Сарнак помолчал.
   — Это случилось две тысячи лет назад, а кажется, будто с тех пор прошло лет шесть, не больше. Я снова там, в лесу, вокруг сомкнулись длинные, теплые вечерние тени; в моих объятиях тело Хетти, ее губы прижались к моим, и все мои мечты и надежды сбываются наяву. До сих пор в этой истории я еще мог хоть как-то отрешиться от себя, показывая вам диковинный мир издали, словно в телескоп. Быть может, я рассказывал вам так подробно про Фанни, про Матильду Гуд, потому что невольно оттягивал тот момент, когда придется заговорить о Хетти. Все связанное с нею так свежо в памяти. Я говорю «Хетти» — и оживает она вот здесь, рядом; непостижимо возникает между мною и Санрей, такой похожей и так удивительно непохожей на нее. Я вновь люблю ее и вновь ненавижу, как будто я и впрямь тот самый Смит, помощник редактора, что строчил всякий вздор в дебрях мертвого старого Лондона, в давным-давно забытом Сандерстоун-Хаусе…
   — Да, сейчас я уже не могу, как раньше, бесстрастно описывать вам любопытные факты и сценки, — сказал Сарнак. — Теперь это для меня уже не прошлое. Это живые, мучительные воспоминания, они бередят душу и причиняют боль. Я любил Хетти, в ней для меня было все счастье любви. Я женился на ней, я с ней развелся, горько раскаялся в этом — и был убит из-за нее.
   И кажется, будто я был убит только вчера.
   Обвенчались мы с нею в Англии, прежде чем меня после ранения снова признали годным к боевой службе. Я был ранен в руку… — Оборвав фразу, Сарнак пощупал свою руку. Санрей тревожно взглянула на него и легко пробежалась пальцами от его плеча до локтя, чтобы убедиться, все ли цело. Ее озабоченное лицо просияло таким явным облегчением, что все невольно прыснули, а управляющий пришел в полное умиление.

 

 
   — И все-таки я был ранен. «Сидячий» раненый на санитарном судне… Я мог бы рассказать много интересного о санитарках, о нашем госпитале, о том, какая началась паника, когда мы едва не нарвались на вражескую подводную лодку… Я женился на Хетти прежде, чем вернуться на фронт, потому что теперь мы с нею стали по-настоящему близки и у нее мог родиться ребенок. Были и другие соображения: меня могли убить, и тогда моей жене полагалось денежное пособие. В те времена, когда для молодого парня каждый день мог оказаться последним, любовное поветрие охватило весь мир, и таких браков-скороспелок было великое множество.
   Надеждам Хетти так и не суждено было осуществиться: она все-таки не попала во Францию. Большую часть времени она провела в Лондоне за рулем автомобиля: ее использовали как шофера при министерстве снабжения. Два дня — вот и весь наш медовый месяц. Два дня мы не могли оторваться друг от друга в деревушке Пейтон-Линкс близ Чессинг Хенгера, на ферме ее матери. (Я, кажется, не говорил, что миссис Маркус была вдовою фермера, а Хетти — единственной дочерью.) Хетти была девушка даровитая, начитанная. Она преподавала в начальных классах, проявляя в своем деле удивительную для сельской учительницы выдумку и инициативу. Она и словом не обмолвилась обо мне своей матери. Та даже не подозревала о моем существовании, пока Хетти не сообщила ей в письме, что собирается выйти замуж.
   Когда миссис Маркус привезла нас со станции на ферму, я помог ей распрячь пони, и старушка, до сих пор сохранявшая непроницаемую мину, немного смягчилась.
   — Ну что ж. Бывает хуже. Вид подходящий, да и плечи ничего, даром что городской. Ладно, поцелуй меня, сынок, хотя, конечно, не ахти какая радость сменить «Маркус» на «Смит». Да и потом, не представляю себе, как можно рассчитывать прокормить себя и жену с такой несерьезной профессией? Книжки издавать… Я-то сперва надеялась, что ты ресторатор[23]. Да нет, говорит, в издательстве работает. Ну, а подходишь ли ты для Хетти по годам — это покажет время…
   Да, время показало — и очень скоро, — что я совсем еще не подхожу для Хетти, хотя я лез из кожи вон, доказывая себе, что дело не в этом.
   По сравнению с предками люди нашего века чрезвычайно бесхитростны и непосредственны. В старом мире нас сочли бы до неприличия искренними и простодушными. Они не только кутали и прикрывали нелепыми уборами и одеждами свои тела — они еще скрывали и уродовали свои души. И если нынче у всех одинаковые, простые и чистые понятия о половом воздержании и половой свободе, то в прежние времена их существовало множество — самых различных, запутанных, невысказанных, полузатаенных. Мало сказать, затаенных — даже не осознанных до конца. Зрелые, продуманные взгляды подменялись предрассудками, не имеющими ничего общего с уважением к свободе другого человека или стремлением обуздать самые дикие проявления ревности. Представления Хетти о любви и браке, возникшие на скудной почве мещанской морали, сложились под влиянием романов и стихов, которые она поглощала с жадностью. Затем Лондон, вольные нравы военного времени, атмосфера распущенности… Хетти была темпераментной, или, как у нас говорилось, «артистической», натурой. Я же, несмотря на свою любовь к Фанни и веру в нее, почти бессознательно перенял строгие принципы своей матушки. Я, не особенно раздумывая, усвоил тот взгляд, что поклонение женщине уместно лишь пока не завоевана ее любовь; затем мужчина становится повелителем; что безусловная покорность жены призвана облегчить мужу бремя верности, возложенное, разумеется, на обоих. Что же касается женщины, ей при любых обстоятельствах надлежит сохранять монашескую неприступность, окружающую ее незримой и непроницаемой стеной. Более того, предполагается, что до встречи с господином и владыкой, уготованным ей судьбою, ей вообще никогда не приходит в голову мысль о любви. Вы скажете, смешно, невероятно? Но вот Санрей читала старые романы и может подтвердить, что моральные установки были именно таковы.
   Санрей кивнула.
   — Общий дух схвачен верно.
   — То-то и оно. В действительности же Хетти была не только на полгода старше меня, но и в тысячу раз опытней в науке любви. Она была моей наставницей. Покуда я набирался книжной премудрости об атомах, научных исследованиях, о Дарвине и социализме, Хетти по капелькам всасывала мед чувственной страсти из сентиментальных романов, стихов Шекспира, произведений старинных драматургов. И, как я теперь понимаю, не только из книг… Я был пленен и укрощен ею, как дикое животное, она овладела моими чувствами и моим воображением. Наш медовый месяц был сказочным блаженством. Она упивалась мной, и я был пьян ею. А потом мы расстались, тоже как в сказке, и я уехал воевать последние пять месяцев, увозя на губах соленый вкус ее слез.
   Я и сейчас вижу ее такой, как в тот день, когда она провожала меня на станции Чессинг Хенгер: тоненькая, похожая на подростка фигурка в бриджах хаки и шоферской куртке машет рукою вслед отходящему поезду…
   Она писала прелестные и сумасбродные письма, после которых меня еще мучительнее тянуло к ней. А как раз в те дни, когда мы брали оплот германской обороны, линию Гинденбурга, пришло известие о том, что у нас будет ребенок. Она мне ничего не сообщала до сих пор, потому что была не совсем уверена. Сейчас она уверена. Наверное, я разлюблю ее теперь, когда она уже не будет больше стройной и изящной. Разлюблю? Я готов был лопнуть от гордости!
   Я написал ей, что мою должность в Сандерстоун-Хаусе оставили за мной, что мы непременно найдем себе дом, «миленький домик» где-нибудь в пригороде, и я буду беречь и лелеять ее. В ответ пришло письмо — нежное и необычное. Она писала, что я чересчур добр к ней, больше, чем она заслуживает; она тысячу раз в самых страстных выражениях повторяла, что любит меня, что никого не любила и не сможет полюбить, кроме меня, что ей жизнь не мила в разлуке со мной и я должен сделать все, все на свете, чтобы добиться увольнения из армии, вернуться и быть с ней вместе. И никогда, никогда больше не расставаться с нею. Она еще никогда не тосковала по моим объятиям так, как сейчас. Я читал эти признания и ничего не видел между строк. Казалось — так, очередная прихоть, настроение…
   Настойчиво требовал моего возвращения и Сандерстоун-Хаус; война значительно способствовала росту влияния и могущества издателей, владельцев газет и журналов. Итак, месяца через три после перемирия я был демобилизован и вернулся к Хетти — совсем новой Хетти, удивительно мягкой, ласковой, покорной, еще более чудесной, чем та, которую я знал раньше. Видно было, что она влюблена в меня сильнее прежнего. Мы сняли меблированную квартирку в районе Ричмонд-парка, недалеко от Темзы, и ринулись на поиски веселого, чистенького домика, в котором предстояло появиться на свет нашему ребенку. Напрасно: после войны найти веселый, чистенький домик было непосильной задачей.
   Но вот мало-помалу мрачная тень легла на наше вновь обретенное счастье. Прошли урочные дни, а у Хетти все не было ребенка. Его все не было, хотя уже почти два месяца, как миновал крайний срок, когда это еще мог оказаться мой ребенок…

 

 
   Наш мир с раннего детства прививает людям терпимость и чуткость к другим, внутреннюю дисциплину, умение не идти на поводу собственных прихотей и капризов. Нам с первых дней дают ясное представление о том, что человек по своей природе сложен и противоречив. Вам трудно понять, до чего груб и непрост был старый мир. У вас, как говорилось в старину, «слишком тонкое воспитание». Как вам охватить воображением тот вихрь соблазнов, искушений, легкомыслия, который закружил и привел к измене Хетти, когда в ней проснулась женщина? Как вам разобраться в хитросплетении страха, отчаяния и нечестности, помешавших ей открыто признаться мне во всем, когда я вернулся? Она молчала. Но если б она и не заставила меня подозревать, догадываться, обвинять, а сразу призналась в своей презренной и отвратительной слабости, не думаю, чтобы и тогда она нашла во мне хоть чуточку больше сострадания.
   Теперь-то я вижу, что с первого же дня, как я приехал, Хетти все время порывалась поведать мне о своей беде, все время искала случая, но тщетно. Впрочем, неясные намеки, которые проскальзывали в ее речах и поведении, точно семена, западали в мой мозг и пускали там корни. Хетти встретила меня такой бурной, такой горячей радостью; та первая неделя, что мы провели вместе, была самым счастливым временем в моей прежней жизни! Однажды к нам в гости пришла Фанни, потом мы все поехали к ней обедать. Что-то случилось с моей сестрой, не знаю, только она была тоже счастлива. Хетти понравилась ей. После обеда, целуя меня на прощание, Фанни задержала меня на минутку и шепнула:
   — Она душенька! Я думала, что буду ревновать тебя к жене, Гарри, а сама в нее влюбилась.
   Мы не стали брать такси, а пошли домой пешком, потому что Хетти было полезно ходить. Да, то была очень счастливая неделя. Неделя — десять дней — почти целых две недели безоблачного счастья!.. А потом постепенно стали сгущаться тучи подозрений.
   И вот, наконец, я решился поговорить с Хетти начистоту. Произошло это ночью, когда мы уж были в постели. Я проснулся и долго лежал без сна, не двигаясь, с широко открытыми глазами, вглядываясь в нависшую над нами беду. Потом я повернулся, сел на кровати и сказал:
   — Хетти! Это не мой ребенок!
   Она отозвалась тотчас же. Ясно, что она тоже не спала. Она ответила глухо — наверное, уткнулась лицом в подушку:
   — Да.
   — Что ты сказала? Да?!
   Она пошевелилась, и голос ее зазвучал отчетливей.
   — Я сказала: да. Ох, Гарри, милый, лучше бы мне умереть! Господи, хоть бы умереть!
   Я окаменел. Она тоже больше не проронила ни звука. Мы затаились в молчании, во тьме, в неподвижности, как два испуганных зверька в дремучем лесу.
   Но вот она снова шевельнулась. Ее рука медленно потянулась ко мне, ища моей, — и я очнулся. Я отпрянул. На какую-то долю секунды я еще застыл в нерешительности — простить или… И затем, не раздумывая более, безраздельно отдался гневу.
   — Посмей только коснуться , ты!.. — гаркнул я и, соскочив с кровати, зашагал из угла в угол. — Я так и знал! — кричал я. — Знал! Чувствовал! И я еще тебя любил… Так обмануть! Ах ты, бессовестная тварь! Подлая лгунья!

 

 
   Я, кажется, уже рассказывал вам вначале, как вели себя члены нашего семейства, когда сбежала из дому Фанни. Как все мы добросовестно и шумно возмущались, будто ограждая себя защитной броней дутой добродетели от непривычной и тревожной правды. И вот сейчас, в эти трагические минуты, когда все рушилось между мною и Хетти, я вытворял то же самое, что проделывали тогда в подвальной кухоньке Черри-гарденс мои отец и мать. Я бушевал. Я метался по комнате, осыпая Хетти оскорблениями. Я был сознательно глух и слеп к тому, что она убитое, утопающее в слезах существо, что она, конечно, любит меня, что меня самого ранит ее горе. Оскорбленная гордость повелевала мне исполнить мой суровый долг!
   Я зажег газовую лампу — не помню уж, в какой момент, — и дальнейшие события разыгрывались при этом жиденьком освещении викторианской эпохи. Я начал одеваться, ибо разве мог я отныне лечь в постель рядом с Хетти? Никогда! Одеться, высказать ей все — и прочь из этого дома. У меня, понимаете ли, были сразу две заботы: во-первых, клеймить ее презрением и громогласно негодовать; ну, а кроме того, приходилось разыскивать различные принадлежности своего туалета, натягивать через голову рубаху, шнуровать ботинки. Так что в буре моего праведного гнева иной раз наступало затишье, и тогда Хетти тоже удавалось вставить словечко, а я был вынужден слушать.
   — Все это случилось в один вечер, — говорила она. — Разве я тебе заранее собиралась изменить? Не думай, даже не помышляла! Их отправляли на фронт, и это у него был последний день. Он был такой несчастный… Я оттого только и пошла с ним, что вспомнила тебя. Просто из сострадания. Две наших девочки собирались пойти пообедать со своими знакомыми и упросили меня. Так я с ним встретилась. Все трое — офицеры, друзья со школьной скамьи. Лондонцы. Три парня перед фронтом — совсем как ты тогда. Казалось, просто свинство испортить им компанию…
   Я в ту минуту мучился с воротничком и запонкой, но все же не упустил случая облить ее презрением:
   — Ну, как же! Ясно! В подобных обстоятельствах элементарная вежливость диктует… сделать так, как ты! О господи!
   — Послушай же, как все случилось, Гарри. Погоди на меня кричать хоть минутку. После он попросил, чтоб мы зашли к нему. Сказал, что остальные тоже сейчас подойдут. На вид такой безобидный…
   — Очень!
   — Как раз такой, каких всегда убивают. Так жалко его было. Волосы, как у тебя. Еще светлей. Вообще в тот вечер я все видела по-другому… А потом он меня схватил, стал целовать. Я отбивалась, но не было сил справиться. Я как-то не отдавала себе отчета, что происходит…
   — Вот именно! Тут я вполне готов поверить!
   — В тебе нет жалости, Гарри. Может быть, это и справедливо: наверное, следовало предвидеть, чем я рискую. Но ведь не все такие сильные, как ты. Других людей подхватывает и несет. Другие иной раз делают так, что сами потом не рады. Я поступила, как умела. Когда дошло до сознания, что случилось, я как будто проснулась вдруг. Он уговаривал, чтоб я осталась с ним. Я вырвалась и убежала. С тех пор я его не видела ни разу. Он мне писал, но я не отвечала.
   — Он знал, что ты жена солдата?
   — Да, знал. Он негодяй. Он все задумал, еще когда мы обедали. Умолял, божился — и все лгал. Только чтоб я его поцеловала, только один поцелуй. Из милости. С этого поцелуя все и началось. Вино еще пила за обедом, а я не привыкла к вину… Гарри! Ах, милый, если б умереть! Но я ведь и до тебя целовалась и дурачилась с мальчишками. Думала, ах, ерунда! Опомнилась — слишком поздно.
   — Ну, вот и доигрались. — Я подошел и сел на кровать. Я посмотрел на нее, растерзанную, несчастную, и вдруг она мне стала мила и трогательна. — По-настоящему, пойти бы и прикончить эту скотину. Хотя, честно говоря, я бы охотней тебя убил!
   — Убей, Гарри! Прошу тебя!
   — Как его звать? Где он сейчас?
   — Какая разница! При чем тут он? — сказала Хетти. — Со мной — как хочешь, но из-за этого ничтожества ты на виселицу не пойдешь… Я говорю, он ни при чем. Он мерзкая случайность. Он подвернулся, и все.
   — Выгораживаешь его?
   — Его! Тебя я выгораживаю.
   Я посмотрел ей в глаза и снова на миг заколебался. И снова счел за благо разразиться гневом.
   — О господи! — Я вскочил. — Господи! — повторил я с надрывом. Я опять обрушился на Хетти с высот своего благородного негодования; — Что ж, конечно. Мне некого винить, кроме себя. Что я знал о тебе, когда женился? Что было до меня? Видимо, я не первый, а он не последний. Действительно, тогда какая разница, как зовут! Представляю себе, как ты обрадовалась, когда напала на меня: сам бог послал молокососа, простачка! — И так далее. Я расхаживал по комнате и бесновался.
   Она сидела в постели, растрепанная, с тихим, скорбным лицом, не сводя с меня заплаканных глаз.
   — Ах, Гарри! — изредка вырывалось у нее. — Гарри мой!..
   А моя тяжеловесная фантазия, ломая и круша, изрыгала потоки грубых оскорблений. Я то и дело подскакивал к кровати и надвигался на жену.
   — Имя! — орал я. — Скажи мне его имя!..
   И Хетти качала головой.
   Наконец я был совсем одет. Я посмотрел на часы.
   — Пять.
   — Что ты собрался делать? — спросила она.
   — Не знаю. Уйду, наверное. Я не могу здесь оставаться. Меня тошнит! Сложу кое-что из вещей и уйду. Сниму где-нибудь комнату. Скоро будет светать. Я уйду до того, как ты встанешь. Пока посижу в столовой. Может, прилягу на диване…
   Хетти подняла на меня взгляд, полный участия.
   — Да там камин не горит! Холодно. Даже дрова не сложены. А тебе еще нужно выпить кофе!
   Она тотчас же неловко сползла с кровати, сунула ноги в домашние туфли, накинула веселый халатик, которому мы с ней так радовались — десять дней назад… Она смиренно прошлепала мимо меня, с трудом неся свое бедное, отяжелевшее тело, пошарила в буфете, достала пучок лучин для растопки и, опустившись на колени у камина, принялась выгребать остывшую с вечера золу. Я и не подумал ее останавливать. Я отвернулся и стал собирать книги и разные мелочи.
   Только теперь, видно, она начала действительно отдавать себе отчет в том, что происходит. Прервав свою возню с «амином, она обернулась ко мне.
   — Ты на первое время оставишь немножко денег?
   Отличный предлог, чтобы совершить очередную низость! Я презрительно усмехнулся:
   — Не волнуйся, оставлю. По-видимому, я обязан тебя содержать, пока мы связаны. А там уж это его забота. Или того, к кому ты перейдешь потом.
   Она снова занялась камином. Налила чайник, поставила кипятить. Потом села в кресло у огня. Лицо ее осунулось и побледнело, но она не плакала. Я подошел к окну, поднял штору и выглянул на улицу. Еще горели фонари. Все было тускло, уныло, безрадостно в холодных, жутких предрассветных сумерках. Хетти зябко поежилась и плотнее запахнула халатик.
   — Я уеду к маме. Для нее это будет ужас, когда узнает, но она добрая. Она будет добрее, чем… Поеду к ней.
   — Можешь делать, как знаешь.
   — Гарри! Я никогда никого не любила — только тебя. Если бы я могла убить ребенка, если бы тебе так было лучше… — У нее даже губы побелели. — Да. Я все перепробовала, что знала. Но есть средства… Я на такое не могла пойти. А теперь он уже живой…
   Она замолчала. Мы посмотрели друг другу в глаза — секунду, другую…
   — Нет! — вырвалось у меня. — Я не вынесу, не смогу примириться. Теперь уж не склеишь. Ты тут наговорила… Почем мне знать? Обманула один раз — обманешь и еще. Ты отдала себя этому скоту. Век буду жить — не прощу. Отдала себя! Откуда я знаю, что не ты его соблазнила? Факт остается фактом: ты отдалась. Ну и ступай себе. Иди туда, где отдавалась! Такого не простит ни один уважающий себя мужчина. Такую грязь нельзя прощать. Он тебя украл, а ты разрешила. Так и доставайся ему! Жаль только… Если бы в тебе была хоть капля порядочности, ты никогда бы не допустила, чтоб я к тебе вернулся! Подумать только — все эти дни… И ты… Такое таить на сердце! Гнусность какая! И это женщина, которую я любил…
   У меня навернулись слезы.
   Сарнак помолчал, глядя в огонь.
   — Да, — сказал он. — Я плакал. А хотите знать, отчего я проливал эти слезы? Удивительное дело: от чистейшей жалости — к себе.
   С начала и до конца я подходил к случившемуся лишь с собственной, эгоистической точки зрения, не замечая, какая трагедия разыгрывается в сердце Хетти. И, что самое чудовищное, пока все это продолжалось, она же еще и варила мне кофе, а когда он был готов, я выпил этот ее кофе! Под конец она подошла ко мне и хотела поцеловать — «на прощание», как она сказала, — а я гадливо оттолкнул и ударил ее. Я собирался только отстранить Хетти, но моя рука сама собой сжалась в кулак, будто только и ждала удобного случая…
   — Гарри! — выдохнула она. Словно оцепенев, глядела она, как я ухожу. Потом повернулась — внезапно, резко — и убежала назад в спальню.
   Я хлопнул входной дверью, спустился и вышел на улицу. Еле брезжил рассвет. Голо, пустынно протянулись мостовые Ричмонда: ни экипажей, ни автомобилей.
   Я тащил свой чемодан на станцию, чтобы сесть на лондонский поезд. Я набрал с собою столько вещей, что чемодан тяжело оттягивал мне руку. Бедный молодой человек, с которым так позорно обошлись и который с таким достоинством сумел постоять за себя…

 

 
   — Ах, бедняги! — вырвалось у Старлайт. — Ах, несчастные человечки! Такие маленькие, жалкие и такие безжалостные… Слушать больно. Хорошо, что эта история — всего лишь сон, иначе я бы, кажется, не выдержала. Отчего они все были так беспощадны друг к другу, так глухи к чужому горю?
   — Не умели по-другому. В нашем мире климат мягче. У нас с первым же неумелым глотком воздуха дитя вдыхает милосердие. Мы привыкли, приучены думать о других, чужая боль становится нашей болью. А ведь две тысячи лет назад мужчины и женщины еще недалеко отошли от грубого образца, созданного природой. Их заставали врасплох собственные душевные побуждения. Они дышали зараженным воздухом. Их пища была отравой. Их лихорадило от страстей. Они еще только начинали постигать искусство быть человеком.
   — Но как же Фанни… — начала Файрфлай.
   — Вот именно, — подхватила Уиллоу. — Как же Фанни, от природы такая мудрая в любви, — как она не образумила тебя, не заставила вернуться к твоей незадачливой Хетти — простить, помочь?
   — Фанни ведь сразу услышала только мою версию, — сказал Сарнак. — Когда вся история предстала перед нею в истинном свете, было уж слишком поздно, чтобы предотвратить развод. Услышав от меня, что, пока я сидел в окопах, Хетти вела в Лондоне распутную жизнь, Фанни ни на секунду не усомнилась в моих словах, хоть и была поражена.
   — А ведь она произвела на меня такое милое впечатление, — сказала моя сестра. — Казалось, она так тебя любит… Удивительно, до чего разные бывают женщины! Значит, есть и такие, что только ты с глаз долой, как и она уж совсем не та. А мне, Гарри, очень пришлась по душе твоя Хетти. Есть в ней особенное обаяние, какая б она там ни была. В жизни бы не подумала, что она тебя обманет и втопчет в грязь. Бегать по Лондону, приставать к мужчинам… Уму непостижимо! У меня такое ощущение, будто она предала меня…
   У Матильды Гуд я также встретил полное сочувствие.
   — Не бывает, чтоб женщина поскользнулась один только раз, — заявила Матильда. — Ты правильно сделал, что покончил с нею.
   У Матильды как раз освобождался гостиный этаж (Мильтоны покидали Пимлико), так что я мог его занять. Я с радостью ухватился за возможность водвориться на насиженном месте.
   Хетти же, надо полагать, собрала, как умела, свои пожитки и перебралась из Ричмонда на ферму к матери. Там, в Пейтон-Линкс, и родился ее ребенок…
   — А сейчас, — сказал Сарнак, — я хочу обратить ваше внимание на одну особенность, по-моему, самую поразительную в этой истории. Я не помню, чтобы за все это время, вплоть до самого развода, да и во время судебного процесса, во мне хоть раз шевельнулось что-нибудь похожее — я уже не говорю на любовь, — хотя бы на жалость или доброе чувство к Хетти. А между тем в этом своем сне я был, в общем, тем же самым человеком, что и теперь. Но только тогда меня обуревали недоверие, оскорбленное самолюбие, ужасающая животная ревность. Они-то и толкали меня на злобные поступки, ныне почти невероятные. Мне удалось узнать, что Самнер — так звали того мужчину — отъявленный прохвост, я теперь я прилагал все усилия, чтобы у Хетти после развода не было иного выхода, кроме брака с ним. Я надеялся, что он окончательно испортит ей жизнь и она будет несчастна. Я рассчитывал проучить ее таким способом: пусть она горько раскается, что так поступила со мной. Но в то же время я с ума сходил при мысли о том, что он сможет вновь обладать ею. Будь моя воля, Хетти досталась бы Самнеру калекой, уродом. Я свел бы их друг с другом в клоаке, в обстановке изощреннейшей жестокости…
   — Сарнак! — вырвалось у Санрей. — Как ты можешь! Хотя бы и во сне…
   — Во сне! Так люди были устроены наяву! Они и сейчас такие же, стоит только отнять у них воспитание, свободу, счастливые жизненные обстоятельства. Лишь ими мы избавлены от самих себя. Подумай: ведь нас отделяют от Смутной эпохи всего каких-нибудь двадцать веков! А сбросьте еще несколько тысячелетий — и вот вам волосатый обезьяночеловек, который выл на луну в первобытных чащобах Европы. Это он, что в похоти и гневе правил стадом детенышей и самок, породил всех нас. Да, как в Смутную эпоху, наступившую вслед за периодом Великих войн, так и поныне человек был и остается порождением того волосатого пращура. Разве я не брею бороду каждый день? И разве мы не пускаем в ход всю свою науку и все умение; воспитываем, учим, создаем законы, — чтобы не вырвался из клетки древний зверь? А ведь во времена Гарри Мортимера Смита наши школы еще недалеко ушли от пещерного века, наша наука только начиналась… В сфере половых отношений никакого воспитания не существовало вообще, были лишь недомолвки да запреты. Наши нравственные воззрения были по-прежнему продиктованы лишь одним: неумело замаскированной ревностью. Мужская гордость и чувство собственного достоинства были, как встарь, неотделимы от животного обладания женщиной — и точно так же гордость и самоуважение женщины были обычно связаны с животным обладанием мужчиной. Нам чудилось, будто это обладание и есть краеугольный камень бытия. Всякая неудача в этом центральном вопросе воспринималась как чудовищное поругание, в ответ на которое убогая, истерзанная душа слепо искала исцеления в самых звериных средствах. Мы прятали правду, мы извращали и искажали ее — мы уклонялись от истины. Человек так уж создан, что в обстановке принуждения он начинает ненавидеть и творить зло. А мы тогда еще жили в условиях ужасающего гнета…