Страница:
Людмила Улицкая
Сквозная линия
Рассказы и повести
* * *
Можно ли сравнивать крупную мужскую ложь, стратегическую, архитектурную, древнюю, как слово Каина, с милым женским враньем, в котором не усматривается никакого смысла-умысла, и даже корысти?
Вот царственная пара, Одиссей и Пенелопа. Царство, правда, не велико, дворов тридцать, некрупная деревня. В загоне козы — о курах ни слова, похоже, их еще не одомашнили, — царица варит сыр и ткет половики, простите, покрывала… Правда, она из приличной семьи, дядя служит царем, двоюродная сестра — та самая Елена, из-за которой разыгралась свирепейшая из древних войн. Кстати, Одиссей тоже был в числе претендентов на руку Елены, но — хитроумный! — взвесил «про» и «контра» — и женился не на прекраснейшей из женщин, не на суперзвезде с сомнительными нравственными устоями, а на хозяйственной Пенелопе, которая до старости лет всех донимала своей демонстративной и уже тогда старомодной супружеской верностью. И это в то время, как он, славный «хитроумными измышлениями», по хитрости и коварству способный конкурировать с богами — сама Афина Паллада так его аттестует, — делает вид, что возращается домой. Десятилетиями он утюжит Средиземноморье, похищая священные реликвии, обольщая волшебниц, цариц и их служанок, — мифический лжец тех допотопных времен, когда колесо, весло и прялка уже были изобретены, а совесть еще нет.
В конце концов сами боги решают обставить его возвращение в Итаку, так как существует опасение, что, если ему не посодействовать, он вернется в свою деревню самостоятельно, вопреки судьбе, и тем самым посрамит олимпийцев…
А наша стареющая простодушная обманщица распускает по ночам свою дневную работу, обесцвечивает слезами смолоду яркие глаза, прижимает к обвисшим невостребованным грудям тонкие пальцы с порченными артритом суставами и гонит прочь женихов, которых давно уже занимает исключительно ее царское, хоть и невеликое, имущество, а вовсе не ее былые прелести… Глупое женское упрямство. Честно говоря, она и врать-то не умеет. Обман ее разоблачают. Того и гляди, надругаются над приличной пожилой женщиной, отдав в жены самому алчному из кобелей…
В конце концов Одиссей достиг всего, чего желал: начинил собой человеческую культуру, как в свое время троянского коня, наследил во всех морях, разбросал свое семя по многим островам, ото всех уходил, чтобы в нужный час вернуться к царским обязанностям, на милую родину. Он обманул всех, с кем сводила его судьба. Кроме самой судьбы: в прекрасный осенний день причалил к берегу Итаки молодой герой в поисках покинувшего его отца и, обознавшись, родного папашу смертельно ранил, оставив между жизнью и смертью небольшой зазор для финального объяснения. Это один из вариантов мифа об Одиссее… Но, несмотря на предрешенную конечную неудачу, которой не могут избежать смертные, Одиссей остался героем тысячелетий — как великий лжец, авантюрист, обольститель… Как он был искусен в выдумке обмана! Он просматривал наперед чужие пути мысли, чтобы обогнать, обойти, превозмочь, устроить ловушку, победить! Сама волшебница Цирцея опростоволосилась… Так он вписан в память народов — как великий конструктор и архитектор умной лжи…
Пенелопа же осталась ни с чем. Она все сидела со своей пряжей многоразового использования, пряла да распускала, и ложь ее, как и ее рукоделие, была пластична и уклончива… Несмотря на ее многолетние тщетные старания, она не заняла столь значительного места, как ее муж или двоюродная сестра.
Какого-то специального женского качества — врального — она была лишена. А между тем женское вранье, в отличие от мужского, прагматического, — предмет увлекательнейший. Женщины все делают иначе, по-другому: думают, чувствуют, страдают — и лгут…
Боже милостивый, как они лгут! Речь идет, конечно, только о тех, кто, в отличие от Пенелопы, к этому одарен… Вскользь, невзначай, бесцельно, страстно, внезапно, исподволь, непоследовательно, отчаянно, совершенно беспричинно… Те, кому это дано, лгут от первых слов своих до последних. И сколько обаяния, таланта, невинности и дерзости, творческого вдохновения и блеска! Расчету, корысти, запланированной интриге здесь места нет. Только песня, сказка, загадка. Но загадка без отгадки. Женская ложь — такое же явление природы, как береза, молоко или шмель.
Каждая ложь имеет, как и болезнь, свою этиологию. С наследственной предрасположенностью и без нее. Редкая, как рак сердца, и широко распространенная, как ветрянка. И такая, которая обладает чертами эпидемического заболевания. Своего рода социальная ложь, которой вдруг заболевают сразу почти все члены женского коллектива — детского сада, или парикмахерской, или другой организации, где большинство сотрудников — женщины.
Итак, предлагается небольшое художественное исследование этой проблемы, не претендующее на полное или даже частичное ее разрешение.
Вот царственная пара, Одиссей и Пенелопа. Царство, правда, не велико, дворов тридцать, некрупная деревня. В загоне козы — о курах ни слова, похоже, их еще не одомашнили, — царица варит сыр и ткет половики, простите, покрывала… Правда, она из приличной семьи, дядя служит царем, двоюродная сестра — та самая Елена, из-за которой разыгралась свирепейшая из древних войн. Кстати, Одиссей тоже был в числе претендентов на руку Елены, но — хитроумный! — взвесил «про» и «контра» — и женился не на прекраснейшей из женщин, не на суперзвезде с сомнительными нравственными устоями, а на хозяйственной Пенелопе, которая до старости лет всех донимала своей демонстративной и уже тогда старомодной супружеской верностью. И это в то время, как он, славный «хитроумными измышлениями», по хитрости и коварству способный конкурировать с богами — сама Афина Паллада так его аттестует, — делает вид, что возращается домой. Десятилетиями он утюжит Средиземноморье, похищая священные реликвии, обольщая волшебниц, цариц и их служанок, — мифический лжец тех допотопных времен, когда колесо, весло и прялка уже были изобретены, а совесть еще нет.
В конце концов сами боги решают обставить его возвращение в Итаку, так как существует опасение, что, если ему не посодействовать, он вернется в свою деревню самостоятельно, вопреки судьбе, и тем самым посрамит олимпийцев…
А наша стареющая простодушная обманщица распускает по ночам свою дневную работу, обесцвечивает слезами смолоду яркие глаза, прижимает к обвисшим невостребованным грудям тонкие пальцы с порченными артритом суставами и гонит прочь женихов, которых давно уже занимает исключительно ее царское, хоть и невеликое, имущество, а вовсе не ее былые прелести… Глупое женское упрямство. Честно говоря, она и врать-то не умеет. Обман ее разоблачают. Того и гляди, надругаются над приличной пожилой женщиной, отдав в жены самому алчному из кобелей…
В конце концов Одиссей достиг всего, чего желал: начинил собой человеческую культуру, как в свое время троянского коня, наследил во всех морях, разбросал свое семя по многим островам, ото всех уходил, чтобы в нужный час вернуться к царским обязанностям, на милую родину. Он обманул всех, с кем сводила его судьба. Кроме самой судьбы: в прекрасный осенний день причалил к берегу Итаки молодой герой в поисках покинувшего его отца и, обознавшись, родного папашу смертельно ранил, оставив между жизнью и смертью небольшой зазор для финального объяснения. Это один из вариантов мифа об Одиссее… Но, несмотря на предрешенную конечную неудачу, которой не могут избежать смертные, Одиссей остался героем тысячелетий — как великий лжец, авантюрист, обольститель… Как он был искусен в выдумке обмана! Он просматривал наперед чужие пути мысли, чтобы обогнать, обойти, превозмочь, устроить ловушку, победить! Сама волшебница Цирцея опростоволосилась… Так он вписан в память народов — как великий конструктор и архитектор умной лжи…
Пенелопа же осталась ни с чем. Она все сидела со своей пряжей многоразового использования, пряла да распускала, и ложь ее, как и ее рукоделие, была пластична и уклончива… Несмотря на ее многолетние тщетные старания, она не заняла столь значительного места, как ее муж или двоюродная сестра.
Какого-то специального женского качества — врального — она была лишена. А между тем женское вранье, в отличие от мужского, прагматического, — предмет увлекательнейший. Женщины все делают иначе, по-другому: думают, чувствуют, страдают — и лгут…
Боже милостивый, как они лгут! Речь идет, конечно, только о тех, кто, в отличие от Пенелопы, к этому одарен… Вскользь, невзначай, бесцельно, страстно, внезапно, исподволь, непоследовательно, отчаянно, совершенно беспричинно… Те, кому это дано, лгут от первых слов своих до последних. И сколько обаяния, таланта, невинности и дерзости, творческого вдохновения и блеска! Расчету, корысти, запланированной интриге здесь места нет. Только песня, сказка, загадка. Но загадка без отгадки. Женская ложь — такое же явление природы, как береза, молоко или шмель.
Каждая ложь имеет, как и болезнь, свою этиологию. С наследственной предрасположенностью и без нее. Редкая, как рак сердца, и широко распространенная, как ветрянка. И такая, которая обладает чертами эпидемического заболевания. Своего рода социальная ложь, которой вдруг заболевают сразу почти все члены женского коллектива — детского сада, или парикмахерской, или другой организации, где большинство сотрудников — женщины.
Итак, предлагается небольшое художественное исследование этой проблемы, не претендующее на полное или даже частичное ее разрешение.
1. Диана
Ребенок был похож на ежика — жесткими, ежиком растущими темными волосиками, любопытным вытянутым носом, узеньким к кончику, и забавными повадками существа самостоятельного, постоянно принюхивающегося, и совершенной своей неприступностью для ласки, для прикосновения, не говоря уж — материнского поцелуя. Но и мамаша его, судя по всему, тоже была из ежиной породы — она его и не трогала, даже руки ему не протягивала на крутой тропинке, когда они поднимались от пляжа к дому. Так он и карабкался впереди нее, а она медленно шла сзади и давала ему возможность самому цепляться за пучки трав, подтягиваться, скользить вниз и снова подниматься напрямик к дому, минуя плавный поворот шоссе, по которому ходили все нормальные курортники Ему еще не исполнилось и трех лет, но характер у него был такой отчетливый, такой независимый, что и мать иногда забывала, что он почти младенец, и обращалась с ним, как со взрослым мужчиной, рассчитывала на помощь и покровительство, потом спохватывалась и, посадив малыша на колени, подкидывала легонько, приговаривая «Поехали за орехами, поехали за орехами», а он хохотал, проваливаясь между коленями в натянувшийся подол материнской юбки.
— Сашка — пташка! — поддразнивала его мать.
— Женька — пенька! — радостно отзывался он. Так целую неделю они жили вдвоем в большом доме, занимая самую маленькую из комнат, а все другие, ожидая жильцов, были чисто вымыты, приготовлены к заселению. Была середина мая, сезон только начинался, была холодноватая, не купальная пора, зато южная зелень не огрубела, не выцвелa, а утра были такие ясные и чистые, что с первого дня, когда Женя случайно проснулась на рассвете, она не пропустила ни одного восхода солнца, ежедневного спектакля, о котором она прежде и не слыхивала. Жили они так прекрасно и мирно, что Женя усомнилась даже в медицинских диагнозах, которые были определены ее буйному и заводному ребенку детскими психиатрами Он не скандалил, не закатывал истерик, пожалуй, его можно было бы даже назвать послушным, если бы Женя имела точное представление о том, что вообще означает «послушание».
На второй неделе в обеденное время возле дома остановилось такси, и из него вывалилась целая прорва народу: сначала шофер, доставший из багажника странное железное приспособление неизвестного назначения, потом большая красивая женщина с львиной гривой рыжих волос, потом кособокая старушка, которую немедленно воткнули в снаряд, образовавшийся из плоского приспособления, потом мальчик постарше Сашки и, наконец, сама хозяйка дома Дора Суреновна, нарядно накрашенная и суетливая более, чем обычно.
Дом был расположен на склоне холма, стоял криво, наперекосяк всему, шоссейная дорога проходила под ним, другая, земляная, разбитая, выше усадьбы, а сбоку еще прибивалась тропка — кратчайший путь к морю. Зато сам хозяйский участок был чудно устроен — в центре всего стоял большой стол, плодовые деревья обступали его со всех сторон, а два дома, один против другого, душ, уборная, сарайчик закруглялись вокруг как театральная декорация. Женя с Сашей сидели с краю стола, ели макароны и, как только вся компания вывалилась в закругленный дворик, лишились аппетита.
— Привет, привет! — Рыжая бросила чемодан и сумку и плюхнулась на скамью —Никогда вас здесь не видела!
И сразу все расставилось по местам: рыжая здесь была своя, основная, а Женя с Сашкой новенькие, второстепенные.
— А мы здесь в первый раз, — как будто извинилась Женя
— Все бывает в первый раз, — философски ответила рыжая и прошла в большую комнату с террасой, на которую Женя попервоначалу нацелилась, но получила решительный хозяйский отказ.
Шофер сволок вниз старушку в ее клеточке, старушка слабо что-то верещала, как показалось Жене, на иностранном языке.
Саша встал из-за стола и с видом важным и независимым удалился. Женя собрала тарелки, отнесла на кухню: знакомство все равно было неизбежным. Эта рыжая своим появлением совершенно изменила весь пейзаж лета.
Беленький, с крутым курносым носом и невиданно-узким черепом мальчик обратился к рыжей уже явственно по-английски, но слов Женя не разобрала. Зато рыжая мамаша очень отчетливо отрезала: «Шатап, Доналд».
Женя до того дня видом не видывала англичан. А рыжая с ее семейством оказались самыми что ни на есть англичанами.
Настоящее знакомство состоялось поздним, по южным понятиям, вечером, когда дети были уложены, вечерняя посуда вымыта, и Женя, накинув платок на настольную лампу, чтоб не светило на спящего Сашку, читала «Анну Каренину», чтобы сопоставить некоторые события своей распадающейся лично-семейной жизни и настоящую драму настоящей женщины — с завитками на белой шее, женственными плечами, оборками на пеньюаре и с рукодельной красной сумочкой в пианистических пальцах…
Женя не решилась бы сунуться на освещенную террасу к новой соседке, но та сама стукнула крепкими полированными ногтями ей в окно, и Женя вышла, уже в пижаме и в свитере поверх — по ночам было холодно.
— Проезжая мимо «Партийного гастронома», что я сделала? — строго спросила рыжая. Женя туповато молчала, ничего остроумного ей в голову не приходило. — Купила две бутылки «Крымского», вот что я сделала. Может, ты не любишь портвейна, может, ты предпочитаешь херес? Пошли!
И Женя, отложив Анну Аркадьевну, пошла, как завороженная, за этой роскошной бабой, укутанной в какое-то не то пончо, не то плед, лохматое, клетчатое, зелено-красное…
На терраске все было вверх дном. Чемодан и сумка были распакованы, и удивительно было, сколько же в них поместилось веселого разноцветного тряпья — все три стула, и раскладушка, и половина стола были завалены. В складном кресле сидела матушка, с белесым кривоватым личиком и забытой на нем, видимо давным-давно, искательной улыбкой.
Рыжая, не выпуская изо рта сигареты, разлила портвейн в три стакана, в последний — поменьше и сунула его в руки матери.
— Матушку можно звать Сьюзен Яковлевна, а можно и никак не звать. Она по-русски ни слова не понимает, до инсульта немного знала, а после инсульта все забыла. И английский. Помнит только голландский. Детский язык. Она у нас чистый ангел, но абсолютно без мозгов. Пей, гренниСузи, пей…
Ласковым движением рыжая сунула ей стакан, и та взяла его в обе руки. С интересом. Впечатление было такое, что не все на свете она забыла…
Первый вечер был посвящен семейной биографии рыжей — она была ослепительна. Безмозглый ангел голландского происхождения имел коммунистическую юность, соединил свою судьбу с подданным Объединенного Королевства ирландской крови, офицером Британской армии и советским шпионом, пойманным, приговоренным к смертной казни, обмененным на нечто равноценное и вывезенным на родину мирового пролетариата…
Женя слушала, развесив уши, и не заметила, как напилась. Старушка в кресле тихо похрапывала, потом пустила деликатную струйку.
Айрин Лири — каково имя! — всплеснула руками:
— Дала себе расслабиться, забыла посадить на горшок. Ну теперь уже все равно…
И она еще час дорассказывала завидную семейную историю, и Женя все более пьянела, уже не от портвейна, который был выпит до последней капли, а от восхищения и восторга перед новой знакомой.
Разошлись они в третьем часу ночи, переодев и слегка помыв встрепенувшуюся ото сна и абсолютно ничего не понимающую Сузи.
Следующий день был хлопотным и шумным — утром Женя сварила завтрак, накормила всех овсянкой и увела обоих мальчишек гулять. Английский мальчик Доналд, родословная которого, несмотря на его российское рождение, тоже была восхитительна — его дедушка по отцовской линии был совсем уж знаменитым, но тоже провалившимся шпионом, обмененным на нечто еще более ценное, чем дедушка по материнской линии, — оказался на редкость славным: приветливым, хорошо воспитанным, и, что Женю к нему расположило не менее, чем к его рыжей матери, он сразу же отнесся к заводному и нервному Сашке великодушно и снисходительно, как старший к младшему. Собственно, он и был старшим, ему уже исполнилось пять. В нем сразу же открылось какое-то взрослое благородство: он немедленно отдал Саше затейливую машинку, показал, как у нее поднимается кузов, а когда они дотащились до киоска с водой, возле которого Сашка обычно начинал канючить и где Женя обычно покупала ему газировку в мутном стакане, пятилетний мальчик отвел рукой протянутый ему стакан и сказал:
— Вы пейте. Я потом.
Просто лорд Фаунтлерой. Когда Женя пришла домой, Айрин сидела за дворовым столом с хозяйкой, и по тому, как важная Дора пласталась перед новой жиличкой, видно было, что Айрин здесь высоко ценится. Всем был предложен хоязйский бараний суп, горячий и переперченный. Английский мальчик ел медленно и исключительно прилично. Перед Сашей стояла миска, и Женя готовилась, что ей сейчас придется потихоньку унимать Сашку, который в еде был строг: ел картофельное пюре с котлетами, макароны и овсянку со сгущенкой… И больше ничего. Никогда…
Сашка, однако, посмотрел на лорда Фаунтлероя и сунул ложку в суп… И впервые, кажется, в жизни съел еду не из своего списка…
После обеда дети спали, а женщины все сидели за столом. Дора с Айрин вспоминали прошлогодний сезон, говорили весело и смешно о незнакомых людях, о каких-то давних курортных историях. Сузи сидела в кресле с улыбкой, столь же постоянной и неуместной, как и ее коричневая родинка между носом и ртом. Женя посидела немного, выпила чашку хорошего Дориного кофе и пошла к себе — легла рядом с Сашкой и взялась было за «Анну Каренину». Но посреди дня чтение было неуместно и почти неприлично — она отложила лохматый том в сторону и задремала, сквозь сон представляя себе, что вечером будет сидеть с Айрин на ее терраске вдвоем, и без Доры… И пить портвейн. И как будет славно… И совсем сверху, как с облака, она вдруг поняла, что уже второй день, с самого приезда рыжей Айрин, не вспомнила ни разу о гнусной гадости жизни, которую можно еще назвать катастрофой — такой корявый черно-коричневый краб, который сосет ее изнутри…да ну его к черту, не так уж и интересна вся эта любовь-морковь… И опустилась до самого дна сна…
А когда проснулась, то все еще была немного на облаке, потому что откуда-то взялась веселость, которой давно уже не было, и она подняла Сашку, натянула на него штаны и сандалии, и они пошли в город, где была карусель, любезная Сашке, а напротив карусели — «Партийный гастроном».
«А почему „партийный“ — надо спросить у Айрин», — подумала Женя. Две бутылки портвейна. С вином в тот год было отлично: на него еще не напал Горбачев, и крымские вина производились совхозами, колхозами и отдельными дедками — сухие, полусухие, крепленые, массандровские и новосветские, дармовые и драгоценные… А вот сахара, масла и молока не было… Но об этом как раз забыли, как о несущественном. Потому что жизнь была сама по себе очень существенна.
Вечером на терраске снова пили портвейн, только матушку отвели спать пораньше. Она не возражала. Она вообще только кивала, благодарила на неизвестном языке и улыбалась. Лишь изредка вскрикивала «Айрин!», а когда дочь к ней подходила, смущенно улыбалась, потому что уже успела забыть, зачем ее звала.
Айрин сидела, уперев локоть в стол, а щеку в ладонь. Стакан был в правой. Игральные карты разбросаны были по всему столу — остатки сломанного пасьянса.
— Второй месяц не получается. Что-то у меня не сходится… Жень, а ты карты любишь?
— В каком смысле? В детстве с дедушкой в дурака на даче играла… — Женя удивилась вопросу.
— Может, так оно и лучше… А я люблю… И играю, и гадаю… Мне было семнадцать лет, мне одна гадалка предсказание сделала. Мне б его забыть… Но не забыла. И все идет как по-писаному… как та сказала, —Айрин взяла несколько карт, погладила их цветастые рубашки и бросила на стол мастями кверху — сверху оказалась девятка треф. — Я ее терпеть не могу, a она вечно привяжется… Пошла отсюда… Изжога от нее…
Женя подумала немного и переспросила:
— То есть ты всегда знаешь, как все кончится? Не скучно?
Айрин вздернула желтую бровь:
— Скучно? Ну это ты не понимаешь ничего… Ой, не скучно… Да если тебе рассказать…
Айрин разлила остатки первой бутылки по стаканам. Отпила, отодвинула стакан.
— Ты поняла уже, Женька, что я болтлива? Все про себя рассказываю, никаких секретов не держу. И чужих тоже, имей в виду — предупреждаю на всякий случай. Но было одно, чего я никому не рассказывала. Тебе — первой. Не знаю, почему вдруг мне захотелось…
Она усмехнулась, передернула плечом:
— И самой удивительно.
Женя тоже уперась локтем в стол и положила щеку на ладонь. Они сидели насупротив, с вдумчиво-абстрактным выражением уставившись друг в друга, как в зеркало… Жене тоже удивительно было, что Айрин выбрала вдруг ее для откровений. И льстило.
— Мать моя была красавица — вылитая Дина Дурбин, если тебе это что-нибудь говорит. И всегда была идиотка. Вернее, не идиотка, а слабоумная. Я ее очень люблю. Но в голове у нее всегда была каша: с одной стороны, она коммунистка, с другой — лютеранка, с третьей — любительница маркиза де Сада. Она всегда была готова отдать все, что у нее есть, немедленно и могла устроить отцу истерику, потому что ей вдруг нужен был срочно тот купальник, который она купила в тридцатом году на бульваре Сен-Мишель, на том углу, что ближе к Люксембургскому саду… Когда отец умер, мне было шестнадцать лет, и мы остались вдвоем. Она — надо отцу отдать должное, не понимаю, как это удалось при их немыслимо тяжелой жизни — отличалась полной, совершенно победительной беспомощностью: работать не могла ни дня, потому что при своих родных двух языках, английском и голландском, она не смогла выучить русский. За сорок лет! Отец работал на вещании, ее бы взяли. Но даже там, где в принципе русский не нужен, надо было все же сказать «Здравствуйте!» или прочитать надпись: «Тихо. Идет запись». Она не могла. Отец умер, и я сразу же пошла работать, образования у меня никакого, но я классная машинистка, печатаю на трех языках…
Так вот. Про предсказание. Была у меня старая подруга, англичанка, с двадцатых годов в России застрявшая. Есть такая небольшая колония русских англичан. Я, конечно, всех их знаю. Либо коммунисты, либо оставшиеся в России по каким-то причинам технари, чуть не с нэповских времен. Вот и эта Анна Корк, она по любви застряла. Любовь расстреляли, а ей повезло, выжила. Отсидела, конечно. Ногу потеряла. Из дому она почти не выходила. Давала уроки английского. Гадала. За гаданье денег не брала. Но подарки — брала. Она меня кое-чему научила, да и я ей полезна была….
Однажды, когда я у нее торчала, пришла к ней красавица, что-то вроде генеральской или партийной жены: то ли родить не могла, то ли советовалась, брать ли ребенка на воспитание. И моя Анна говорит с ней в своей обычной манере, на невесть каком языке, с сильнейшим акцентом. А русский она знала, поверь, не хуже нас с тобой — восемь лет лагерей. Но, когда считала нужным, такой напускала акцент… Материлась же она — какой там Художественный театр! А тут она этой красавице — ни да, ни нет, извилисто и многозначительно, как и полагается гадалке, — то ли ребенок будет, то ли нет, но лучше, чтобы его не был о…
А потом вдруг обернулась ко мне и говорит; «А ты с пятого начинаешь, запомни… С пятого…».
Чего я с пятого начинаю? Чушь какая. Я сразу же и забыла. Но в свой час вспомнила…
Айрин опять утонула подбородком в ладони. Задумалась. Глаза ее слегка отливал и животным светом, как у кошки… Уют, нежность и тонкая тревога…
Были у Жени подруги, с которыми она вместе училась, вела разговоры о делах важных и содержательных, об искусстве и литературе или о смысле жизни. Она защищала диплом о русских поэтах-модернистах 10-х годов, и диссертационная тема ее была по тем временам очень изысканная — о поэтических перекличках поэтов модернистических течений и символистах 10-х годов. Жене повезло необыкновенно — руководителем диплома у нее была преклонных годов профессорша, которая в этой самой русской литературе распоряжалась как у себя на кухне. Эта боготворимая студентами и, главным образом, студентками профессорша Анна Вениаминовна знала всех этих поэтов не понаслышке, а лично: почти дружила с Ахматовой, чай пила с Маяковским и Лилей Брик, слушала чтения Мандельштама и даже помнила живого Кузмина… Около Анны Вениаминовны Женя и сама обзавелась значительными знакомыми, вращалась среди гуманитарных интеллектуалов и претендовала на то, чтобы со временем и самой сделаться кем-нибудь значительным. И если честно говорить — такой пошлой болтовни, как в этот вечер, Женя сроду не слыхала. Странность же заключалась в том, что в пошлом этом разговоре содержалось нечто важное, и содержательное, и очень жизненное. Может, даже и пресловутый ее смысл?
Радуясь сладкому портвейному опьянению, тишине и заоконной тьме, в которой трепещущим пятном шевелился фонарный свет в листьях большого инжира, Женя еще и наслаждалась временным, как она догадывалась, освобождением от навязчивой нерешенности важных — важных ли? — своих жизненных задач…
Айрин смела со стола карты — часть упала на пол, часть приземлилась на стуле…
— Лежит Сузи на диване с книжкой с утра до вечера, сосет карамель. Теперь я понимаю — она была в депрессии, но тогда я видела только, что она превращается в моего ребенка. Имей в виду, это все задолго до инсульта. С ложки я ее, конечно, не кормила, но если я суп в тарелку не налью, могла три дня не есть… Я решила, что мне надо срочно завести ребенка, своего собственного, настоящего, потому что превращаться в мать собственной матери я совершенно не хотела. А так, может, она хоть бабушкой стала бы, коляску бы катала… Я наскоро вышла замуж, за первого попавшегося. Парень со двора. Красивый, совершеннейший дурень. Забеременела и девять месяцев ходила с пузом как с орденом. Говорят, токсикоз, самочувствие, давление… Что там еще у беременных? Вот у меня — ничего этого. Рожать иду прямо от пишущей машинки. Не успеваю допечатать, работу сдать. Ну, думаю, рожу по-быстрому и потом закончу, уже с ребеночком. Там оставалось на два дня работы… Оказалось, не так. Обвитие пуповины. Ребенок мой погибает —акушерка молодая, врач распиздяйка. Проворонили моего ребеночка… Всего-то, что надо было — простую бабку-повитуху… А мне восемнадцать лет, идиотке. Пальчик загни: погиб мой первенец, Дэвид, в память отца я его хотела назвать. Молоко из меня хлещет, слезы ручьями…
Пристальными, сузившимися глазами Айрин смотрела на Женю, как будто прикидывая, стоит ли продолжать…
— У Сашки было обвитие, — потрясенным тихим голосом сказала Женя. Она знала, что это очень опасно для ребенка, но впервые видела мать, которая действительно потеряла ребенка из-за этой дурацкой петли, которая верно служила младенцу все девять месяцев, а потом вдруг задушила…
— Через два месяца я снова забеременела. Ты характера моего не знаешь: если мне чего надо, я из-под земли вырою. Снова хожу. Уже не такая веселенькая, то тошнит, то пучит, то немеет… Но ничего, бодрая. Муж мой, мудило огородное, работал автослесарем. Я же тебе говорю, за первого попавшегося замуж выскочила. Что заработает, то и пропьет. Внешность — Ален Делон один к одному, только роста хорошего. Я сижу старательно, колочу по машинке, прилично выколачиваю. На «барбарис» для Сузи хватает.
В первый раз я точно знала, что мальчик. А тут я девочку себе распланировала. Пузо растет, а у меня одна бабья радость: копейку заработаю — и в «Детский мир». Носочки… распашоночки… ползуночки… Все советское, тупое, грубое. А я росла дворовой девчонкой, на заборах висела… Родителей ведь сначала в город Волжск под чужой фамилией поселили. Я только в десять лет свое настоящее имя узнала. Родителей рассекретили, и мамина сестра прислала первую посылку. Там и кукла была. А я их терпеть не могла, я и девочкой не хотела быть. Ревела, когда меня в юбку заталкивали. А когда грудь начала расти, я чуть не повесилась, — Айрин расправила плечи, большая бабья грудь шевельнулась от шеи до пояса.
Женя смотрела на нее с тонкой завистью: у человека была биография… Да и по Айрин видно было, что она знает о своей значительности.
— Девочка родилась красавицей — с первой минуты. Ничего новорожденного, никакой слизки, красноты, шершавости. Глаза синие, волосы черные, длинные. Это — от автослесаря. Черты лица — вылитая я. Мой нос, подбородок, овал лица…
Женя как будто в первый раз увидела Айрин: за яркой рыжестью не сразу было разобрать, что она красавица. Да, и овал лица, и нос, и подбородок. И даже зубы, у кого другого лошадиные, а у нее — английские, длинные, белые, чуть выпирают вперед, как раз столько, чтобы губы приподнимались как будто навстречу, ожидающе.
— Сашка — пташка! — поддразнивала его мать.
— Женька — пенька! — радостно отзывался он. Так целую неделю они жили вдвоем в большом доме, занимая самую маленькую из комнат, а все другие, ожидая жильцов, были чисто вымыты, приготовлены к заселению. Была середина мая, сезон только начинался, была холодноватая, не купальная пора, зато южная зелень не огрубела, не выцвелa, а утра были такие ясные и чистые, что с первого дня, когда Женя случайно проснулась на рассвете, она не пропустила ни одного восхода солнца, ежедневного спектакля, о котором она прежде и не слыхивала. Жили они так прекрасно и мирно, что Женя усомнилась даже в медицинских диагнозах, которые были определены ее буйному и заводному ребенку детскими психиатрами Он не скандалил, не закатывал истерик, пожалуй, его можно было бы даже назвать послушным, если бы Женя имела точное представление о том, что вообще означает «послушание».
На второй неделе в обеденное время возле дома остановилось такси, и из него вывалилась целая прорва народу: сначала шофер, доставший из багажника странное железное приспособление неизвестного назначения, потом большая красивая женщина с львиной гривой рыжих волос, потом кособокая старушка, которую немедленно воткнули в снаряд, образовавшийся из плоского приспособления, потом мальчик постарше Сашки и, наконец, сама хозяйка дома Дора Суреновна, нарядно накрашенная и суетливая более, чем обычно.
Дом был расположен на склоне холма, стоял криво, наперекосяк всему, шоссейная дорога проходила под ним, другая, земляная, разбитая, выше усадьбы, а сбоку еще прибивалась тропка — кратчайший путь к морю. Зато сам хозяйский участок был чудно устроен — в центре всего стоял большой стол, плодовые деревья обступали его со всех сторон, а два дома, один против другого, душ, уборная, сарайчик закруглялись вокруг как театральная декорация. Женя с Сашей сидели с краю стола, ели макароны и, как только вся компания вывалилась в закругленный дворик, лишились аппетита.
— Привет, привет! — Рыжая бросила чемодан и сумку и плюхнулась на скамью —Никогда вас здесь не видела!
И сразу все расставилось по местам: рыжая здесь была своя, основная, а Женя с Сашкой новенькие, второстепенные.
— А мы здесь в первый раз, — как будто извинилась Женя
— Все бывает в первый раз, — философски ответила рыжая и прошла в большую комнату с террасой, на которую Женя попервоначалу нацелилась, но получила решительный хозяйский отказ.
Шофер сволок вниз старушку в ее клеточке, старушка слабо что-то верещала, как показалось Жене, на иностранном языке.
Саша встал из-за стола и с видом важным и независимым удалился. Женя собрала тарелки, отнесла на кухню: знакомство все равно было неизбежным. Эта рыжая своим появлением совершенно изменила весь пейзаж лета.
Беленький, с крутым курносым носом и невиданно-узким черепом мальчик обратился к рыжей уже явственно по-английски, но слов Женя не разобрала. Зато рыжая мамаша очень отчетливо отрезала: «Шатап, Доналд».
Женя до того дня видом не видывала англичан. А рыжая с ее семейством оказались самыми что ни на есть англичанами.
Настоящее знакомство состоялось поздним, по южным понятиям, вечером, когда дети были уложены, вечерняя посуда вымыта, и Женя, накинув платок на настольную лампу, чтоб не светило на спящего Сашку, читала «Анну Каренину», чтобы сопоставить некоторые события своей распадающейся лично-семейной жизни и настоящую драму настоящей женщины — с завитками на белой шее, женственными плечами, оборками на пеньюаре и с рукодельной красной сумочкой в пианистических пальцах…
Женя не решилась бы сунуться на освещенную террасу к новой соседке, но та сама стукнула крепкими полированными ногтями ей в окно, и Женя вышла, уже в пижаме и в свитере поверх — по ночам было холодно.
— Проезжая мимо «Партийного гастронома», что я сделала? — строго спросила рыжая. Женя туповато молчала, ничего остроумного ей в голову не приходило. — Купила две бутылки «Крымского», вот что я сделала. Может, ты не любишь портвейна, может, ты предпочитаешь херес? Пошли!
И Женя, отложив Анну Аркадьевну, пошла, как завороженная, за этой роскошной бабой, укутанной в какое-то не то пончо, не то плед, лохматое, клетчатое, зелено-красное…
На терраске все было вверх дном. Чемодан и сумка были распакованы, и удивительно было, сколько же в них поместилось веселого разноцветного тряпья — все три стула, и раскладушка, и половина стола были завалены. В складном кресле сидела матушка, с белесым кривоватым личиком и забытой на нем, видимо давным-давно, искательной улыбкой.
Рыжая, не выпуская изо рта сигареты, разлила портвейн в три стакана, в последний — поменьше и сунула его в руки матери.
— Матушку можно звать Сьюзен Яковлевна, а можно и никак не звать. Она по-русски ни слова не понимает, до инсульта немного знала, а после инсульта все забыла. И английский. Помнит только голландский. Детский язык. Она у нас чистый ангел, но абсолютно без мозгов. Пей, гренниСузи, пей…
Ласковым движением рыжая сунула ей стакан, и та взяла его в обе руки. С интересом. Впечатление было такое, что не все на свете она забыла…
Первый вечер был посвящен семейной биографии рыжей — она была ослепительна. Безмозглый ангел голландского происхождения имел коммунистическую юность, соединил свою судьбу с подданным Объединенного Королевства ирландской крови, офицером Британской армии и советским шпионом, пойманным, приговоренным к смертной казни, обмененным на нечто равноценное и вывезенным на родину мирового пролетариата…
Женя слушала, развесив уши, и не заметила, как напилась. Старушка в кресле тихо похрапывала, потом пустила деликатную струйку.
Айрин Лири — каково имя! — всплеснула руками:
— Дала себе расслабиться, забыла посадить на горшок. Ну теперь уже все равно…
И она еще час дорассказывала завидную семейную историю, и Женя все более пьянела, уже не от портвейна, который был выпит до последней капли, а от восхищения и восторга перед новой знакомой.
Разошлись они в третьем часу ночи, переодев и слегка помыв встрепенувшуюся ото сна и абсолютно ничего не понимающую Сузи.
Следующий день был хлопотным и шумным — утром Женя сварила завтрак, накормила всех овсянкой и увела обоих мальчишек гулять. Английский мальчик Доналд, родословная которого, несмотря на его российское рождение, тоже была восхитительна — его дедушка по отцовской линии был совсем уж знаменитым, но тоже провалившимся шпионом, обмененным на нечто еще более ценное, чем дедушка по материнской линии, — оказался на редкость славным: приветливым, хорошо воспитанным, и, что Женю к нему расположило не менее, чем к его рыжей матери, он сразу же отнесся к заводному и нервному Сашке великодушно и снисходительно, как старший к младшему. Собственно, он и был старшим, ему уже исполнилось пять. В нем сразу же открылось какое-то взрослое благородство: он немедленно отдал Саше затейливую машинку, показал, как у нее поднимается кузов, а когда они дотащились до киоска с водой, возле которого Сашка обычно начинал канючить и где Женя обычно покупала ему газировку в мутном стакане, пятилетний мальчик отвел рукой протянутый ему стакан и сказал:
— Вы пейте. Я потом.
Просто лорд Фаунтлерой. Когда Женя пришла домой, Айрин сидела за дворовым столом с хозяйкой, и по тому, как важная Дора пласталась перед новой жиличкой, видно было, что Айрин здесь высоко ценится. Всем был предложен хоязйский бараний суп, горячий и переперченный. Английский мальчик ел медленно и исключительно прилично. Перед Сашей стояла миска, и Женя готовилась, что ей сейчас придется потихоньку унимать Сашку, который в еде был строг: ел картофельное пюре с котлетами, макароны и овсянку со сгущенкой… И больше ничего. Никогда…
Сашка, однако, посмотрел на лорда Фаунтлероя и сунул ложку в суп… И впервые, кажется, в жизни съел еду не из своего списка…
После обеда дети спали, а женщины все сидели за столом. Дора с Айрин вспоминали прошлогодний сезон, говорили весело и смешно о незнакомых людях, о каких-то давних курортных историях. Сузи сидела в кресле с улыбкой, столь же постоянной и неуместной, как и ее коричневая родинка между носом и ртом. Женя посидела немного, выпила чашку хорошего Дориного кофе и пошла к себе — легла рядом с Сашкой и взялась было за «Анну Каренину». Но посреди дня чтение было неуместно и почти неприлично — она отложила лохматый том в сторону и задремала, сквозь сон представляя себе, что вечером будет сидеть с Айрин на ее терраске вдвоем, и без Доры… И пить портвейн. И как будет славно… И совсем сверху, как с облака, она вдруг поняла, что уже второй день, с самого приезда рыжей Айрин, не вспомнила ни разу о гнусной гадости жизни, которую можно еще назвать катастрофой — такой корявый черно-коричневый краб, который сосет ее изнутри…да ну его к черту, не так уж и интересна вся эта любовь-морковь… И опустилась до самого дна сна…
А когда проснулась, то все еще была немного на облаке, потому что откуда-то взялась веселость, которой давно уже не было, и она подняла Сашку, натянула на него штаны и сандалии, и они пошли в город, где была карусель, любезная Сашке, а напротив карусели — «Партийный гастроном».
«А почему „партийный“ — надо спросить у Айрин», — подумала Женя. Две бутылки портвейна. С вином в тот год было отлично: на него еще не напал Горбачев, и крымские вина производились совхозами, колхозами и отдельными дедками — сухие, полусухие, крепленые, массандровские и новосветские, дармовые и драгоценные… А вот сахара, масла и молока не было… Но об этом как раз забыли, как о несущественном. Потому что жизнь была сама по себе очень существенна.
Вечером на терраске снова пили портвейн, только матушку отвели спать пораньше. Она не возражала. Она вообще только кивала, благодарила на неизвестном языке и улыбалась. Лишь изредка вскрикивала «Айрин!», а когда дочь к ней подходила, смущенно улыбалась, потому что уже успела забыть, зачем ее звала.
Айрин сидела, уперев локоть в стол, а щеку в ладонь. Стакан был в правой. Игральные карты разбросаны были по всему столу — остатки сломанного пасьянса.
— Второй месяц не получается. Что-то у меня не сходится… Жень, а ты карты любишь?
— В каком смысле? В детстве с дедушкой в дурака на даче играла… — Женя удивилась вопросу.
— Может, так оно и лучше… А я люблю… И играю, и гадаю… Мне было семнадцать лет, мне одна гадалка предсказание сделала. Мне б его забыть… Но не забыла. И все идет как по-писаному… как та сказала, —Айрин взяла несколько карт, погладила их цветастые рубашки и бросила на стол мастями кверху — сверху оказалась девятка треф. — Я ее терпеть не могу, a она вечно привяжется… Пошла отсюда… Изжога от нее…
Женя подумала немного и переспросила:
— То есть ты всегда знаешь, как все кончится? Не скучно?
Айрин вздернула желтую бровь:
— Скучно? Ну это ты не понимаешь ничего… Ой, не скучно… Да если тебе рассказать…
Айрин разлила остатки первой бутылки по стаканам. Отпила, отодвинула стакан.
— Ты поняла уже, Женька, что я болтлива? Все про себя рассказываю, никаких секретов не держу. И чужих тоже, имей в виду — предупреждаю на всякий случай. Но было одно, чего я никому не рассказывала. Тебе — первой. Не знаю, почему вдруг мне захотелось…
Она усмехнулась, передернула плечом:
— И самой удивительно.
Женя тоже уперась локтем в стол и положила щеку на ладонь. Они сидели насупротив, с вдумчиво-абстрактным выражением уставившись друг в друга, как в зеркало… Жене тоже удивительно было, что Айрин выбрала вдруг ее для откровений. И льстило.
— Мать моя была красавица — вылитая Дина Дурбин, если тебе это что-нибудь говорит. И всегда была идиотка. Вернее, не идиотка, а слабоумная. Я ее очень люблю. Но в голове у нее всегда была каша: с одной стороны, она коммунистка, с другой — лютеранка, с третьей — любительница маркиза де Сада. Она всегда была готова отдать все, что у нее есть, немедленно и могла устроить отцу истерику, потому что ей вдруг нужен был срочно тот купальник, который она купила в тридцатом году на бульваре Сен-Мишель, на том углу, что ближе к Люксембургскому саду… Когда отец умер, мне было шестнадцать лет, и мы остались вдвоем. Она — надо отцу отдать должное, не понимаю, как это удалось при их немыслимо тяжелой жизни — отличалась полной, совершенно победительной беспомощностью: работать не могла ни дня, потому что при своих родных двух языках, английском и голландском, она не смогла выучить русский. За сорок лет! Отец работал на вещании, ее бы взяли. Но даже там, где в принципе русский не нужен, надо было все же сказать «Здравствуйте!» или прочитать надпись: «Тихо. Идет запись». Она не могла. Отец умер, и я сразу же пошла работать, образования у меня никакого, но я классная машинистка, печатаю на трех языках…
Так вот. Про предсказание. Была у меня старая подруга, англичанка, с двадцатых годов в России застрявшая. Есть такая небольшая колония русских англичан. Я, конечно, всех их знаю. Либо коммунисты, либо оставшиеся в России по каким-то причинам технари, чуть не с нэповских времен. Вот и эта Анна Корк, она по любви застряла. Любовь расстреляли, а ей повезло, выжила. Отсидела, конечно. Ногу потеряла. Из дому она почти не выходила. Давала уроки английского. Гадала. За гаданье денег не брала. Но подарки — брала. Она меня кое-чему научила, да и я ей полезна была….
Однажды, когда я у нее торчала, пришла к ней красавица, что-то вроде генеральской или партийной жены: то ли родить не могла, то ли советовалась, брать ли ребенка на воспитание. И моя Анна говорит с ней в своей обычной манере, на невесть каком языке, с сильнейшим акцентом. А русский она знала, поверь, не хуже нас с тобой — восемь лет лагерей. Но, когда считала нужным, такой напускала акцент… Материлась же она — какой там Художественный театр! А тут она этой красавице — ни да, ни нет, извилисто и многозначительно, как и полагается гадалке, — то ли ребенок будет, то ли нет, но лучше, чтобы его не был о…
А потом вдруг обернулась ко мне и говорит; «А ты с пятого начинаешь, запомни… С пятого…».
Чего я с пятого начинаю? Чушь какая. Я сразу же и забыла. Но в свой час вспомнила…
Айрин опять утонула подбородком в ладони. Задумалась. Глаза ее слегка отливал и животным светом, как у кошки… Уют, нежность и тонкая тревога…
Были у Жени подруги, с которыми она вместе училась, вела разговоры о делах важных и содержательных, об искусстве и литературе или о смысле жизни. Она защищала диплом о русских поэтах-модернистах 10-х годов, и диссертационная тема ее была по тем временам очень изысканная — о поэтических перекличках поэтов модернистических течений и символистах 10-х годов. Жене повезло необыкновенно — руководителем диплома у нее была преклонных годов профессорша, которая в этой самой русской литературе распоряжалась как у себя на кухне. Эта боготворимая студентами и, главным образом, студентками профессорша Анна Вениаминовна знала всех этих поэтов не понаслышке, а лично: почти дружила с Ахматовой, чай пила с Маяковским и Лилей Брик, слушала чтения Мандельштама и даже помнила живого Кузмина… Около Анны Вениаминовны Женя и сама обзавелась значительными знакомыми, вращалась среди гуманитарных интеллектуалов и претендовала на то, чтобы со временем и самой сделаться кем-нибудь значительным. И если честно говорить — такой пошлой болтовни, как в этот вечер, Женя сроду не слыхала. Странность же заключалась в том, что в пошлом этом разговоре содержалось нечто важное, и содержательное, и очень жизненное. Может, даже и пресловутый ее смысл?
Радуясь сладкому портвейному опьянению, тишине и заоконной тьме, в которой трепещущим пятном шевелился фонарный свет в листьях большого инжира, Женя еще и наслаждалась временным, как она догадывалась, освобождением от навязчивой нерешенности важных — важных ли? — своих жизненных задач…
Айрин смела со стола карты — часть упала на пол, часть приземлилась на стуле…
— Лежит Сузи на диване с книжкой с утра до вечера, сосет карамель. Теперь я понимаю — она была в депрессии, но тогда я видела только, что она превращается в моего ребенка. Имей в виду, это все задолго до инсульта. С ложки я ее, конечно, не кормила, но если я суп в тарелку не налью, могла три дня не есть… Я решила, что мне надо срочно завести ребенка, своего собственного, настоящего, потому что превращаться в мать собственной матери я совершенно не хотела. А так, может, она хоть бабушкой стала бы, коляску бы катала… Я наскоро вышла замуж, за первого попавшегося. Парень со двора. Красивый, совершеннейший дурень. Забеременела и девять месяцев ходила с пузом как с орденом. Говорят, токсикоз, самочувствие, давление… Что там еще у беременных? Вот у меня — ничего этого. Рожать иду прямо от пишущей машинки. Не успеваю допечатать, работу сдать. Ну, думаю, рожу по-быстрому и потом закончу, уже с ребеночком. Там оставалось на два дня работы… Оказалось, не так. Обвитие пуповины. Ребенок мой погибает —акушерка молодая, врач распиздяйка. Проворонили моего ребеночка… Всего-то, что надо было — простую бабку-повитуху… А мне восемнадцать лет, идиотке. Пальчик загни: погиб мой первенец, Дэвид, в память отца я его хотела назвать. Молоко из меня хлещет, слезы ручьями…
Пристальными, сузившимися глазами Айрин смотрела на Женю, как будто прикидывая, стоит ли продолжать…
— У Сашки было обвитие, — потрясенным тихим голосом сказала Женя. Она знала, что это очень опасно для ребенка, но впервые видела мать, которая действительно потеряла ребенка из-за этой дурацкой петли, которая верно служила младенцу все девять месяцев, а потом вдруг задушила…
— Через два месяца я снова забеременела. Ты характера моего не знаешь: если мне чего надо, я из-под земли вырою. Снова хожу. Уже не такая веселенькая, то тошнит, то пучит, то немеет… Но ничего, бодрая. Муж мой, мудило огородное, работал автослесарем. Я же тебе говорю, за первого попавшегося замуж выскочила. Что заработает, то и пропьет. Внешность — Ален Делон один к одному, только роста хорошего. Я сижу старательно, колочу по машинке, прилично выколачиваю. На «барбарис» для Сузи хватает.
В первый раз я точно знала, что мальчик. А тут я девочку себе распланировала. Пузо растет, а у меня одна бабья радость: копейку заработаю — и в «Детский мир». Носочки… распашоночки… ползуночки… Все советское, тупое, грубое. А я росла дворовой девчонкой, на заборах висела… Родителей ведь сначала в город Волжск под чужой фамилией поселили. Я только в десять лет свое настоящее имя узнала. Родителей рассекретили, и мамина сестра прислала первую посылку. Там и кукла была. А я их терпеть не могла, я и девочкой не хотела быть. Ревела, когда меня в юбку заталкивали. А когда грудь начала расти, я чуть не повесилась, — Айрин расправила плечи, большая бабья грудь шевельнулась от шеи до пояса.
Женя смотрела на нее с тонкой завистью: у человека была биография… Да и по Айрин видно было, что она знает о своей значительности.
— Девочка родилась красавицей — с первой минуты. Ничего новорожденного, никакой слизки, красноты, шершавости. Глаза синие, волосы черные, длинные. Это — от автослесаря. Черты лица — вылитая я. Мой нос, подбородок, овал лица…
Женя как будто в первый раз увидела Айрин: за яркой рыжестью не сразу было разобрать, что она красавица. Да, и овал лица, и нос, и подбородок. И даже зубы, у кого другого лошадиные, а у нее — английские, длинные, белые, чуть выпирают вперед, как раз столько, чтобы губы приподнимались как будто навстречу, ожидающе.