Страница:
Наша поездка в Уимблхерст не слишком хорошо запечатлелась в моей памяти. Я помню только, что мать сидела рядом со мной в напряженной и надменной позе; казалось, она презирала вагон третьего класса, в котором мы ехали. Помню также, как она отворачивалась от меня к окну всякий раз, когда начинала разговор о дяде.
— Я помню твоего дядю мальчиком, с тех пор мне не приходилось его видеть, — сказала она. — Про него говорили, что он очень смышленый, — прибавила она явно неодобрительным тоном.
Моя мать не слишком-то ценила в человеке ум.
— Года три назад он женился и обосновался а Уимблхерсте. Думаю, у его жены водились кое-какие деньжонки.
Она замолчала, перебирая в памяти давно забытые эпизоды.
— Медвежонок… — сказала она наконец, что-то вспомнив. — Когда он был твоих лет, его называли Медвежонком… Сейчас ему должно быть лет двадцать шесть — двадцать семь.
С первого же взгляда на дядю я вспомнил о Медвежонке. Мать оказалась права: внешностью и повадками он действительно чем-то напоминал медвежонка. Трудно было найти для него более меткое прозвище. Он был довольно ловок, но не отличался изяществом манер и обладал живым, но неглубоким умом.
Из лавки стремительно вышел на тротуар низкорослый человечек в сером костюме и комнатных туфлях из серого сукна. Его молодое, слегка одутловатое лицо украшали очки в золотой оправе. Я успел заметить также жесткие, взъерошенные волосы, неправильный, крючковатый нос, в иные моменты казавшийся орлиным, и уже намечавшееся брюшко, круглое, как бочонок.
Он буквально выскочил из лавки и остановился на тротуаре, с нескрываемым Восторгом созерцая что-то на витрине; потом с довольным видом почесал подбородок и вдруг юркнул бочком в дверь, словно его втянула туда чья-то рука.
— Это, вероятно, он, — сказала мать прерывающимся от волнения голосом.
Мы прошли мимо витрины, причем я и не подозревал, что вскоре мне придется до тонкостей ознакомиться со всеми выставленными там предметами. Это была обыкновенная витрина аптеки, если не считать фрикционной электрической машины, воздушного насоса, двух-трех треног и реторт. Все это заменяло привычные синие, желтые и красные бутыли, красовавшиеся в витринах других аптек. Среди этой лабораторной утвари стояла гипсовая статуэтка лошади — в знак того, что имеются лекарства для животных, а у ее ног были разложены пакеты с душистыми травами, стояли пульверизаторы, сифоны с содовой водой и другие предметы. В центре витрины висело объявление, тщательно написанное от руки красными буквами:
Покупайте заблаговременно пилюли Пондерво от кашля.Впоследствии я убедился, что это объявление, его тон как нельзя лучше характеризовали моего изобретательного дядю.
Купите сегодня же! Почему?
На два пенса дешевле, чем зимой.
Вы запасаетесь яблоками. Почему же вам не купить лекарство, которое непременно понадобится?
В стеклянной двери, над рекламой, восхвалявшей детские соски, появилось лицо дяди. Я разглядел, что у него карие глаза, а от очков на носу пролегла полоска. Видно было, что дядя не знает, кто мы такие. Он осмотрел нас с головы до ног, затем с профессиональной любезностью широко распахнул перед нами дверь.
— Вы не узнаете меня? — задыхаясь, спросила мать.
Дядя не решился признаться в этом, но не смог скрыть своего любопытства. Мать опустилась на маленький стул возле прилавка, заваленного мылом и патентованными лекарствами; она беззвучно шевелила губами.
— Стакан воды, мадам? — предложил дядя и, описав рукой широкую кривую, прыгнул куда-то в сторону.
Отхлебнув из стакана, мать проговорила:
— Этот мальчик похож на своего отца. С каждым днем он становится все больше и больше похож на него… И вот я привезла его к вам.
— На своего отца, мадам?
— На Джорджа.
Несколько мгновений лицо дяди по-прежнему выражало полнейшее недоумение. Он стоял за прилавком, держа в руке стакан, который отдала ему мать. Но понемногу он начал догадываться.
— Черт возьми! — воскликнул дядя, потом еще громче: — Господи боже мой!
При этом восклицании у него свалились с носа очки, Поднимая их, он на мгновение скрылся за ящиками с какой-то кроваво-красной микстурой.
— Десять тысяч чертей! — гаркнул он и стукнул стаканом по прилавку. — Боги Востока! — С этими словами он бросился к замаскированной в стене двери, и уже из другой комнаты донесся его возбужденный голос: — Сьюзен! Сьюзен! — Потом он снова появился перед нами и протянул нам руку. — Ну, как вы поживаете? — спросил он. — Никогда в жизни я не был так потрясен. Подумать только… Вы! — Он горячо потряс вялую руку моей матери, а затем и мою, придерживая при этом очки указательным пальцем левой руки. — Заходите! — спохватился он. — Заходите же. Лучше поздно, чем никогда. — И он увлек нас в гостиную, находившуюся позади аптеки.
После Блейдсовера эта комната показалась мне маленькой и душной, но куда более уютной, чем логово Фреппов. Слабый запах некогда поглощенных здесь блюд носился в воздухе, и с первого же взгляда создавалось впечатление, что все здесь подвешено, обернуто или задрапировано. Газовый рожок в центре комнаты и зеркало над камином были украшены муслином ярких тонов; камин и доска над ним обрамлены каким-то материалом с бахромой в виде пушистых шариков (я впервые увидел такую бахрому), даже абажур на лампе, стоявшей на маленьком письменном столе, напоминал большую муслиновую шляпу. На скатерти и оконных занавесках я заметил все ту же бахрому в виде шариков, а на ковре были вытканы розы. По обеим сторонам камина стояли небольшие шкафы, и в нише виднелись грубо сколоченные полки, устланные розовой клеенкой и заваленные книгами. На столе, корешком вверх, лежал словарь, на раскрытом бюро валялись исписанные листы бумаги и другие доказательства внезапно прерванной работы. На одном из листов я успел прочитать крупно и отчетливо выведенные слова: «Патентованная машина Пондерво. Эта машина облегчит вам жизнь».
Дядя открыл в углу комнаты маленькую дверь, похожую на дверцу шкафа, и за ней оказалась узенькая лестница. Таких узких лестниц я в жизни никогда еще не видел.
— Сьюзен! — закричал дядя опять. — Ты нужна здесь. Кое-кто хочет тебя видеть. Просто удивительно!
В ответ раздались какие-то невнятные слова, затем над нашими головами что-то загремело, словно кто-то с раздражением швырнул на пол тяжелый предмет; после этого вступления на лестнице послышались осторожные шаги, и в дверях показалась моя тетка, держась рукой за косяк.
— Это тетушка Пондерво! — объявил дядя. — А это жена Джорджа, и она привезла к нам своего сына.
Он окинул комнату быстрым взглядом, потом метнулся к письменному столу и перевернул белой стороной кверху объявление о патентованной машине. Затем указал на нас очками:
— Ты ведь знаешь, Сьюзен, что у меня есть старший брат Джордж. Я не раз говорил тебе о нем.
Он порывисто отошел в глубину комнаты, остановился на коврике перед камином, надел очки и кашлянул.
Тетушка Сьюзен с любопытством рассматривала нас. Это была довольно хорошенькая стройная женщина лет двадцати трех — двадцати четырех. Я помню, как меня поразили ее необыкновенно голубые глаза и нежный румянец. У нее были мелкие черты лица, нос пуговкой, круглый подбородок и длинная гибкая шея, выступавшая из воротника светло-голубого капота. Ее лицо выражало откровенное недоумение, а маленькая вопросительная морщинка на лбу свидетельствовала о несколько ироническом желании понять, к чему клонит дядя; видимо, она уже раз навсегда убедилась в тщетности такого рода стараний и примирилась с этим. Всем своим видом она, казалось, говорила: «О боже! Что он еще мне преподносит?» Впоследствии, узнав ее поближе, я обнаружил, что ее попытки понять мужа постоянно осложнялись вопросом: «Что это он еще надумал?» В переводе на наш школьный жаргон это прозвучало бы: «Что это ему еще втемяшилось?»
Тетушка поглядела на меня и на мать, потом снова повернулась к мужу.
— Ты ведь слыхала о Джордже, — повторил он.
— Милости просим, — произнесла тетушка, спустившись с лестницы и протягивая нам руку. — Милости просим. Правда, это такая неожиданность… Я не смогу вас ничем угостить, в доме ничего нет. — Она улыбнулась, с добродушной усмешкой бросила взгляд на мужа и добавила: — Если только он не соорудит какое-нибудь снадобье. На это он вполне способен.
Мать церемонно пожала ей руку и велела мне поцеловать тетю.
— Ну, а теперь давайте сядем, — проговорил дядя с каким-то неожиданным присвистом и деловито потер руки. Он придвинул стул матери, поднял и сейчас же снова опустил штору на маленьком окне и возвратился на свое прежнее место перед камином.
— Честное слово, — сказал он, как человек, принявший окончательное решение, — я очень рад вас видеть.
Пока взрослые разговаривали, я внимательно разглядывал дядю. Мне удалось подметить в его внешности немало любопытных черточек.
На подбородке у него я заметил небольшой порез; его жилетка была застегнута не на все пуговицы, словно в тот момент, когда он одевался, что-то отвлекло его. Мне понравился насмешливый огонек, порой вспыхивавший у него в глазах. Я следил, словно зачарованный, за движением его губ, несколько изогнутых книзу, и с удивлением отмечал, что в очертаниях его рта есть какая-то неправильность, губы двигались как-то «кособоко», если можно так выразиться, отчего он начинал порой шепелявить и присвистывать. Не ускользнуло от меня и то, что во время разговора на лице у него то появлялось, то исчезало выражение какого-то торжества. Он то и дело поправлял очки, которые, по-видимому, были неудобны ему, нервно шарил в карманах жилетки, прятал руки за спину и начинал смотреть куда-то поверх наших голов; иногда он привставал на носки и тут же круто опускался на пятки. У него была привычка время от времени с силой втягивать воздух сквозь зубы, и тогда раздавался какой-то жужжащий звук. Я могу изобразить его только как мягкое «з-з-з»…
Больше всех говорил дядя. Мать повторила все, что она уже сказала в начале нашей встречи: «Я привезла к вам Джорджа…» — но почему-то умалчивала о цели нашего приезда.
— Вы довольны своим жилищем? — спросила она и, получив утвердительный ответ, продолжала: — У вас очень уютно. Дом невелик и не требует особенных хлопот. Вам, кажется, неплохо в Уимблхерсте?
Дядя, в свою очередь, засыпал ее вопросами о высокопоставленных обитателях Блейдсовера. Мать отвечала так, будто она была близкой подругой леди Дрю. Тема вскоре истощилась, и на минуту все замолчали, а затем дядя пустился в рассуждения об Уимблхерсте.
— Это место, — начал он, — совсем не по мне.
Мать кивнула головой, словно ей это было уже известно.
— Я не могу здесь развернуться, — продолжал дядя. — Здесь мертвечина. Никогда ничего не случается.
— Он вечно ждет каких-то событий, — отозвалась тетушка Сьюзен. — Когда-нибудь все эти события обрушатся на него лавиной, и он сам будет не рад.
— А вот и наоборот! — весело ответил дядя.
— Вы хотите сказать, что торговля идет вяло? — спросила мать.
— О! Еле-еле. Здесь нет роста, нет развития. Люди здесь приходят за пилюлями, когда заболеют сами, или за каким-нибудь лекарством для лошади, если она заболеет. Но поди дожидайся, пока это случится. Вот ведь какие здесь люди! Вы не можете заставить их раскошелиться и купить какое-нибудь новое средство. К примеру сказать, как я убеждал их покупать лекарства заранее, да побольше! Слушать не хотят! Затем я пытался распространить среди них свое маленькое изобретение — систему страхования от простуды: вы платите по уговору каждую неделю, а когда простудитесь, то получаете таблетки от кашля до тех пор, пока не перестанете чихать и кашлять. Понимаете? Но боже мой! Они не способны воспринимать никакие новшества, они отстали от века. Они не живут — какое там! — просто проз-зябают и других вынуждают прозябать… З-з-з…
— Ах! — воскликнула мать.
— Меня такая жизнь не устраивает, — добавил дядя. — Жизнь должна бурлить вокруг меня, как водопад.
— Вот и Джордж был такой же, — промолвила мать, немного подумав.
— Он все время старается оживить свою торговлю, — заговорила тетушка Сьюзен, бросая нежный взгляд на мужа. — Он выставляет в окне все новые объявления, дня не проходит, чтобы он что-то не придумал. Вы просто не поверите. Я частенько нервничаю из-за его затей.
— И все это ни к чему, — сказал дядя.
— Да, и все это ни к чему, — согласилась жена. — Он не в своих силах. (Она хотела сказать: «Не в своей стихии».)
Наступила долгая пауза.
Этой паузы я ожидал с самого начала разговора и сразу же навострил уши. Я знал, что будет дальше: речь пойдет о моем отце. Я окончательно убедился в этом, когда глаза матери задумчиво остановились на мне. В свою очередь, дядя и тетушка окинули меня взглядом. Тщетно пытался я придать своему лицу выражение благоглупости.
— Мне кажется, — промолвил дядя, — для Джорджа будет интереснее побывать на рыночной площади, чем сидеть здесь и болтать с нами. Там есть памятник старины — любопытная штучка, позорный столб с колодками.
— Я не прочь посидеть и с вами, — сказал я.
Дядя поднялся и с самым добродушным видом повел меня через аптеку. На пороге он остановился и довольно дружелюбно выразил некоторые свои мысли:
— Ну, разве это не сонное царство, Джордж, а? Вон посмотри, на дороге спит собака мясника, а ведь до полудня еще полчаса! Я уверен, что ее не разбудит даже трубный глас в день Страшного суда. Поверь, никто здесь и не проснется! Даже покойники на кладбище — и те только повернутся на другой бок и скажут: «Не тревожьте вы нас лучше!» Понимаешь?.. Ну, хорошо. А позорный столб с колодками сразу вон за тем углом.
Он смотрел мне вслед, пока я не скрылся из виду.
Так мне и не пришлось услышать, что они говорили о моем отце.
Когда я вернулся, мне показалось, что дядя каким-то чудесным образом стал больше в мое отсутствие и возвышался над всеми остальными.
— Это ты, Джордж? — крикнул он, когда звякнул колокольчик двери. — Заходи!
Я вошел в комнату и увидел его на председательском месте перед задрапированным камином.
Все трое повернулись в мою сторону.
— Мы тут говорили, что не худо бы сделать из тебя аптекаря, Джордж, — сказал дядя.
Мать быстро взглянула на меня.
— Я надеялась, — заявила она, — что леди Дрю сделает что-нибудь для него… — И она снова замолчала.
— Что же именно? — спросил дядя.
— Она могла бы замолвить о нем словечко кому-нибудь, возможно, пристроить его куда-нибудь… — Как все служанки, мать была твердо убеждена, что все хорошее на этом свете достигается только протекцией. — Он не из тех, для кого можно что-нибудь сделать, — добавила она, отказываясь от своей мечты. — Он не умеет приспосабливаться. Стоит только сказать, что леди Дрю хочет помочь ему, и он становится на дыбы. Он так же непочтительно относился к мистеру Редгрэйву, как и его отец.
— Кто этот мистер Редгрэйв?
— Священник.
— Хочет быть чуточку независимым? — живо спросил дядя.
— Непокорным, — ответила мать. — Он не знает своего места и думает, что сможет добиться чего-нибудь в жизни, насмехаясь над людьми и пренебрегая ими. Может быть, он поймет свою ошибку, пока еще не слишком поздно.
Дядя почесал свой порезанный подбородок и взглянул на меня.
— Ты знаешь хоть немного латынь? — отрывисто спросил он.
Я ответил отрицательно.
— Ему придется немного заняться латынью, чтобы сдать экзамен, — пояснил дядя матери. — Хм… Он мог бы брать уроки у преподавателя нашей школы — ее недавно открыло благотворительное общество.
— Как! Я буду учить латынь? — взволнованно воскликнул я.
— Немножко, — ответил дядя.
— Я всегда хотел изучать латынь! — заявил я с жаром.
Меня давно мучила мысль, что в этом мире трудно жить, не зная латыни, и Арчи Гервелл убедил меня в этом. Это подтверждала и литература, прочитанная мною в Блейдсовере. С латынью я связывал какую-то не совсем осознанную мною мысль об освобождении. И вот теперь, когда, казалось, я уже и мечтать не мог об учении, мне преподнесли такую приятную новость.
— Латынь тебе, конечно, ни к чему, — сказал дядя, — но ее нужно знать, чтобы выдержать экзамены. Ничего не поделаешь!
— Ты займешься латынью потому, что так нужно, — заявила мать, — а вовсе не потому, что ты этого хочешь. Кроме того, тебе придется изучать еще и многое Другое…
Одна мысль о том, что я не только смогу продолжать учение и читать книги, но что это даже будет моей непременной обязанностью, подавляла во мне все другие чувства. Я давно уже считал, что для меня навсегда потеряна такая возможность. Вот почему слова дяди так взволновали меня.
— Значит, я буду жить с вами? — спросил я. — Учиться и работать в аптеке?
— Выходит, что так, — отозвался дядя.
Словно во сне я прощался в тот же день с матерью — до того ошеломил меня неожиданный поворот судьбы. Я буду изучать латынь! Мать гордилась этим не меньше меня; унижение, которое она испытывала из-за меня в Блейдсовере, теперь отошло в прошлое; к тому же она преодолела отвращение, с каким относилась к своему вынужденному визиту к дяде, и считала, что устроила мое будущее. Все это внесло в наше прощание оттенок искренней нежности, которой никогда не бывало раньше, когда мы расставались.
Я помню, как усадил мать в вагон и стоял в открытых дверях ее купе. Мы и не подозревали тогда, что скоро навсегда перестанем огорчать друг друга.
— Будь хорошим мальчиком, Джордж, — сказала она. — Учись. Не ставь себя на одну доску с теми, кто выше и лучше тебя, и… не завидуй им.
— Не буду, мама.
Я беззаботно дал это обещание и, пока она пристально смотрела на меня, все размышлял, не смогу ли сегодня же вечером засесть за латынь.
Внезапно что-то кольнуло ее в сердце — не то какая-то мысль, не то воспоминание, а может быть, и предчувствие… Когда кондуктор с шумом начал закрывать двери вагонов, она торопливо, словно стыдясь своего порыва, сказала:
— Поцелуй меня, Джордж.
Я вошел в купе. Она потянулась ко мне, жадно схватила в свои объятия и крепко прижала к себе. Это было так непохоже на нее! Я успел заметить, как заблестели ее глаза и по щекам вдруг покатились слезы.
В первый и в последний раз в жизни я видел, что мать плачет. И вот она уехала, а я остался, расстроенный и недоумевающий, забыв на время даже о латыни, и все еще видел перед собой новый для меня, необычный образ матери, какой она была в минуту нашего расставания.
Мысль о ней не покидала меня и позже, хотя я старался отогнать ее, пока наконец не понял, что мать представляла собой. Бедное, гордое, ограниченное создание! Бедный, строптивый, непослушный сын! Впервые я осознал, что и моей матери были присущи человеческие чувства.
Следующей весной моя мать неожиданно и к великому недовольству леди Дрю умерла. Ее милость, прихватив с собой мисс Соммервиль и Файзон, немедленно сбежала в Фолкстон, чтобы вернуться после похорон, когда на место моей матери водворится уже другая экономка.
На похороны меня привез дядя. Помнится, накануне поездки ему пришлось пережить неожиданную неприятность. Узнав о смерти матери, он послал в мастерскую Джадкинса в Лондон свои клетчатые брюки с наказом выкрасить их в черный цвет, но мастерская своевременно не прислала брюки обратно. На третий день взволнованный дядя послал, без всякого, правда, результата, несколько телеграмм — одну резче другой. На следующее утро ему пришлось нехотя уступить настояниям тетушки Сьюзен и облачиться во фрак, сшитый, несомненно, в те дни, когда дядя был стройным юношей. На фоне других воспоминаний о наших сборах на похороны матери над всем остальным высится, подобно колоссу Родосскому, фигура дяди в брюках из тонкого глянцевитого черного сукна.
А у меня были свои неприятности. Дядя купил мне цилиндр с такой же траурной лентой, как у него; это был мой первый цилиндр, и в нем я чувствовал себя чрезвычайно стеснительно.
Смутно вспоминаю комнату матери с белой панелью и странное чувство, охватившее меня при мысли о том, что ее больше нет здесь и никогда уже не будет; в памяти всплывают знакомые люди, такие непохожие на себя в траурной одежде, и неловкость, какую я испытывал оттого, что был центром всеобщего внимания. И все же душевное смятение не мешало мне чувствовать у себя на голове новый цилиндр — это ощущение то исчезало, то появлялось вновь.
Но все эти мелочи отступают на задний план перед одним особенно отчетливым и печальным воспоминанием, властно завладевшим моей душой. Я иду во главе печальной процессии по кладбищенской дорожке за гробом матери к месту ее погребения; слышу медлительный голос старого священника, его торжественные, скорбные, но не тронувшие мою душу слова:
— Я есмь воскресение и живот, глаголет господь. Верующий в меня, иже и умрет, жив будет и не умрет во веки веков…
Не умрет вовек! Было чудесное весеннее утро, на деревьях набухали и распускались почки. Все в природе цвело и ликовало, груши и вишни в саду церковного сторожа стояли, словно осыпанные снегом. На могильных холмиках кивали своими головками нарциссы, ранние тюльпаны и множество маргариток. Звенели птичьи голоса. И на фоне этой радостной картины на плечах у мужчин медленно плыл коричневый гроб, наполовину скрытый от меня капюшоном священника.
Так мы подошли к открытой могиле…
Несколько минут я стоял в оцепенении, наблюдая, как гроб с прахом матери готовятся опустить в землю, я прислушиваясь к словам молитв. Мне даже казалось, что происходит нечто весьма интригующее.
Но незадолго до конца погребения я вдруг почувствовал, что ведь я так и не сказал матери то самое главное, что должен был сказать; она ушла молча, не простив меня и не выслушав моих ненужных теперь оправданий. Внезапно я понял все, чего до сих пор не мог уяснить, и посмотрел на нее с нежностью. Я вспомнил не ее добрые дела, а ее добрые намерения, которые ей не удалось осуществить по моей же вине. Теперь я понял, что под маской строгости и суровости она скрывала свою материнскую любовь, что я был единственным существом, которое она когда-либо любила, и что до этого печального дня я по-настоящему ее не любил. И вот она лежит в гробу, немая и холодная, и умерла она с сознанием, что я обманул все ее надежды, и теперь она уже больше ничего обо мне не узнает…
Я судорожно сжал кулаки, так, что ногти впились в ладони, и стиснул зубы; слезы застилали мне глаза, и если бы я и хотел что-нибудь сказать, то задохнулся бы от рыданий. Старый священник продолжал читать молитву, и присутствующие отвечали ему невнятным бормотанием; так продолжалось до конца похорон. Я тихонько плакал про себя, и только когда мы ушли с кладбища, снова обрел способность думать и говорить.
Последнее воспоминание об этом скорбном дне — черные фигурки дяди и Реббитса, говоривших Эвбери, церковному сторожу и могильщику: «Все прошло удачно, весьма удачно».
Теперь я в последний раз расскажу кое-что о Блейдсовере. Затем занавес опустится, и Блейдсовер больше не будет фигурировать в моем романе. Правда, я был там еще раз, но при обстоятельствах, не имеющих никакого отношения к моему повествованию. И все же в известном смысле Блейдсовер навсегда остался со мной. Как я уже говорил вначале, Блейдсовер был одним из важных факторов, повлиявших на формирование моих взглядов на жизнь. Он позволяет понять Англию в целом; более того, он является символом старой Англии с ее живучими вековыми традициями, претенциозностью и глубокой консервативностью. Блейдсовер стал для меня своего рода социальным критерием. Вот почему я и рассказал о нем так подробно.
Когда я впоследствии случайно побывал в Блейдсовере, здесь все показалось мне и мельче и бледнее, чем раньше. Казалось, все кругом словно сморщилось от прикосновения Лихтенштейнов. По-прежнему в большой гостиной стояла арфа, но рояль был другой — с разрисованной крышкой; там же находилась и механическая пианола; повсюду в беспорядке были разбросаны всевозможные безделушки. Все это наводило на мысль о витринах Бонд-стрит. Мебель по-прежнему была обтянута лощеным бумажным материалом, но это был уже другой материал, хотя и с претензией на стильность. Не застал я и люстр с хрустальными звенящими подвесками. Книги леди Лихтенштейн заменили те коричневые тома, которые я некогда украдкой читал. Томики современных романов, преподнесенные авторами хозяйке дома, журналы «Национальное обозрение», «Имперское обозрение», «Девятнадцатое столетие и будущее» в живописном беспорядке валялись на столах вперемешку с новейшими английскими книгами в ярких дешевых «художественных» переплетах, с французскими и итальянскими романами в желтых обложках и с немецкими справочниками по искусству, оформленными с чудовищным безвкусием. Видно было, что «ее милость» увлекалась кельтским ренессансом: она «коллекционировала» фарфоровых и глиняных кошек, которые красовались повсюду — смешные и уродливые, самой неправдоподобной расцветки и в самых неожиданных позах.
Смешно было бы утверждать, что новые аристократы, появившиеся на свет в результате удачных финансовых операций, лучше прежних, существовавших на доходы с поместий. Только знания, гордость, воспитание и меч делают человека аристократом. Новые владельцы оказались ничуть не лучше Дрю. Никак нельзя сказать, что энергичные интеллигенты пришли на смену косным, невежественным дворянам. Просто-напросто предприимчивая и самоуверенная тупость водворилась там, где царили прежде косность и чванство. Мне думается, что в период между семидесятыми годами и началом нового столетия Блейдсовер претерпел те же изменения, что и милый старый «Таймс» да, пожалуй, и все благопристойное английское общество. Лихтенштейны и им подобные, как видно, не в состоянии влить новые жизненные силы в дряхлеющее общество. Я не верю ни в их ум, ни в их могущество. Нет у них и творческих сил, способных вызвать возрождение страны, ничего, кроме грубого инстинкта стяжательства. Их появление и засилье являются одной из фаз медленного разложения великого общественного организма Англии. Они не могли бы создать Блейдсовер, не могут и по-настоящему им владеть; они просто расплодились там, как бактерии в гниющей среде.