Да, первая зима не принесла нам радости, но мы пережили ее и принялись заново налаживать свою жизнь — жизнь отверженных. Но если кто и был рожден для такой судьбы, то это мой отчим.
   Когда я снова вижу его в своей памяти, когда рисую себе этот широкий тяжелый лоб и суровое лицо, я думаю о нем как об острове, лежащем по ту сторону бурных вод — он близко, но на нем никто не бывает. Я была слишком мала и застенчива, чтобы пробовать докричаться через разделяющий нас поток, но вряд ли это имело значение — Сулис не казался человеком, которого одиночество тяготит. Даже в людной комнате он всегда смотрел не на людей, а на стены, словно видел сквозь камень какое-то лучшее место. Даже в самые счастливые его дни я редко видела, как он смеется, а его мимолетная улыбка давала понять, что шутки, которые ему нравятся, другим непонятны.
   Он не был ни дурным, ни даже трудным человеком, как мой дед Годрик, но мне порой было трудно понять бесконечную преданность, с которой относились к нему солдаты. Телларину, когда он вступил в отряд Аваллеса, рассказали, как господин Сулис однажды вынес с поля битвы двух простых раненых латников, одного за другим, и это под тучей троеводских стрел. Если это правда, тогда ясно, за что любили его люди, — но в нашем замке не было места для подобных подвигов.
   Когда я была еще мала, Сулис при встрече гладил меня по голове и задавал вопросы, которые должны были выразить отеческую заботу, но на деле показывали только, что он плохо представляет себе, чем я могу увлекаться в свои годы. Когда я подросла, он стал еще более вежлив и хвалил мои туалеты или мое рукоделие в той же заученной манере, как с арендаторами в Эдонмансе, — он запомнил их по книгам сенешаля и, проезжая мимо, называл каждого по имени и желал всем доброго года.
   После смерти матери Сулис еще более отдалился от всех, словно ее кончина освободила его от повседневных обязанностей, которые он выполнял столь скрупулезно. Он почти перестал заниматься хозяйственными делами и читал целыми часами — иногда и ночь напролет, кутаясь в плотные одежды от холода. Он жег больше свечей, чем все в доме, вместе взятые.
   Книги, которые он привез с собой из большого родового дома в Наббане, были большей частью божественные, но попадались среди них военные и разные другие истории. Он Как-то разрешил мне заглянуть в одну из них, но я тогда еще читала по складам и с трудом разбирала чужие имена и названия в описаниях битв. К другим фолиантам он меня вовсе не допускал и запирал их в сундуках. Увидев, как он их прячет, я уже не могла отделаться от этого воспоминания. Что же это за книги, думала я, которые надо держать под ключом?
   В одном из сундуков хранились его собственные труды, но это я узнала только два года спустя, незадолго до ночи Черного Пламени.
   В год после смерти матери, когда я нашла его за книгой в тусклом свете тронного зала, господин Сулис посмотрел на меня по-настоящему в первый и единственный раз на моей памяти.
   Я робко спросила, что он читает, и он позволил мне посмотреть книгу у него на коленях, красивое иллюстрированное житие пророка Варриса с цаплей Хонсы Сулиса, вытисненной золотом на переплете. Я показала на картинку, где Варриса истязали на колесе, и сказала:
   — Бедный, бедный. Как он, должно быть, страдал. А все потому, что остался верен своему Богу. Господь, наверное, с радостью принял его в раю.
   Картинка с Варрисом подскочила — так вздрогнул отчим. Я подняла голову — он пристально смотрел на меня своими карими глазами, полными непонятных мне чувств. На миг я испугалась, что он ударит меня. Он в самом деле поднял свою мощную руку, но лишь нежно коснулся моих волос и тут же сжал пальцы в кулак, не сводя с меня горящего взора.
   — Они отняли у меня все, Бреда. — В его голосе звучала боль, причину которой я не могла разгадать. — Но я никогда не склонюсь. Никогда.
   Я затаила дыхание, растерянная и все еще немного напуганная. Еще миг — и отчим пришел в себя. Он поднес кулак ко рту, притворно кашлянул — не было на свете худшего лицедея, чем он, — и попросил, чтобы я позволила ему продолжить чтение, пока дневной свет еще не угас. Я и по сей день не знаю, кого он разумел под словом «они». Императора и его двор в Наббине? Священников? Или самого Бога с его ангелами?
   Я знаю одно: он пытался высказать мне то, что его жгло, но не нашел слов. И мое сердце преисполнилось болью за него.
 
***
 
   Мой Телларин однажды спросил меня:
   — Как могло случиться, что никто тобой не завладел? Ведь ты так красива и ты королевская дочь.
   Но, как я уже говорила, господин Сулис не был ни королем, ни моим родным отцом. А зеркало, принадлежавшее ранее матери, подсказывало мне, что и красоту мою мои солдат сильно преувеличивает. Мать была светла, светозарна — я черна. У нее была высокая шея, длинные руки и ноги, пышные бедра — я получилась худой, как мальчишка. Где бы мне ни выкопали могилу, много места она не займет.
   Но Телларин смотрел глазами любви, а любовь, подобно волшебным чарам, гонит рассудок прочь.
   — Зачем тебе мужлан вроде меня? — говорил он. — Как ты можешь любить человека, который не принесет тебе земель, кроме разве что фермы, купленной на солдатское жалованье? Не даст твои детям ни титула, ни благородной крови?
   Любовь не умеет считать, следовало бы ответить мне. Любовь сама делает свой выбор и сама отказывается от него.
   И если бы он видел себя моими глазами, он не задавал бы вопросов.
 
***
 
   Стояла ранняя весна моего пятнадцатого года, когда часовые при первых проблесках рассвета увидели лодки, плывущие через Королевское озеро. Это были не простые рыбачьи суденышки, а барки, в каждой из которых помещалось больше дюжины человек вместе с конями. Жители замка вышли навстречу новоприбывшим.
   Вынеся на берег все товары, Телларин и другие воины сели на коней, поднялись на холм и въехали в главные ворота. Створки навесили совсем недавно — они были из грубого, неоструганного дерева, но могли сослужить службу в случае войны. У отчима были причины держаться начеку, что подтвердили прибывшие к нему воины.
   Собственно говоря, командовал отрядом друг Телларина Аваллес, всадник и родственник Сулиса, но нетрудно было заметить, кому из двоих солдаты отдают предпочтение. Моему Телларину в ту пору едва минуло двадцать лет. Не из писаных красавчиков, слишком длиннолицый и носатый, чтобы походить на ангелов, нарисованных в книгах отчима, для меня он был лучше всех. Он снял шлем, подставив голову утреннему солнцу, и ветер с озера трепал его золотистые волосы. Даже мой неопытный глаз разглядел, что он слишком молод для воина, но я видела при этом, что его соратники тоже восхищаются им.
   Он увидел меня в толпе рядом с отчимом и улыбнулся, как будто узнал, хотя мы встретились впервые. А во мне кровь вспыхнула огнем, но я так мало еще жила на свете, что не распознала любовной горячки.
   Отчим обнял Аваллеса, а Телларин и остальные, преклонив колени, поочередно принесли ему клятву на верность. Я уверена, что во время этой церемонии Сулис думал только об одном: как бы поскорее вернуться к своим книгам.
   Воинов прислала сюда семья моего отчима в Наббане. Письмо, привезенное Аваллесом, извещало, что при императорском дворе возобновились разговоры о Сулисе и священники-эдониты усиленно этому способствуют. Если бедняк верит на свой лад — это одно дело, писал семейный совет, но когда вельможа с деньгами, землями и громким именем начинает исповедовать собственную веру, влиятельные лица видят в этом угрозу. Опасаясь за жизнь Сулиса, семья шлет ему тщательно отобранных бойцов и советует удвоить бдительность.
   Хотя причина прибытия отряда была невеселой, вести с родины всегда желанны, притом многие из новоприбывших сражались рядом с другими воинами отчима, и теперь старые друзья соединились вновь.
   Когда Сулис наконец удалился к себе, а Ульса еще не успела загнать меня в дом, Телларин попросил Аваллеса представить его мне. Сам Аваллес был смуглый, тяжелолицый молодой человек с пробивающейся бородкой, всего на несколько лет старше Телларина, но фамильная серьезность делала его чуть ли не пожилым. Он чересчур крепко сжал мне руку и произнес пару неуклюжих комплиментов о прелестных цветках, расцветающих на севере, а потом представили своему другу.
   Телларин не стал целовать мне руку, но его ясные глаза показались мне крепче всякого пожатия.
   — Я навсегда запомню этот день, госпожа, — сказал он с поклоном. Тут Ульса подхватила меня под локоть и утащила прочь.
 
***
 
   Даже в разгаре любовной горячки, которой был отмечен весь мой пятнадцатый год, я не могла не замечать, что перемены, начавшиеся с отчимом после смерти матери, принимают все более худший оборот.
   Сулис теперь почти не выходил из своих комнат, запираясь там со своими книгами и писаниями, — только самое неотложное дело могло выманить его наружу. Беседовал он только с отцом Ганарисом, немногословным капелланом — единственным священником, который приехал с ним из Наббана. Сулис отдал своему старому боевому товарищу свежеотстроенную замковую часовню, и это место оставалось одним из немногих, которые хозяин замка еще посещал. Но его визиты, судя по всему, не доставляли старому капеллану большого удовольствия. Однажды я видела, как они распрощались. Сулис, нагнув голову против ветра, зашагал обратно через двор в наши покои, а Ганарис посмотрел ему вслед хмуро и печально — как человек, чей старый друг смертельно болен.
   Возможно, я, если бы постаралась, и сумела бы чем-нибудь помочь отчиму. Возможно, нашлась бы и другая дорога, кроме той, что привела нас к дереву, растущему во тьме. Но я, по правде сказать, хотя и видела ясно все эти обстоятельства, особого внимания на них не обращала. Телларин, мой солдат, начал ухаживать за мной — сначала дело ограничивалось взглядами и приветствиями, потом он стал делать мне маленькие подарки, и все остальное в жизни представлялось мне очень незначительным.
   Все изменилось так, будто новое солнце, больше прежнего, взошло над замком, согрев каждый его уголок. Даже самые обыденные дела приобрели новый смысл благодаря моим чувствам к ясноглазому Телларину. Я стала прилежно заниматься катехизисом и чтением, чтобы моему любимому не казалось, что со мной не о чем говорить.., кроме тех дней, когда ничем не могла заниматься, мечтая о нем. Я использовала свои прогулки по замку как предлог, чтобы увидеть его, обменяться с ним взглядом через двор или с другого конца коридора. Даже сказки, которые Ульса рассказывала мне за шитьем и которые прежде лишь помогали коротать время, звучали теперь совершенно по-новому. Влюбленные принцы и принцессы были Телларином и мной. Их страдания жгли меня, как огнем, а торжество любви трогало так глубоко, что порой я боялась лишиться чувств.
   В конце концов Ульса, которая примечала многое, хотя ничего не знала наверное, перестала рассказывать мне какие бы то ни было истории с поцелуями.
   Но тогда у меня уже появилась своя история, и я ею жила. Наш первый поцелуй состоялся, когда мы гуляли в продуваемом ветром садике под сенью башни северян. С тех пор это безобразное сооружение стало казаться мне прекрасным, и мне становилось тепло в самый холодный день, когда я видела эту башню.
   — Твой отчим мог бы отрубить мне голову, — сказал мой солдат, касаясь моей щеки своей. — Я предал его доверие и забыл о своем положении.
   — Раз уж ты все равно приговорен, — прошептала я, — можешь согрешить еще раз. — И я увлекла его подальше в тень и целовала, пока у меня не заболели губы. Я никогда еще не чувствовала себя такой живой, я сходила с ума. Я голодала без него, без его поцелуев, его голоса.
   Он дарил мне мелочи, которых не водилось в унылом, бережливом доме Сулиса, — цветы, сладости, безделушки, покупая их на рынке в новом городке Эркинчестере за воротами замка. Я с трудом заставляла себя есть медовые финики, которые он приносил — не потому, что они были разорительны для его кошелька, хотя так оно и было — он не мог похвалиться богатством, как его друг Аваллес, — а потому, что это были его дары, для меня драгоценные. Съедать их казалось мне чудовищным транжирством.
   — Ну так ешь понемногу, — говорил он мне. — Они будут целовать твои губки, когда меня рядом нет.
   Нечего и говорить, что я отдалась ему безраздельно. Намеки Ульсы на падших женщин, которые топятся в Королевском озере, на невест, которых с позором отсылают к родителям после первой ночи, даже о незаконных детях, становящихся причиной страшных войн, я пропускала мимо ушей. Я отдала Телларину и сердце свое, и тело. Кто бы не сделал этого на моем месте? И стань я опять той девушкой, вышедшей из мрака своего грустного детства на свет яркого дня, я сделала бы это снова и с той же радостью. Даже теперь, когда я вижу всю глупость содеянного мной, я не могу винить ту девочку. Когда ты молода и жизнь кажется тебе длинной-предлинной, у тебя, как ни странно, совсем нет терпения — ты не можешь понять, что будет и другой день, другое время, другой случай. Так уж создал нас Бог — кто знает почему?
   Вот и для меня в те дни не существовало ничего, кроме жара в моей крови. Когда Телларин стучался ко мне ночью, я укладывала его в свою постель, а когда он уходил, я плакала, но не от стыда. Между тем осень сменилась зимой, но нам и горя было мало — мы построили себе свой собственный теплый мирок. Я ни на миг не могла представить себе жизни без Телларина.
   Скажу опять — юность глупа, ведь я столько уж лет живу без него. И в жизни моей с тех пор, как я его потеряла, было немало радостей, но тогда я нипочем бы не поверила в это. И все же я никогда больше не жила так полно и ярко, как в дни своей первой любви. Словно я знала, что нам недолго быть вместе.
 
***
 
   Как ни назвать это — судьбой, проклятием или волей небес, — но теперь, оглядываясь назад, я вижу, как нечто неотвратимо вело нас к месту нашего назначения.
   В одной ночи в конце месяца фейервера я начала понимать, что отчим не просто чудит — дело гораздо хуже. Я кралась по коридору обратно в свою комнату, проводив Телларина, и ни о чем другом не думала — и вдруг наткнулась на Сулиса. Я пришла в ужас, решив, что мое преступление столь же очевидно, как кровь на белой простыне, и, вся дрожа, ожидала изобличения. Но он лишь заморгал и поднял свечу повыше:
   — Бреда? Что ты здесь делаешь, девочка?
   Он не называл меня «девочкой» с тех пор, как умерла мать. Его немногие волосы растрепались, словно он сам только что разгуливал где-то, но, судя по его застывшему взгляду, прогулка была не из приятных. Широкие плечи поникли, и он казался таким усталым, что едва мог держать голову прямо. Мужчина, так поразивший мою мать в доме Годрика, изменился почти до неузнаваемости.
   Отчим был закутан в одеяло, из-под которого виднелись голые до колен ноги. Неужели это тот самый Сулис, который всегда одевался с тем же тщанием, с каким некогда строил свои полки на поле боя? Вид бледных ног вызвал во мне невыразимую тревогу.
   — Я… Мне не спалось. Захотелось подышать воздухом. Его взгляд, скользнув по мне, снова ушел во мрак. Он казался не просто растерянным, а испуганным по-настоящему.
   — Не надо выходить в такое время. Теперь поздно, а в этих коридорах полно… — Он запнулся. — Полно сквозняков. И очень холодно. Ступай к себе, девочка.
   Все в нем внушало мне страх. Я попятилась, но сочла нужным произнести:
   — Доброй вам ночи, и да благословит вас Бог. Он как-то судорожно качнул головой и побрел прочь. Несколько дней спустя в замок доставили закованную в цепь колдунью.
 
***
 
   Я узнала об этом только от Телларина. После любовных ласк мы лежали, пригревшись, под моим одеялом, и внезапно он объявил:
   — А господин Сулис велел схватить колдунью. Я удивилась — обычно в постели мы говорили совсем о другом.
   — Какую колдунью?
   — Она живет в лесу Альдегеорте, — он произнес эркинлендское название с обычной милой неуклюжестью, — и часто бывает на рынке в городе на Имстрекке, к востоку отсюда. Там ее хорошо знают — она лечит травами, сводит бородавки и все такое. Так говорит Аваллес.
   Я вспомнила, что велела мне передать отчиму бывшая шлюха Ксаниппа в ночь смерти моей матери. Было тепло, но я плотнее закутала одеялом наши влажные тела.
   — Но зачем она понадобилась господину Сулису?
   — Ну, она ведьма — стало быть, идет против Бога. Аваллес с солдатами схватил ее и привез сюда нынче вечером.
   — Но на озере, где я выросла, полным-полно знахарок, и под стенами замка они тоже есть. Зачем же ему эта женщина?
   — Как видно, он полагает, что она не просто безобидная знахарка. Он велел бросить ее в темницу под тронным залом, скованную по рукам и ногам.
   Мне непременно нужно было взглянуть на нее — как из любопытства, так и потому, что состояние рассудка отчима внушало мне тревогу.
   Утром, когда господин Сулис еще не встал, я спустилась в темницы. Колдунья была там единственной узницей. Эти подвалы редко использовались по назначению, ибо заточенные в них умерли бы от холода и сырости, не успев послужить примером другим. Стражник с охотой пустил падчерицу хозяина замка поглядеть на ведьму и указал мне дверь последней темницы.
   Мне пришлось встать на цыпочки, чтобы заглянуть в зарешеченное окошко на двери. Свет шел только от одинокого факела, горевшего на стене позади меня, и колдуньи почти не было видно. На запястьях и щиколотках у нее были цепи, как и сказал Телларин. Она сидела на полу в своей лишенной окон темнице, похожая из-за опущенных плеч на вымокшего под дождем ястреба.
   Я смотрела на нее, а она звякнула цепями, не повернув головы, и спросила на удивление низким голосом:
   — Чего тебе, дочка?
   — Господин Сулис.., мой отчим, — проговорила я, как будто это могло служить объяснением.
   Она широко раскрыла свои огромные желтые глаза. Сходство с хищной птицей еще усилилось — мне показалось, что сейчас она накинется на меня и раздерет острыми когтями.
   — Ты пришла просить за него? Я скажу тебе то же самое, что сказала ему: на его вопрос нет ответа. Я, во всяком случае, не знаю его.
   — Что же это за вопрос? — едва дыша, спросила я. Колдунья, молча поглядев на меня, поднялась. Я видела, что ей это тяжело из-за цепей. Она вышла вперед, и свет из оконца упал на нее. Ее темные волосы были острижены коротко, как у мужчины. Не красавица и не уродка, не высокая и не маленькая, она дышала силой, и немигающие желтые плошки ее глаз притягивали к себе мой взгляд. Я еще не видывала таких, как она, и ничегошеньки в ней не понимала. Говорила она, как обыкновенная женщина, но было в ней что-то дикое, как раскат отдаленного грома, как бег оленя по лесу. Я не могла двинуться с места, точно она меня околдовала.
   Наконец она покачала головой:
   — Не надо тебе путаться в безумные дела своего отца, дитя.
   — Он мне не отец. Он был женат на моей матери.
   — Вон оно что, — с похожим на лай смехом сказала она. Я переминалась с ноги на ногу, по-прежнему прижимаясь лицом к решетке, сама не зная, зачем я говорю с этой женщиной и чего хочу от нее.
   — Почему ты закована?
   — Петому что они боятся меня.
   — А как тебя зовут? — Она хмуро промолчала, и я попыталась еще раз:
   — Ты правда колдунья?
   — Ступай-ка отсюда, дочка, — вздохнула она. — Если ты ничего не знаешь о глупых затеях своего отчима, лучше тебе держаться подальше от всего этого. Не надо быть колдуньей, чтобы видеть, что добром это не кончится.
   Ее слова испугали меня, но я не могла оторваться от решетки.
   — Не нужно ли тебе чего-нибудь? Еды или питья? Она снова оглядела меня лихорадочно горящими глазами.
   — Отроду не видела такого странного дома. Нет, дитя. Все, что мне нужно, — это открытое небо да мой лес, а этого я не получу ни от тебя, ни от кого другого. Зато я твоему отцу нужна, и голодом он меня морить не станет.
   Колдунья повернулась ко мне спиной и опять ушла в угол, волоча за собой цепи. Я поднялась наверх с больной головой: разные мысли — взволнованные, горестные и испуганные — бились в ней, как птицы в запертой комнате.
 
***
 
   Месяц маррис сменился аврелем, а отчим все держал колдунью в заточении. Чего бы он ни хотел от нее, она явно на это не соглашалась. Я часто бывала у нее, но она, хотя и была добра по-своему, говорила со мной только о пустяках. Спрашивала, был ли поутру заморозок и какие птицы пели на деревьях — ведь в своем каменном мешке она была отрезана от мира.
   Не знаю, почему меня так тянуло к ней. Мне, наверное, казалось, что она владеет ключами от многих тайн — а тайнами для меня были и безумие отчима, и горе моей матери, и мои растущие страхи за свое новообретенное счастье.
   Хотя отчим кормил ее исправно, как она и предвидела, и не позволял дурно с ней обращаться, колдунья худела день ото дня, и темные круги легли у нее под глазами, как кровоподтеки. Она тосковала по воле и чахла, как дикий зверь в клетке. Мне больно было видеть ее, как будто это меня лишили свободы. Каждый раз я находила ее все более слабой и истощенной, и мне вспоминались последние страшные дни моей матери. Выходя из темниц, я всегда искала тихого места, где могла выплакаться. Даже краденые часы с Телларином не облегчали моей грусти.
   Я возненавидела бы отчима, если бы он сам не чах день ото дня, словно заточенный в зеркальном подобии сырой колдуньиной тюрьмы. Каким бы ни был вопрос, на который отчим желал получить ответ, он мучил Сулиса так, что этот честный человек лишил женщину свободы, а себя — сна. До самого рассвета он читал, писал или говорил сам с собой в порыве исступления. Я боялась, что этот вопрос в конце концов уморит и его, и колдунью.
   Когда я один-единственный раз набралась мужества и спросила отчима, за что он держит колдунью в тюрьме, он посмотрел поверх моей головы на небо, как будто оно внезапно окрасилось в новый цвет, и сказал:
   — В этом месте слишком много дверей, девочка. Открываешь одну, потому другую и оказываешься в том же месте, откуда вышел. Я не могу найти дорогу.
   Если это был ответ, для меня он смысла не имел.
 
***
 
   Я предложила колдунье смерть, а она взамен предсказала мне судьбу.
   Часовые на стенах Внутреннего Двора прокричали полночь, когда я поднялась. Легла я уже давно, но сон не шел ко мне. Я завернулась в самый плотный свой плащ и выскользнула за дверь. Из комнат отчима слышался его голос — он говорил, как будто с гостем, и мне стало горько, потому что я знала, что он там один.
   В этот час темницы караулил лишь один старый, покалеченный солдат — он крепко спал и даже не шелохнулся, когда я прошла мимо. Факел на стене почти догорел, и я не сразу разглядела колдунью во мраке. Я хотела позвать ее, но не знала как. Мне казалось, что громада спящего замка давит на меня.
   Наконец тяжелые цепи брякнули.
   — Это ты, дочка? — устало спросила она, встала и подошла ко мне. Даже при этом слабом свете она казалась умирающей. Моя рука потянулась к мешочку на шее. Я помолилась про себя, коснувшись своего золотого Древа, а потом нащупала ту, другую вещь, которую носила при себе с той ночи, когда умерла мать. Мне померещилось, что коготь светится сам по себе, независимо от тусклого света факела. Я протянула его сквозь решетку.
   Колдунья, подняв бровь, взяла его у меня, положила на ладонь и печально улыбнулась.
   — Отравленный совиный коготь. Очень кстати. Для кого же он — для моих тюремщиков или для меня? Я беспомощно пожала плечами:
   — Ты ведь хочешь быть свободной?
   — Но не таким путем, дочка. Во всяком случае, не теперь. Я, собственно, уже сдалась — вернее, заключила сделку. Я дам твоему отчиму то, чего он хочет, в обмен на мою свободу. Я должна увидеть небо еще раз. — И она вернула мне коготь.
   Я смотрела на нее, и потребность знать больше одолевала меня, как тошнота.
   — Почему ты не хочешь сказать, как тебя зовут? Та же печальная улыбка.
   — Потому что свое настоящее имя я не называю никому, а любое другое было бы ложью.
   — Тогда солги.
   — Странный дом! Хорошо. На севере меня зовут Валада. Я попробовала имя на язык.
   — Валада. Значит, теперь он освободит тебя?
   — Да, если мы оба выполним свою часть договора, — Что это за договор?
   — Скверный. — Она посмотрела мне в глаза. — Не надо тебе знать об этом. Кто-то непременно умрет — я это вижу так же ясно, как твое лицо в окошке.
   Сердце у меня в груди обратилось в холодный камень.
   — Умрет? Но кто?
   У нее было усталое лицо, и я видела, как ей трудно стоять под тяжестью оков.
   — Не знаю. Я и так уже сказала тебе лишнее, дочка, — это от слабости. Не твое это дело.
   Я ушла еще более несчастная и растерянная, чем явилась сюда. Колдунья будет свободна, но кто-то умрет. Я не сомневалась в ее словах — да и никто бы не усомнился, видя ее пронзительный печальный взор. На обратном пути Внутренний Двор показался мне совершенно новым, странным и незнакомым местом.
 
***
 
   Мои чувства к Телларину оставались на удивление сильными, но после предсказания колдуньи я чувствовала себя такой несчастной, что любовь стала для меня скорее огнем, кое-как согревающим холодную комнату, чем солнцем, освещающим каждый уголок, как было прежде.
   Холодок внутри превратился в леденящую стужу, когда я случайно услышала разговор Телларина с Аваллесом. Они говорили о тайной задаче, которую поручил им господин Сулис, — она была как-то связана с колдуньей. Трудно было догадаться, о чем идет речь, — мой любимый и его друг сами знали не все, да и говорили они не ради просвещения того, кто подслушивает. Я поняла только, что отчим вычитал из книг о приближении некого важного события. Нужно не то найти, не то развести какой-то огонь. Для этого придется пойти куда-то ночью, но они не говорили, а может быть, сами не знали, в какую ночь это произойдет. И мой любимый, и Аваллес испытывали явное беспокойство по этому поводу.