(В частности, после гражданской вакханалии первых лет социализма, был возвращен в точности взятый из христианства институт нерасторжимого брака: коммунист мог поставить крест на своей карьере, если решался поменять законную супругу. А извещения о разводах, как ни дико это звучит сейчас, публиковали в газетах.
   Вообще не я первый отметил, что преследуя христианство, большевики полностью заимствовали его внешнюю атрибутику. Начиная от портретов вождей, заменивших иконы в красном углу. Заканчивая шествиями-демонстрациями, на которых в первые годы советской власти даже коммунистические знамена своей формой повторяли церковные хоругви. То есть полотнища не крепились к древку, а подвешивались на поперечинах, как прямые паруса.)
   Мы жили под гнетом чудовищной, ханжеской социалистической морали, где любая половая связь вне брака подвергалась общественному порицанию.
   Я говорю не об адюльтере (супружеской измене), а имею в виду просто интимную связь двух свободных, но не оформивших свои отношения людей.
   В нашей стране не существовало Секса, являющегося главной составляющей счастливого человеческого существования. То, что имелось, трудно назвать даже суррогатом: это было какое-то тайное, вороватое, стыдливое перепихивание. Причем неважно, где оно происходило. На скрипучей ли койке общежития, за занавешенными окнами старой дачи или даже в законной супружеской спальне.
   С раннего детства меня воспитывали – как стало ясным теперь – в полнейшей сексуальной дикости: преподавалось как обязательная норма, чтобы первый в жизни половой акт я совершил со своей супругой после регистрации брака.
   Вероятность элементарного физиологического дискомфорта из-за несоразмерности половых органов супругов не принималась во внимание. Попробовать прежде, чем жениться, считалось предосудительным и постыдным. Это лежало за пределами Морального кодекса строителя коммунизма.
   Наверняка многие молодые люди, будучи не так задавлены воспитанием, решали свои сексуальные проблемы.
   Однако я поддался.
   И первый неудачный свой брак заключил именно по принципам морального кодекса.
   Что вышло, показала моя жизнь.
   Отсутствие секса в СССР было подкреплено тем, что существовал фактический запрет на эротику.

Запрет на эротику

   Сейчас при полной доступности всего, что пожелает тело, в это трудно поверить.
   Но в пору моей молодости не имелось возможности удовлетворить даже эстетические потребности.
   Журналы типа «Плейбой» – невиннейшие издания, считавшиеся тогда порнографическими – появлялись окольными путями. Хочется склонить голову перед мужеством людей, провозивших эту архизапрещенную литературу из загранкомандировок. Но за просмотр такого журнала можно было вылететь из комсомола и института.
   По телевизору… Там по обоим (в больших городах – по трем) каналам демонстрировались только патриотические фильмы и бесконечные речи со съездов, конференций и пленумов партии.
   Стремясь визуально познать противоположный пол, мы ходили в музеи, которые почти ничего не давали. Слишком далекими от реальности оказывались лишенные сосков убогие Евы начала Возрождения, равно как и раскормленные самки Рубенса. Более приятными казались женщины художников нашего времени, но их вывешивалось мало.
   На каждой фотовыставке по небольшой толпе всегда можно было определить местоположение одной из немногих работ в жанре «ню».
   Существовали подпольно распространяемые материалы, за которые грозила просто статья – я видел однажды игральные карты с отвратительными кустарными изображениями каких-то пьяных шлюх.
   Сейчас, когда за полчаса интернет-серфинга можно скачать снимки на любой вкус: от невинных голеньких малолеток до грязного порно, где толстая негритянка пихает в себя совокупительный орган верблюда – вам смешно читать эти абзацы.
   Но нам было далеко не до смеха.
   В жизни действовали два взаимоисключающих фактора. С одной стороны, не было доступа к эротике.
   А с другой, уверенное в завтрашнем дне существование способствовало неимоверной мощи либидо, то есть полового влечения. Того, которое сейчас убивается работой, недосыпанием, пивом и еще бог знает чем. А прежде всего стрессом, который рождает жизнь, постоянно висящая на волоске потери работы, денег и так далее.
   Сегодня, выжатый досуха, я уже редко испытываю приливы настоящего желания. Причем обычно – в самый неподходящий момент, когда его невозможно удовлетворить.
   А тогда я был полон сил, но не имел даже эстетической отдушины.
   Думаю, что не я один страдал от невозможности удовлетворить эротическую потребность.
   И – стыдно и смешно признаться – мы по несколько раз ходили смотреть зауряднейший советский фильм, где единственным моментом оказывалась десятисекундная демонстрация обнаженной груди настоящей женщины – какой-нибудь актрисы второго плана вроде Людмилы Сенчиной, любимицы ленинградского партийного царя Григория Романова.
   А когда в центральных кинотеатрах шли «недели» иностранных фильмов, где можно было заметить не только соски, но даже островок волос в низу женского живота… Очереди тянулись на квартал. И предприимчивые спекулянты продавали билеты по пяти-семикратной цене.
   Вот так я жил в те годы.
   И впервые абсолютно голую женщину увидел, когда мне исполнилось двадцать три.
   (Хотя это не предел; в одном из тематических телешоу, хлынувших на экран с мутной волной перестройки, один зрелый мужик гордо объявлял на всю страну: «Я женат тридцать лет, но ни разу не видел своей жены голой!»)
   Живя в Ленинграде совершенно один, будучи здоровым нормальным юношей, я за тысячу семьсот километров от Уфы ощущал моральный гнет семьи. Где любая связь до брака считалась запретной. Я долгие годы не мог освободиться от внутренних кандалов. И не приобщался к мужскому миру.
   Хотя имел массу возможностей как в университете, так и просто со знакомыми женщинами, которые у меня имелись.
   В конце концов, мог бы воспользоваться услугами проститутки: в те поистине золотые годы СПИДа еще не существовало, а венерические болезни были уже изведены в борьбе партии за чистоту интимных мест…
   Но, к стыду своему, я потерял невинность только летом золотого восемьдесят третьего, про которое веду рассказ.
   Оглядываясь назад, я понимаю, что под натиском семейных устоев я не просто потерял – вычеркнул из жизни как минимум пять лет, в течение которых мог наслаждаться сексом. Лучшую пору молодости, когда я был энергичен и не имел настоящих проблем, а организм требовал регулярной половой жизни.
   Пять лет – больше десяти процентов моего нынешнего возраста. Их стоит просто стереть.
   Старая дева есть язва на теле человечества.
   А мужчина-девственник – ошибка природы, которой не должно существовать, будь он хоть Иммануилом Кантом.
   Я слишком поздно исправил эту ошибку.
   Вернуть бы назад те годы и начать все иначе…
   Но увы. Даже в одну реку не войти дважды. Тем более не переделать свою жизнь – каким бы полновластным ее хозяином ни казаться себе…

Я и противоположный пол

   Несмотря на уже сделанное признание о потере девственности в недопустимо зрелом возрасте, женщины – точнее сказать, противоположный пол – едва ли не с рождения занимали важнейшее место в моей жизни.
   Я был неимоверно чувствительным и романтичным. И до определенного возраста постоянно находился в состоянии влюбленности в ту или иную девочку, девушку, женщину…
   Детсадовских любовей у меня не имелось, поскольку я не ходил в само заведение.
   Но едва переступив порог школы и оказавшись среди девочек, я сразу начал влюбляться. Причем в кого попало.
   В первом классе я влюбился в соседку по парте, девочку с большим серыми глазами по имени Люда. Мы называли друг друга женихом и невестой и целовались невинно по-детски – как могут целоваться лишь совершенно непорочные души, не подозревающие о том, что губы суть не единственные части тела, соединяемые при взаимной любви.
   Спустя лет десять после окончания школы я узнал, что она умерла от порока сердца.
   Во втором классе я сидел за другой партой. И влюбился в другую соседку – светловолосую девочку Свету. Мы тоже признавались друг другу в любви, однако уже не целовались. Вероятно, год, прожитый в коллективе, уже наложил какие-то смутные табу на осязательные контакты между разными полами.
   Спустя десять лет после окончания школы я узнал, что она умерла от внематочной беременности.
   В третьем классе меня опять пересадили. И я влюбился в свою соседку, серьезную и строгую отличницу с аккуратно заплетенными косичками.
   Спустя…
   Не сжимайтесь от ужаса, читатель.
   Лишь первые две оказались нежизнеспособными. Все остальные живы, здоровы и в меру упитаны. Чего нельзя сказать про меня.
   Потом я уехал учиться в Ленинград.
   И на первом курсе влюбился в одногруппницу. Причем не больше ни меньше, как коренную ленинградку и генеральскую дочь.
   Правда, генерал оказался замечательным человеком. Душевным, добрым, очень простым – каких даже среди гражданских встретишь нечасто. Промахнувшись, но сделавшись другом, я бывал у них в доме и ценил глубокую человечность их семьи. А когда спустя невероятно количество времени я приехал в Ленинград на двадцатилетний юбилей выпуска, то позвонил по оставшемуся в старой книжке телефону. Который, как ни странно, за эти годы не изменился. С моей неудачной избранницей – которая, подобно мне находилась во втором браке – я поговорил одну минуту. А потом мы полтора часа болтали с генералом, который меня прекрасно помнил. У нас нашлось неимоверное количество тем, и беседа бы наша затянулась до бесконечности. Если бы заботливая тетя Мила, у которой я остановился на два дня, не оторвала меня от телефона, чтобы накормить обедом.
   На втором курсе я шагнул еще выше.
   (Хотя выше вроде бы было уже некуда.)
   Влюбился в свою преподавательницу по философии. Которая окончила наш университет годом раньше, имела мужа и была слегка беременна.
   А потом произошло уже просто непоправимое.
   Я влюбился в свою первую жену. Впоролся в нее, как в стоящий вертикально бордюрный камень или плохо опиленный пень. Недостаточно высокий, чтобы увидеть в зеркальце. Но вполне пригодный, чтобы сдавая задом, смять бампер или даже распороть бензобак.
   И должен признаться, что первая женщина, которую я увидел, была именно она.
   Но первой познал я все-таки другую.

Итак, она звалась Татьяной…

   Нет, это Пушкин написал, а не я.
   Ее звали Тамарой – из уважения и благодарности к той женщине я привожу подлинное имя.
   Наша связь канула в прошлое, но если по невероятной случайности она натолкнется на эти строки, ей будет приятно узнать, что я помню всё.
   Звалась она Тамарой. И познакомились мы на танцах.
   Я ведь тогда почти профессионально занимался бальными танцами – единственным спортом, кроме пулевой стрельбы, который признаю.
   Случилось это в огромном и длинном, напоминающем одноименный крейсер, Дворце культуры имени Кирова на Среднем проспекте Васильевского острова.
 
Крейсер «Киров»
– Домов затемненных громады
В зловещем подобии сна.
В железных ночах Ленинграда —
Блокадной поры тишина.
 
 
Но тишь разрывается воем,
Сирены зовут на посты —
И бомбы свистят над Невой,
Огнем обжигая мосты.
 
 
Под грохот полночных снарядов,
В полночный воздушный налет
В железных ночах Ленинграда
По городу Киров идет.
 
 
В шинели короткой походной,
Как будто полков впереди,
Идет той походкой свободной,
Которой в сраженья ходил.
 
 
Звезда на фуражке алеет,
Горит его взор огневой.
Идет, ленинградцев жалея,
Гордясь их красой боевой.
 
 
Стоит часовой над водою:
Моряк Ленинград сторожит.
И это лицо молодое
О многом ему говорит
 
 
И он вспоминает матросов
С Каспийских своих кораблей,
С кем дрался на волжских откосах,
Среди Астраханских полей…
 
 
…Прожектор из сумрака вырыл
Его бескозырку в огне.
Название грозное: «КИРОВ»
Грозой полыхнуло на ней…
 
 
И в ярости злой канонады
Немецкую гробить орду
В железных ночах Ленинграда
На бой ленинградцы идут.
 
 
И красное знамя над ними,
Как знамя победы встает.
И Кирова грозное имя
Полки ленинградцев ведет!..
 
   Не думай, читатель, что я перескакиваю с темы на тему, решив потомить тебя ожиданием рассказа о своих сексуальных подвигах – которого ты ждешь с нетерпением, какого бы пола ты ни был и сколько бы лет ни имел за плечами!
   Просто я вспомнил дворец культуры, повторявший очертаниями военный корабль – и в памяти возник настоящий крейсер «Киров».
   И сами пришли строчки из поэмы Николая Тихонова «Киров с нами» – которые я цитировал по памяти и поэтому заранее извиняюсь за неточности. Я очень люблю эту поэму; я всегда чувствую, как с нею к горлу подступают слезы, а кулаки сами собой сжимаются.
   Потому что несмотря на течение времени и смещение ценностей, все связанное с Ленинградом и войной задевает нечто в моей душе.
   Ведь я наполовину ленинградец.
   Мама моя родилась в этом городе, а я оказался уроженцем трижды поганой Уфы лишь по стечению обстоятельств – точнее, волей все той же войны. Мой дед Василий Иванович Улин, крупный партийный работник, руководил эвакуацией и разворачиванием производства на одном из прежних Ленинградских оборонных заводов. Мама с бабушкой успели относительно спокойно уехать на восток летом сорок первого. Прадедушка умер в самую страшную блокадную зиму, в феврале сорок второго. (Та зима 41/42 годов была точь-в-точь как нынешняя, 2004/2005: неимоверно снежная, метельная и морозная.) А прабабушку вывезли по Дороге жизни, и она еще несколько лет прожила в Уфе. Так получилось, что после войны семья в Ленинград не вернулась. И я родился не там, где мог.
   И должен был родиться…
   Поэтому отношение мое к теме блокады такое же, как у любого ленинградца – больное и острое. Это можно загнать глубоко, но никогда нельзя стереть насовсем.
   Крейсер «Киров» всю войну участвовал в обороне Ленинграда. И громил фашистов тяжелыми снарядами 180-мм орудий.
   В семьдесят четвертом году легендарный корабль был списан из флота и равнодушно разрезан на металлолом.
   Но мне повезло. В семьдесят третьем году на празднике Военно-морского флота я успел увидеть этот корабль в боевом строю около набережной Крузенштерна.
   Крейсер внушал уважение: серая броня, мощные орудия, угрожающе наклоненные широкие трубы.
   Этот старый корабль, подойдя к Уфе по реке Белой, наверняка мог бы одним залпом трех своих башен снести с лица земли весь Башкирский государственный университет, отнявший у меня пятнадцать лет жизни.
   Почему я мысленно связал ураганный огонь семидюймовых корабельных орудий с именем Башкирского государственного университета? Ведь в Уфе существует масса других зданий, которые я разрушил с таким же удовольствием. Вероятно, к общему недостатку человеколюбия, который я стал ощущать в себе последние годы, прибавляется и крайнее неуважение к упомянутому заведению.
   (Правда, Семена Израилевича Спивака, с которым начал эту книгу, я предупредил бы о налете и подождал бы давать команду на открытие огня, пока он удалится на безопасное расстояние).
   Вот и все, что я хотел сказать в этой главке.
   А теперь, читатель, можно устраиваться поудобнее.
   Я возвращаюсь к сексуальным мемуарам.

Тамара

   Итак, мы познакомились во дворце культуры имени Кирова и танцевали. И – как понимаю я теперь сильно поумневшим сознанием – я сразу понравился Тамаре как мужчина. Впрочем, ничего странного в том нет; я был тогда высок, строен и почти красив, имел буйную шевелюру, носил модный галстук-бабочку и хорошо танцевал танго.
   Я еще не стал безразличен сам себе, и поэтому мною интересовались окружающие люди.
   И как-то само получилось – она вела разговор по-женски искусно, и мне казалось, будто инициатива исходит от меня – что я пригласил ее в гости. Не в этот вечер, а в субботу, когда соседи уезжают на дачу.
   Я жил на квартире, потому что по некоторым причинам общежитие в Ленинградском университете давали не всем. И, желая испробовать все виды искусств, в то время занимался живописью; стены моей девятиметровой комнатки-трамвайчика были увешаны рисунками, акварелями и даже масляными этюдами.
   (Отвлекаясь, скажу, что моя жена, чьему чутью я очень верю, до сих пор утверждает, что максимального успеха я мог бы добиться именно на поприще живописца… Но ничего уже не вернуть. Из пальцев давно ушло чувство линии, которое позволяет избежать страха перед чистым листом картона.)
   Благовидным предлогом визита значился именно осмотр моих картин.
   С тем мы расстались на одной из узловых станций метро – я слегка проводил ее после танцев – назначив встречу на определенный день в определенном месте.
   Лет Тамаре было…
   Я сразу увидел, что она старше меня. Но тогда не разбирался в женских возрастах, и мне, двадцатичетырехлетнему идиотику, казалось, что ей лет тридцать. Как понимаю теперь, она была чуть моложе моего нынешнего возраста. То есть находилась в том счастливом женском периоде, когда хочется всегда и в любом состоянии.
   По мере приближения к назначенному дню я толчками вспоминал горячую руку Тамары на своем плече во время вальса. И думал, краснея от постыдности самих мыслей: а что, если…
   И тут же гнал надежды прочь.
   Сам себя я в общем никогда не любил и считал себя некрасивым. Мне не представлялось возможным, чтобы женщина сама захотела заниматься со мною сексом.
   Ведь в подсознании жила ханжеская истина: это нужно лишь мужчине, а женщина просто уступает домогательствам.
   Вот какой глупостью забивались тогда мозги в приличных семьях!
   В день встречи я уже сомневался в серьезности разговоров и, приближаясь к назначенному выходу метро, был почти уверен, что она не придет…
   Однако я ошибся.

Рекорд, оставшийся навсегда

   С первых минут визита чувствовалась наэлектризованность самого воздуха между нами.
   Но я все еще отказывался верить, что вот сейчас, в этой комнате, произойдет великое чудо, которое много лет снилось в неприличных снах и казалось нереальным.
   Мы смотрели картины, пили кофе; я играл на гитаре…
   (Что до сих пор осталось одним из моих неумерших талантов.)
   Тамара подсаживалась все ближе, а я ни на что не решался. Мгновенно лишившись смелости. И даже просто уверенности в своей состоятельности.
   Поцелуи, правда, были мне знакомы. Но во время этого занятия она провела рукой по моей одежде – незнакомым, но понятым жестом опытной женщины, проверяющей готовность партнера.
   Но я – сто хренов мне в глотку на том свете! – продолжал бездействовать.
   Тогда, поняв, с кем имеет дело, Тамара быстро разделась сама.
   Как я уже говорил, обнаженную женщину я впервые увидел в двадцать три года. До того рассматривал картины и редкие фотографии. В прежнем моем понимании любое женское тело должно являть собой само совершенство. Упругое, гладкое, влитое в изящные очертания…
   Тело Тамары оказалось самым обычным. Она была не толстой и не худой, без особых прелестей фигуры. И даже без чего-то запоминающегося. Разве что икры ее казались очень толстыми, а большие колени сияли, неимоверно круглы.
   Но все это констатирую я сейчас, кое-что увидевший за прошедшие двадцать лет. Тогда же я, дрожа от вожделения, жадно пил глазами тело женщины. Которая через несколько секунд должна была сделаться моей первой.
   Меня поразил вид редкой растительности на треугольном мыске под ее животом: единственная виденная мною женщина имела там буйные заросли. Лишь десятилетия спустя, набравшись опыта, я понял, что у женщин с возрастом обычно редеют волосы именно на этом месте. Своего рода аналог мужской лысины, не выставляемый на всеобщее обозрение.
   А груди ее, вероятно небольшие от природы и в свое время опустошенные кормлением (я знал, что у Тамары взрослая дочь), свисали несерьезно, маленькие и мягкие. Соски ее тоже отличались серостью и общей невыразительностью. Она сама посетовала о том, взяв свой бюст в пригоршни и извиняясь за его непривлекательность.
   Но меня это не волновало. Потому что передо мной спокойно разделась женщина, предназначенная для меня.
   Потому что – я уже почти верил! – теперь ничто не помешает взлету.
   Все-таки в последний момент я испугался, как бы не опростоволоситься, ведь опыт отсутствовал.
   Мудрая Тамара помогла так легко и ненавязчиво, что я не заметил, как вошел в нее.
   Первый в жизни реальный половой акт принес мне скорее умственное, нежели физиологическое наслаждение. Ничего не зная, я ожидал от него каких-то неземных ощущений. А на деле все произошло слишком просто. Довольно быстро, обыденно и как-то даже почти привычно. Впрочем, возможно, я по неопытности выбрал не лучшую позу.
   Не знаю почему, но едва Тамара многоопытной рукой направила мой стержень в свое русло, как я тут же с судорожной мощью обхватил своими ногами ее неслабые бедра. Лишив настоящей возможности двигаться в ее теле, не испытывая сам ничего, кроме не слишком приятного сухого трения.
   Едва дело свершилось, я встал и пошел мыться. Удивительно, но чувство насыщения, сколь коротким оно ни было, сразу лишило меня интереса к сексу.
   К женщинам вообще и к партнерше в частности.
   Вернувшись из душа, я думал застать Тамару одетой – к моему удивлению, она еще лежала в постели. И как-то само собой я опять почувствовал влечение. Хотя минуту назад даже воспоминание о половом контакте вызывало отвращение. Мы снова занялись возбуждающей игрой, только теперь она перевернула меня на спину и села верхом.
   Меня охватил иррациональный страх.
   Прожив почти четверть века, я понятия не имел о сексуальных позах.
   Правда, курсе на втором по рядам ходила пачка слепых машинописных листков, где были описаны приемы секса и основные позиции. Мы читали это, краснея и стыдясь внезапно набегающих мыслей о сидящих рядом, одетых и неприступных сокурсницах… и почти ничего не понимая. Поскольку для визуального представления требовался минимальный практический опыт.
   И сейчас я испытал шок от всего, что Тамара принялась делать с моим телом.
   Придерживая мою твердую плоть в нужном положении, она развела ноги и не спеша наделась на нее – именно «наделась», иного слова я не подберу. Я видел, как моя часть медленно исчезает в темной, жаркой, пахучей и скользкой глубине между ее ляжек, и мне чудилось, что этим не ограничится. Что Тамара засосет вовнутрь всего меня. Другой на моем месте исходил бы щенячьим восторгом от таких упражнений, а мне стало страшно. Ощущение казалось настолько шокирующим, что на долю секунды я даже перестал испытывать желание.
   А Тамара, насадившись поглубже, начала прыгать вверх и вниз. И с каждым движением издавала странные звуки. Сначала вроде бы вздыхала. Потом принялась стонать. А потом закричала – громко и отрывисто. Но совершенно точно не от боли.
   Это казалось верхом невозможного.
   Ведь я был уверен, что чувственная цель полового акта заключается в удовлетворении мужчины. А женщина лишь терпит, поскольку иначе невозможно продолжение рода.
   Это вбило в сознание все прежнее воспитание, включая классическую русскую литературу. Я имею в виду, конечно, не романтического дурака Тургенева или состарившегося потаскуна Толстого, а таких тонко чувствующих авторов, как Бунин; такие правдивые вещи, как чеховская «Дама с собачкой»… В жизни все оказалось по-другому.
   Оказалось, женщине тоже приятен секс – хотя это полностью противоречило моей системе взглядов.
   Я видел, что Тамара получает космическое удовольствие – во много раз более сильное, чем я. Она билась и стонала, и выкрикивала разные слова, и пена кипела в уголках ее губ. Она вся, до кончика ногтя, отдалась половому акту, наслаждалась каждой клеточкой своего тела и каждой секундой моего пребывания в ней. Этот факт ошеломил больше всего.
   Я еще оставался в первозданном испуге невежества. Но в подсознании уже зародилась, чтобы проклюнуться через нужное время, догадка о главной роли, которую играет секс в человеческой жизни.
   Что тоже шло вразрез с теми ценностями, которые с детства вбивались семьей…
   Потом мы вместе приняли душ, – с томительным наслаждениям намыливая друг друга в области слегка натруженных половых органов… – затем снова пили кофе.
   Программа была выполнена; Тамара улыбалась довольно и счастливо. Я впервые понял, как может улыбаться несколько раз подряд удовлетворенная женщина. И сам я дважды достиг вершины.
   Но она не спешила одеваться. Накинула мою рубашку – которую, кстати, я до сих пор ношу дома… – и сидела напротив. Я видел ненароком выглядывающие соски, которые сейчас вдруг сделались невероятно заманчивыми. Задница ее – задница рожавшей женщины – в сидячем положении казалась еще шире и толще, нежели на самом деле. Желтовато-белые бедра растеклись по стулу, но в том месте, где они смыкались, я видел пространство. И шерстистый низ живота – под которым, сомнений не оставалось, пряталось самое лучше, самое желанное, самое важное место на свете. В котором я уже был сегодня, которое сейчас можно было опять рассмотреть. И не только рассмотреть, но даже еще раз потрогать.