал необычайное желание пойти к ней и рассказать о своих покалеченных крыльях. Обвить ее руками и плакать о своей потерянной земле. «Делия!» — сказал он самому себе тихо-тихо. Солнце вдруг затянуло тучей.
Миссис Хайниджер действует
Миссис Хайниджер удивила Викария, постучавшись после чая в дверь его кабинета.
— Прошу прощения, сэр, — сказала миссис Хайниджер. — Могу я взять на себя такую смелость и поговорить с вами минутку?
— Конечно, миссис Хайниджер, — сказал Викарий, не подозревая, какой на него обрушится новый удар. Он держал в руке письмо, очень странное и неприятное письмо от своего епископа, письмо, которое и раздражило его и повергло в отчаяние, ибо оно в самых резких выражениях осуждало гостей, каких Викарий считает возможным принимать в своем доме. Только епископ, ищущий популярности, живущий в век демократии, епископ, еще остающийся в какой-то мере педагогом, мог написать подобное письмо.
Миссис Хайниджер кашляла в ладонь, как будто что-то затрудняло ей дыхание. У Викария возникло скверное предчувствие. Обыкновенно при их разговорах если кто смущался, так по большей части он. А к окончанию разговора неизменно он один.
— Да? — сказал он.
— Могу я взять на себя смелость, сэр, и спросить вас, когда мистер Ангел уедет? (Кхе-кхе.)
Викарий вздрогнул.
— Спросить, когда мистер Ангел уедет? — повторил он медленно, чтобы выгадать время. — (И эта туда же!)
— Прошу прощения, сэр, — сказала миссис Хайниджер. — Могу я взять на себя такую смелость и поговорить с вами минутку?
— Конечно, миссис Хайниджер, — сказал Викарий, не подозревая, какой на него обрушится новый удар. Он держал в руке письмо, очень странное и неприятное письмо от своего епископа, письмо, которое и раздражило его и повергло в отчаяние, ибо оно в самых резких выражениях осуждало гостей, каких Викарий считает возможным принимать в своем доме. Только епископ, ищущий популярности, живущий в век демократии, епископ, еще остающийся в какой-то мере педагогом, мог написать подобное письмо.
Миссис Хайниджер кашляла в ладонь, как будто что-то затрудняло ей дыхание. У Викария возникло скверное предчувствие. Обыкновенно при их разговорах если кто смущался, так по большей части он. А к окончанию разговора неизменно он один.
— Да? — сказал он.
— Могу я взять на себя смелость, сэр, и спросить вас, когда мистер Ангел уедет? (Кхе-кхе.)
Викарий вздрогнул.
— Спросить, когда мистер Ангел уедет? — повторил он медленно, чтобы выгадать время. — (И эта туда же!)