Страница:
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- 8
- Следующая »
- Последняя >>
Виктор Улин
Умерший рай
(Двадцать лет спустя)
Памяти генерал-лейтенанта авиации Андрея Николаевича Лёзина.
1.
«Но почему мы не находимся сами на островах Надежды и не спим с женщинами, которые пахнут корицей и чьи глаза становятся белыми, когда мы их оплодотворяем под Южным Крестом…»
(Эрих Мария Ремарк. «Черный обелиск»)
2.
«Не скоро совершается суд над худыми делами; от этого и не страшится сердце сынов человеческих делать зло.»
(Екклесиаст. 8:11)
3.
«…иллюзия есть главный питатель жизненных сил.»
(Виктор Улин. «Камни в пыли»)
4.
«Только ленивый не пишет сейчас о Гитлере.»
(Андрей Конюхов. Из частной беседы)
От автора
В 2002 году, вернувшись из турпоездки в Египет, я написал документальную повесть «Африканская луна» – это название упоминается, пожалуй, во всех моих публицистических произведениях.
Едва окончив египетские заметки, я вспомнил о другом путешествии за границу. Совершенном мною – если отсчитывать от того 2002 года – почти 20 лет назад. И подумал, что смогу создать нечто на том давнем материале.
Поделившись планами с литературным братом, бывшим сокурсником по Литинституту, а ныне преуспевающим Петербургским писателем Валерием Роньшиным, я встретил скепсис.
«Луну» Валера принял безоговорочно. Прежде всего благодаря свежести авторского восприятия. Узнав о дальнейших намерениях, он усомнился: удастся ли мне спустя двадцать лет создать вещь такого же объема, наполненную живыми и яркими ощущениями.
– «Не верю!», цитируя Станиславского, – писал мне друг.
Честно говоря, тогда я и сам не слишком верил.
По инерции, оставшейся после «Луны», написал несколько глав – и бросил.
Поскольку в самом деле материал двадцатилетней давности усох и поблек. Скроить из него нечто живое казалось принципиально невозможным.
В таком виде, брошенная – хотя не похороненная – эта повесть провалялась два года.
До тех пор, пока уже нынче я опять не съездил за границу. На сей раз в Турцию. По непонятным причинам поездка вызвала во мне всплеск писательской потенции, какого не было давно.
Я начал работать в начале июля – и писал, писал и писал…
Сделал документальную повесть о поездке в Турцию. Потом написал художественную вещь, эпизодическая завязка которой лежала на берегу Средиземного моря. Совершенно походя родился еще один небольшой, но крайне тяжелый и важный для меня очерк.
Все замыслы вроде бы претворились. Но инерция несла вперед. Делать было нечего, и я взялся за эти записки. Хотя вначале и сам не верил в успех.
Однако воспоминания захватили. И заставили писать до тех пор, пока я не выложил все, что само по себе рождалось в сознании.
Вопреки сомнениям Валеры Роньшина, вещь получилась в два раза объемнее легендарной «Луны».
Ну, а о свежести и искренности судить вам.
Едва окончив египетские заметки, я вспомнил о другом путешествии за границу. Совершенном мною – если отсчитывать от того 2002 года – почти 20 лет назад. И подумал, что смогу создать нечто на том давнем материале.
Поделившись планами с литературным братом, бывшим сокурсником по Литинституту, а ныне преуспевающим Петербургским писателем Валерием Роньшиным, я встретил скепсис.
«Луну» Валера принял безоговорочно. Прежде всего благодаря свежести авторского восприятия. Узнав о дальнейших намерениях, он усомнился: удастся ли мне спустя двадцать лет создать вещь такого же объема, наполненную живыми и яркими ощущениями.
– «Не верю!», цитируя Станиславского, – писал мне друг.
Честно говоря, тогда я и сам не слишком верил.
По инерции, оставшейся после «Луны», написал несколько глав – и бросил.
Поскольку в самом деле материал двадцатилетней давности усох и поблек. Скроить из него нечто живое казалось принципиально невозможным.
В таком виде, брошенная – хотя не похороненная – эта повесть провалялась два года.
До тех пор, пока уже нынче я опять не съездил за границу. На сей раз в Турцию. По непонятным причинам поездка вызвала во мне всплеск писательской потенции, какого не было давно.
Я начал работать в начале июля – и писал, писал и писал…
Сделал документальную повесть о поездке в Турцию. Потом написал художественную вещь, эпизодическая завязка которой лежала на берегу Средиземного моря. Совершенно походя родился еще один небольшой, но крайне тяжелый и важный для меня очерк.
Все замыслы вроде бы претворились. Но инерция несла вперед. Делать было нечего, и я взялся за эти записки. Хотя вначале и сам не верил в успех.
Однако воспоминания захватили. И заставили писать до тех пор, пока я не выложил все, что само по себе рождалось в сознании.
Вопреки сомнениям Валеры Роньшина, вещь получилась в два раза объемнее легендарной «Луны».
Ну, а о свежести и искренности судить вам.
Тогда я был молодым
Однажды мы пили водку.
В самом факте не вижу ничего экстраординарного.
Особенно в нынешнем возрасте и состоянии.
Хотя этот случай относится к моей прошлой жизни – когда я преподавал в университете.
Так вот – мы пили тогда водку… И партнером моим (мне не нравится слово «собутыльник»; в нем присутствует уничижительный, оставшийся со времен борьбы с алкоголизмом оттенок, превращающий нормальных людей в заурядных пьяниц) – партнером моим был Семен Израилевич Спивак. Известный ученый, профессор математики, обладатель всех мыслимых в научном мире наград. А главное – умный человек. Один из умнейших, кого мне посчастливилось встретить на жизненном пути. Преклоняясь перед ним, я приватно называю его «ребе», что по-еврейски означает обращение к раввину, учителю или просто мудрому человеку.
И вот, пили мы любимую сорокаградусную – и разговор сошел на воспоминания о прежних временах. Мы медленно опустились в прошлое.
Как положено двум ностальгирующим собеседникам, вспоминали что-то хорошее. Бывшее реально, или только грезившееся – не важно; но оставшееся далеко позади.
Мне в тот момент было года сорок два; но тем не менее казалось, будто только прошлая жизнь осталась цветной, а настоящая сделалась черно-белой.
Приняв по очередной дозе, мы перешли к обсуждению этого феномена человеческого самовосприятия.
И тут Семен Израилевич сказал, что недавно читал очень любопытную книгу – мемуары некоей старой еврейки, жившей в Испании то ли в XVII, то ли даже в XVI веке. Не помню, кем она была и о чем писала – и это неважно. Время и место столь далеки от нас, что все это с тем же успехом могло происходить на Луне. Меня поразил первый абзац книги, который Спивак привел наизусть:
«В прежние времена жизнь протекала совершенно иначе.
Хотя бы потому, что тогда я была молодой…»
Эта грустная фраза неизвестной, давно умершей женщины запомнилась тогда и не дает мне покоя до сих пор.
Она настолько крепко вошла в меня, что я решил сделать ее названием первой главы.
Которая может считаться предисловием автора: так последний объясняет свой взгляд на это произведение.
Ведь я собираюсь описывать события, предметы и места двадцатилетней давности.
В самом факте не вижу ничего экстраординарного.
Особенно в нынешнем возрасте и состоянии.
Хотя этот случай относится к моей прошлой жизни – когда я преподавал в университете.
Так вот – мы пили тогда водку… И партнером моим (мне не нравится слово «собутыльник»; в нем присутствует уничижительный, оставшийся со времен борьбы с алкоголизмом оттенок, превращающий нормальных людей в заурядных пьяниц) – партнером моим был Семен Израилевич Спивак. Известный ученый, профессор математики, обладатель всех мыслимых в научном мире наград. А главное – умный человек. Один из умнейших, кого мне посчастливилось встретить на жизненном пути. Преклоняясь перед ним, я приватно называю его «ребе», что по-еврейски означает обращение к раввину, учителю или просто мудрому человеку.
И вот, пили мы любимую сорокаградусную – и разговор сошел на воспоминания о прежних временах. Мы медленно опустились в прошлое.
Как положено двум ностальгирующим собеседникам, вспоминали что-то хорошее. Бывшее реально, или только грезившееся – не важно; но оставшееся далеко позади.
Мне в тот момент было года сорок два; но тем не менее казалось, будто только прошлая жизнь осталась цветной, а настоящая сделалась черно-белой.
Приняв по очередной дозе, мы перешли к обсуждению этого феномена человеческого самовосприятия.
И тут Семен Израилевич сказал, что недавно читал очень любопытную книгу – мемуары некоей старой еврейки, жившей в Испании то ли в XVII, то ли даже в XVI веке. Не помню, кем она была и о чем писала – и это неважно. Время и место столь далеки от нас, что все это с тем же успехом могло происходить на Луне. Меня поразил первый абзац книги, который Спивак привел наизусть:
«В прежние времена жизнь протекала совершенно иначе.
Хотя бы потому, что тогда я была молодой…»
Эта грустная фраза неизвестной, давно умершей женщины запомнилась тогда и не дает мне покоя до сих пор.
Она настолько крепко вошла в меня, что я решил сделать ее названием первой главы.
Которая может считаться предисловием автора: так последний объясняет свой взгляд на это произведение.
Ведь я собираюсь описывать события, предметы и места двадцатилетней давности.
Страна, которой больше нет на карте
Не теряйтесь в догадках, чему я собрался посвятить три сотни страниц повествования.
Перед вами – отнюдь не мои мемуары.
Точнее, не совсем мемуары…
Принимаясь за эти записки, я решил рассказать о своей давней поездке за границу.
Настолько давней, что страны, куда я ездил, не найдется ни на одной карте. Равно как и той, откуда выехал и куда вернулся.
Потому что тогда я жил в СССР – а ездил в Германскую Демократическую Республику.
Столь эфемерными кажутся эти географические названия сейчас, что меня самого посещают сомнения в реальности того путешествия. Из всего прежнего мира неизменной сохранилась, пожалуй, одна лишь Польша. Которой суждено вечно оставаться утлой прослойкой – чем-то вроде коврика для вытирания ног – между Россией и Германией.
О Польше будет сказано несколько слов в нужном месте.
Сейчас же я хочу оправдаться перед вами за предлагаемые материалы.
Ведь если учесть обилие нынешней информации, равно как и свободную возможность каждого россиянина съездить за рубеж в любом направлении, то познавательное значение моей повести может показаться сомнительным.
Слишком уж большой промежуток времени отделяет события от момента их описания; да и мир изменился неузнаваемо.
Но, может, в том и ценность подобных воспоминаний, что являясь одновременно личными мемуарами, они позволяют видеть сквозь медленно мутнеющую толщу времени и предложить не только изложение реальных фактов, но взгляд на прошлое с позиции нынешних знаний…
Перед вами – отнюдь не мои мемуары.
Точнее, не совсем мемуары…
Принимаясь за эти записки, я решил рассказать о своей давней поездке за границу.
Настолько давней, что страны, куда я ездил, не найдется ни на одной карте. Равно как и той, откуда выехал и куда вернулся.
Потому что тогда я жил в СССР – а ездил в Германскую Демократическую Республику.
Столь эфемерными кажутся эти географические названия сейчас, что меня самого посещают сомнения в реальности того путешествия. Из всего прежнего мира неизменной сохранилась, пожалуй, одна лишь Польша. Которой суждено вечно оставаться утлой прослойкой – чем-то вроде коврика для вытирания ног – между Россией и Германией.
О Польше будет сказано несколько слов в нужном месте.
Сейчас же я хочу оправдаться перед вами за предлагаемые материалы.
Ведь если учесть обилие нынешней информации, равно как и свободную возможность каждого россиянина съездить за рубеж в любом направлении, то познавательное значение моей повести может показаться сомнительным.
Слишком уж большой промежуток времени отделяет события от момента их описания; да и мир изменился неузнаваемо.
Но, может, в том и ценность подобных воспоминаний, что являясь одновременно личными мемуарами, они позволяют видеть сквозь медленно мутнеющую толщу времени и предложить не только изложение реальных фактов, но взгляд на прошлое с позиции нынешних знаний…
«У нас была великая Эпоха»
Так назвал одну из наиболее удачных книг уважаемый мною писатель Эдуард Лимонов.
Он гораздо старше меня; его Эпоха представляла собой детство послевоенного мальчишки – время, в котором еще бродило эхо великой Войны, накладывая отпечаток на мысли и поступки.
Если абстрагироваться от положительных качеств, подсознательно приписываемых всему, что мы именуем великим или гениальным, то действительно та эпоха была наполнена величием. Правда, злом в не меньшей мере, чем добром, но отрицать ее грандиозность не станет никто.
Так же как никто не решится назвать великими наши дни. Грандиозные с точки зрения перемены образа жизни, но ассоциирующиеся лишь с мышиной суетой измельчившихся до непотребства политиков.
Моя Эпоха была существенно моложе. Можно ли ее именовать великой? Конечно, в сравнении с Лимоновской она проигрывает. Но сопоставляя с современностью, мы не можем отрицать некоторых ее монументальных черт.
То была эпоха великого абсурда и великой лжи. Мелкой и не особо опасной для тех, кто не собирался слишком высоко поднимать умную голову – но лжи всеобъемлющей, возведенной в ранг государственной политики.
Ведь отрочество мое и юность пришлись на период, который позднейшие историки поименовали застоем.
И действительно, нечто потрясающе стабильное присутствовало в те времена.
Когда ничто не менялось, застыв на годы в однажды принятом состоянии.
Когда человек шел на работу и получал мизерную зарплату. Но знал во-первых, что этой зарплаты хватит не умереть с голода (и ее действительно хватало ровно настолько; прочие блага просто отсутствовали), а во-вторых, что он не лишится ее до самой пенсии (которой хватало в общем на точно такую же жизнь).
Когда в самом обществе установки не менялись, а делались лишь все более нелепыми.
Тогда было достаточно прочитать одну книгу, написанную Генеральным секретарем ЦК КПСС Леонидом Ильичом Брежневым, чтобы потом не иметь проблем с общественными науками.
Вот собственный пример. Прочитав только «Малую Землю», я с ее помощью успешно сдал семь экзаменов за семь лет: школьное сочинение, затем по очереди предметы общественного курса в университете, потом экзамен по истории КПСС при поступлении в аспирантуру – и получал только отличные оценки. А с кандидатским минимумом по философии мне страшно не повезло: Брежнев некстати умер, не дав мне пройти с «Малой Землей» до конца; философию пришлось сдавать по другим материалам, и впервые в жизни я получил «четыре»…
Сейчас это кажется смешным и жалким. И тогда мы тоже откровенно смеялись над своим «Леней». И анекдотов про Брежнева ходило не меньше, чем про Чапаева.
Но…
Но при всем том я отчетливо помню осенние дни 1982 года, когда Брежнев умер. Нам, советским людям, совершенно реально думалось, что должен наступить конец света. Ведь Леонид Ильич, возглавляющий трибуну Политбюро ЦК КПСС, был вечным. Не как скала и даже не как Солнце, а как Вселенная. Он просто не мог взять и умереть, подобно простым смертным.
Брежнев казался для нас чем-то незыблемым, вроде легендарного австрийского императора Франца-Иосифа, правившего страной на протяжении почти семи десятилетий, периода существования целого поколения – за это время уставшего от жизни, своей страны и королевского трона. Однако Леонид Ильич возглавлял ЦК КПСС – то есть Советский союз, что в те годы было эквивалентным – всего 18 лет. Поистине время в эпоху застоя тянулось в десять раз медленнее, чем на самом деле. И в с Брежневым мы действительно прожили целую жизнь. Хотя она и напоминала летаргический сон.
В какой-то мере те события происходили как некий слабый отсвет поистине страшных и трагических Событий прежней эпохи. Смерть Брежнева не сокрушала все сущее, как смерть Сталина – но для своего периода это было аналогичное явление.
Помню, как в день, когда его хоронили, я шел по Невскому проспекту мимо Гостиного двора. В момент, когда гроб вождя опускали в глубокую могилу у Кремлевской стены, из Москвы был подан сигнал. И на всех улицах остановилось движение. И все машины загудели. Вразнобой, но как-то жутко и безысходно. Этот вой, к которому примешивался рев каких-то далеких заводских гудков, наполнял душу сумраком и ожиданием конца. Конца чего-то привычного, устоявшегося и в общем родного.
Как оказалось потом, предчувствие не обмануло. Случившееся в самом деле стало началом конца Эпохи.
(Странно и парадоксально с объективной точки зрения. Смерть настоящего могучего тирана, образец которого представлял Генералиссимус, в общем не подломила существующего строя. А кончина опереточного маразматика, каким стал к концу жизни бравый полковник Брежнев, в самом деле знаменовала собой переход к агонии системы.)
Но тогда мы совершенно искренне думали: что же теперь будет с нами, привыкшими к неизменности бытия?…
Поверит ли в это человек, не успевший пожить в годы застоя? Сомневаюсь. Но все происходило и ощущалось именно так.
Поэтому я и решился на эти записки.
Ведь никто, кроме живших тогда и сохранивших память, не способен восстановить детали недавнего прошлого.
Например, помните ли вы,
Он гораздо старше меня; его Эпоха представляла собой детство послевоенного мальчишки – время, в котором еще бродило эхо великой Войны, накладывая отпечаток на мысли и поступки.
Если абстрагироваться от положительных качеств, подсознательно приписываемых всему, что мы именуем великим или гениальным, то действительно та эпоха была наполнена величием. Правда, злом в не меньшей мере, чем добром, но отрицать ее грандиозность не станет никто.
Так же как никто не решится назвать великими наши дни. Грандиозные с точки зрения перемены образа жизни, но ассоциирующиеся лишь с мышиной суетой измельчившихся до непотребства политиков.
Моя Эпоха была существенно моложе. Можно ли ее именовать великой? Конечно, в сравнении с Лимоновской она проигрывает. Но сопоставляя с современностью, мы не можем отрицать некоторых ее монументальных черт.
То была эпоха великого абсурда и великой лжи. Мелкой и не особо опасной для тех, кто не собирался слишком высоко поднимать умную голову – но лжи всеобъемлющей, возведенной в ранг государственной политики.
Ведь отрочество мое и юность пришлись на период, который позднейшие историки поименовали застоем.
И действительно, нечто потрясающе стабильное присутствовало в те времена.
Когда ничто не менялось, застыв на годы в однажды принятом состоянии.
Когда человек шел на работу и получал мизерную зарплату. Но знал во-первых, что этой зарплаты хватит не умереть с голода (и ее действительно хватало ровно настолько; прочие блага просто отсутствовали), а во-вторых, что он не лишится ее до самой пенсии (которой хватало в общем на точно такую же жизнь).
Когда в самом обществе установки не менялись, а делались лишь все более нелепыми.
Тогда было достаточно прочитать одну книгу, написанную Генеральным секретарем ЦК КПСС Леонидом Ильичом Брежневым, чтобы потом не иметь проблем с общественными науками.
Вот собственный пример. Прочитав только «Малую Землю», я с ее помощью успешно сдал семь экзаменов за семь лет: школьное сочинение, затем по очереди предметы общественного курса в университете, потом экзамен по истории КПСС при поступлении в аспирантуру – и получал только отличные оценки. А с кандидатским минимумом по философии мне страшно не повезло: Брежнев некстати умер, не дав мне пройти с «Малой Землей» до конца; философию пришлось сдавать по другим материалам, и впервые в жизни я получил «четыре»…
Сейчас это кажется смешным и жалким. И тогда мы тоже откровенно смеялись над своим «Леней». И анекдотов про Брежнева ходило не меньше, чем про Чапаева.
Но…
Но при всем том я отчетливо помню осенние дни 1982 года, когда Брежнев умер. Нам, советским людям, совершенно реально думалось, что должен наступить конец света. Ведь Леонид Ильич, возглавляющий трибуну Политбюро ЦК КПСС, был вечным. Не как скала и даже не как Солнце, а как Вселенная. Он просто не мог взять и умереть, подобно простым смертным.
Брежнев казался для нас чем-то незыблемым, вроде легендарного австрийского императора Франца-Иосифа, правившего страной на протяжении почти семи десятилетий, периода существования целого поколения – за это время уставшего от жизни, своей страны и королевского трона. Однако Леонид Ильич возглавлял ЦК КПСС – то есть Советский союз, что в те годы было эквивалентным – всего 18 лет. Поистине время в эпоху застоя тянулось в десять раз медленнее, чем на самом деле. И в с Брежневым мы действительно прожили целую жизнь. Хотя она и напоминала летаргический сон.
В какой-то мере те события происходили как некий слабый отсвет поистине страшных и трагических Событий прежней эпохи. Смерть Брежнева не сокрушала все сущее, как смерть Сталина – но для своего периода это было аналогичное явление.
Помню, как в день, когда его хоронили, я шел по Невскому проспекту мимо Гостиного двора. В момент, когда гроб вождя опускали в глубокую могилу у Кремлевской стены, из Москвы был подан сигнал. И на всех улицах остановилось движение. И все машины загудели. Вразнобой, но как-то жутко и безысходно. Этот вой, к которому примешивался рев каких-то далеких заводских гудков, наполнял душу сумраком и ожиданием конца. Конца чего-то привычного, устоявшегося и в общем родного.
Как оказалось потом, предчувствие не обмануло. Случившееся в самом деле стало началом конца Эпохи.
(Странно и парадоксально с объективной точки зрения. Смерть настоящего могучего тирана, образец которого представлял Генералиссимус, в общем не подломила существующего строя. А кончина опереточного маразматика, каким стал к концу жизни бравый полковник Брежнев, в самом деле знаменовала собой переход к агонии системы.)
Но тогда мы совершенно искренне думали: что же теперь будет с нами, привыкшими к неизменности бытия?…
Поверит ли в это человек, не успевший пожить в годы застоя? Сомневаюсь. Но все происходило и ощущалось именно так.
Поэтому я и решился на эти записки.
Ведь никто, кроме живших тогда и сохранивших память, не способен восстановить детали недавнего прошлого.
Например, помните ли вы,
Что такое ДЕМОНСТРАЦИЯ
Демонстрировали не новые фасоны одежды и даже не образцы вооружения – как может показаться кому-то, видевшему по телевизору отрывки парадов на Красной площади.
Демонстрировалось согласие населения с существующим общественным строем.
Это событие происходило два раза в год и знаменовало собой наиболее серьезные коммунистические праздники – 7 ноября и 1 мая (красные даты которых, по иронии судьбы, сохранились до сих пор).
Демонстрации вспоминаются в общем по-доброму. При хорошей погоде казалось неплохо пройтись по городу пестрой могучей колонной, прокричать несколько речевок под трибунами, с которых махали руками Верховные вожди, а потом мирно разойтись по домам. С чувством выполненного долга и усталости от многокилометровых пробежек сесть за действительно праздничный стол.
Но все-таки на демонстрации народ сгоняли. Потому что любителей прогуляться в выходной недоставало, а правящая партия требовала определенной массовости ликующего народа.
И, кроме того, в этом шествии приходилось не только идти, но еще и нести портреты умерших и живых вождей (фанерки на длинных ручках, напоминающие лопаты для уборки снега) или лозунги – изречения «Слава КПСС» или «Миру мир», написанные на длинных полосах фанеры, снабженных двумя ручками по краям; на такие требовалось целых два человека.
С интеллигенцией проблем не имелось: райком давил на партком, а тот с помощью комсомола и администрации выгонял на площадь всех, кто мог ходить. Ведь любой рссийский интеллигент при прежнем режиме всегда дрожал в страхе потерять место.
Хуже обстояло с рабочим классом. Похмельный гегемон своим местом он не дорожил и вообще ничего не боялся. Поэтому для портретов и лозунгов на заводах применялся принцип материального стимулирования.
Вы наверняка не знаете размер и порядок оплаты портретов на демонстрации в Ленинграде.
Утром перед построением со специальной машины, которой предстояло возглавлять колонну завода, раздавали предметы наглядной агитации тем, кого уговорили их нести. Пройдя Дворцовую площадь, колонны демонстрантов рассыпались. Свободные уходили домой. А носители портретов спешили к головной машине. Там по сдаче товарно-материальной ценности ждало вознаграждение: каждому, кто нес портрет, наливали стакан водки. Паре, сдавшей лозунг, выдавали бутылку на двоих.
Получалось, что нести лозунг выгоднее, чем портрет. Но лозунгов было несколько, портретов – в несколько раз больше. Кто не успевал скооперироваться с напарником, довольствовался стаканом. Но и двести граммов водки за прогулку с партийной физиономией тоже казались неплохой наградой…
Вспоминать забавные и грустные детали застойных времен можно без конца.
Пожалуй, мне пора заканчивать вступление, где слишком часто упоминается водка.
И попытаться перейти собственно к теме – к Германии.
Демонстрировалось согласие населения с существующим общественным строем.
Это событие происходило два раза в год и знаменовало собой наиболее серьезные коммунистические праздники – 7 ноября и 1 мая (красные даты которых, по иронии судьбы, сохранились до сих пор).
Демонстрации вспоминаются в общем по-доброму. При хорошей погоде казалось неплохо пройтись по городу пестрой могучей колонной, прокричать несколько речевок под трибунами, с которых махали руками Верховные вожди, а потом мирно разойтись по домам. С чувством выполненного долга и усталости от многокилометровых пробежек сесть за действительно праздничный стол.
Но все-таки на демонстрации народ сгоняли. Потому что любителей прогуляться в выходной недоставало, а правящая партия требовала определенной массовости ликующего народа.
И, кроме того, в этом шествии приходилось не только идти, но еще и нести портреты умерших и живых вождей (фанерки на длинных ручках, напоминающие лопаты для уборки снега) или лозунги – изречения «Слава КПСС» или «Миру мир», написанные на длинных полосах фанеры, снабженных двумя ручками по краям; на такие требовалось целых два человека.
С интеллигенцией проблем не имелось: райком давил на партком, а тот с помощью комсомола и администрации выгонял на площадь всех, кто мог ходить. Ведь любой рссийский интеллигент при прежнем режиме всегда дрожал в страхе потерять место.
Хуже обстояло с рабочим классом. Похмельный гегемон своим местом он не дорожил и вообще ничего не боялся. Поэтому для портретов и лозунгов на заводах применялся принцип материального стимулирования.
Вы наверняка не знаете размер и порядок оплаты портретов на демонстрации в Ленинграде.
Утром перед построением со специальной машины, которой предстояло возглавлять колонну завода, раздавали предметы наглядной агитации тем, кого уговорили их нести. Пройдя Дворцовую площадь, колонны демонстрантов рассыпались. Свободные уходили домой. А носители портретов спешили к головной машине. Там по сдаче товарно-материальной ценности ждало вознаграждение: каждому, кто нес портрет, наливали стакан водки. Паре, сдавшей лозунг, выдавали бутылку на двоих.
Получалось, что нести лозунг выгоднее, чем портрет. Но лозунгов было несколько, портретов – в несколько раз больше. Кто не успевал скооперироваться с напарником, довольствовался стаканом. Но и двести граммов водки за прогулку с партийной физиономией тоже казались неплохой наградой…
Вспоминать забавные и грустные детали застойных времен можно без конца.
Пожалуй, мне пора заканчивать вступление, где слишком часто упоминается водка.
И попытаться перейти собственно к теме – к Германии.
Когда нас в бой пошлет товарищ Сталин
Я уже хотел начать, но не смог удержаться от того, чтобы нарисовать перед тобой, возлюбленный читатель, картину моего бытия…
Вчера я отправил жену в Турцию.
У нее длинный отпуск. Точнее нормальный для человека, работающего по востребованной специальности. В этом году мы уже успели побывать в Турции, потом она съездила на пять дней в местный убогий пансионат. И теперь, третьим заходом – опять уехала на Средиземное море.
Оставив меня при полной свободе действий… Которая для меня есть совсем не то, о чем вы подумали. Скажу больше: вы лучшего мнения обо мне, нежели я того заслуживаю.
Для меня свобода – это возможность заниматься любимыми делами. Возиться с машиной, писать, играть на компе. Заниматься чем угодно – спокойным и необременительным делом.
Но вечером обязательно напиться водки. Не очень много, но до состояния, когда, говоря словами старого Хэма, «все становится почти таким как прежде».
А сегодня я не просто напился.
Я вышел на рэмблер и заказал в поиске свою любимую песню про танкистов. И нашел целый сайт с некупированными словами о Сталине.
Об Иосифе Виссарионовиче в этой повести я писать по возможности не буду. Слишком сложна и широка тема.
Но я счастлив от пьянства и иллюзии смысла жизни. И компьютер мой грозно ревет:
Но пора и к ней.
Вчера я отправил жену в Турцию.
У нее длинный отпуск. Точнее нормальный для человека, работающего по востребованной специальности. В этом году мы уже успели побывать в Турции, потом она съездила на пять дней в местный убогий пансионат. И теперь, третьим заходом – опять уехала на Средиземное море.
Оставив меня при полной свободе действий… Которая для меня есть совсем не то, о чем вы подумали. Скажу больше: вы лучшего мнения обо мне, нежели я того заслуживаю.
Для меня свобода – это возможность заниматься любимыми делами. Возиться с машиной, писать, играть на компе. Заниматься чем угодно – спокойным и необременительным делом.
Но вечером обязательно напиться водки. Не очень много, но до состояния, когда, говоря словами старого Хэма, «все становится почти таким как прежде».
А сегодня я не просто напился.
Я вышел на рэмблер и заказал в поиске свою любимую песню про танкистов. И нашел целый сайт с некупированными словами о Сталине.
Об Иосифе Виссарионовиче в этой повести я писать по возможности не буду. Слишком сложна и широка тема.
Но я счастлив от пьянства и иллюзии смысла жизни. И компьютер мой грозно ревет:
И убей меня бога – отрежь мне часть смысла жизни, поруби ее на пятаки и скорми бродячим псам – если эти слова не имеют отношения к Германии…
Гремя огнем, сверкая блеском стали,
Пойдут машины в яростный поход,
Когда нас в бой пошлет товарищ Сталин
И первый маршал в бой нас поведет…
Но пора и к ней.
Страна мечты
В школе я учил английский язык.
Ведь я пошел в первый класс в 1966 году, когда даже из-за порядком поржавевшего железного занавеса было ясным, что это – язык будущего. Грядущее интернациональное средство общения, каким ученые придурки мечтали видеть выморочное эсперанто.
Впрочем, в упоре на английский можно видеть и не заботу о будущем, а политику. Ведь в стране социализма, вынужденной жесткого обороняться от бесчисленных противников, всегда учили язык потенциального врага.
Поэтому в тридцатые годы в школах царил немецкий.
Когда холодная война показала себя во весь рост, то миру стало ясно, что ни игрушечно милитаристская Германия, ни напомаженная Франция, ни трудолюбивая Япония не являются оппонентами коммунизму. Предстоит война двух титанов, двух империй зла, как они именовали друг друга: СССР и США. Вот тогда определилось, что воевать предстоит с англоговорящим противником.
Планы советских милитаристов рухнули – равно как и американских. Советский союз оказался тем, кого предугадывал Адольф Гитлер еще сорок лет назад: колоссом на глиняных ногах. От страны ничего не осталось, исчезли и перспективы войны.
Но английский прочно вошел во все сферы деятельности.
Знание языка – это, пожалуй, единственное, что дала мне школа. Потому что – как я уже говорил – историю мы учили по одной книге, географию игнорировали из-за ее бесполезности для непутешествующего советского человека, литература в школе казалась нудной и серой, как Чернышевские сны Веры Павловны… и так далее. Эти предметы вроде были призваны расширять кругозор, но воинствующий социализм сужал последний до размеров смотровой щели танка.
Однако свободное владение языком до сих пор служит мне важным инструментом.
Но уча английский, я мечтал о немецком.
Сам не знаю, почему. Просто Германия с детства казалась мне страной мечты.
Меня не привлекала холодная и очевидно неуютная Англия, бесконечные красоты которой мы расписывали на уроках устной речи.
Равнодушен был я и к Франции – стране трех «п» (поваров, портных и проституток), какой она всегда мне казалась.
Но Германия…
Об этой стране стоило думать всерьез.
Главной причиной моего поклонения этой стране явилась моя ранняя и яростная страсть к авиации. Точнее, к пластмассовым моделям самолетов.
Сейчас при наличии средств можно за полчаса купить всю историю мирового авиастроения в любом исполнении.
Тогда же существовали только грубые – словно вытесанные топором – советские модели-болванки. Которые ужасали: без колес и винтов, отштампованные из пластмассы красного или синего цвета. И лишь в недосягаемом городе мечты (каким она грезилась тогда любому советскому человеку) – в бесконечно далекой Москве – продавались модели немецкого производства.
На самом деле тоже довольно грубые с точки зрения современной техники европейского моделирования.
Но по сравнению с отечественными казавшиеся чудом, которое страшно брать в руки. У них всегда все оказывалось на месте; винты и колеса крутились и имели положенный черный цвет, в фюзеляж вклеивались прозрачные полоски иллюминаторов. И весь самолет можно было украсить переводными картинками, довершающими облик точной копии.
Так выросло уважение в стране-изготовителю.
(Были в то время, вероятно, и какие-то добротные немецкие вещи; однако к тряпкам я не питал интереса и безразличен к ним до сих пор, поэтому судить с этой точки зрения не берусь.)
Потом я стал собирать модель железной дороги, тоже немецкого производства. Эта игрушка для взрослых была поистине верхом совершенства. Думаю, что сейчас за деньги, которыми располагает средний россиянин, уже нельзя купить ничего подобного. У меня собрался огромный подвижной состав, многие метры рельсов, целые городки строений: сначала привезенное из Москвы, потом накупаемое самостоятельно во время учебы в Ленинграде.
Кроме того, конце средней школы я начал собирать марки Германской империи.
Марки тогда собирали поголовно все, однако большинство заканчивало свое увлечение через месяц-другой, скопив небольшой альбом разномастных картинок. Или переходили к тематическому коллекционированию: копили бабочек, живопись или спорт.
Я, разумеется, начал с авиационной темы.
Но незаметно и прочно сполз на так называемую «хронологию» – то есть собирательство марок определенного государства.
Само собой получилось, что коллекционировал я именно Германскую империю. В самый интересный период ее существования: с шестидесятых годов девятнадцатого века, когда существовали отдельные немецкие княжества, выпускавшие свои марки – до тысяча девятьсот сорок седьмого. После которого утряслись оккупационные зоны разбитого третьего Рейха и на одной земле возникли два непримиримых родственника. Огромная ФРГ и маленькая ГДР. Собирать которые было в равной степени скучно.
Интерес к Германии, родившийся случайно, постепенно вырос в подлинную филателистическую страсть.
Ведь ни одна из стран в период новой истории – то есть во время, когда существовала регулярная почта и выпускались марки – с такой яростью не вступала в передел мира.
А любые изменения государственного статуса территорий влекли выпуск новых знаков почтовой оплаты – равных которым в наше время и не представить.
Собирал я не как бог на душу положит, а по точному каталогу фирмы «Михель». Мое сокровище представляло десяток кляссеров (то есть альбомов с прозрачными полосками, под которых вставлялись драгоценные экземпляры), где в четкой последовательности, с отдельными разновидностями, располагались марки собственно Германии, княжеств, оккупированных ею областей Бельгии, России, Украины, Чехословакии, потом оккупационные серии самой Германии, выпускаемые Советским союзом, Англией и Америкой…
По некоторым направлениям у меня выстроилась почти полная хронология. В моей коллекции имелись марки, которые в каталоге помечались как весьма редкие и оценивались суммами с несколькими нулями на конце.
Собирать их было в общем нетрудно: ведь тогда я жил в Ленинграде. Городе фронтовой полосы, где находилось огромное множество семей, куда отцы, мужья и сыновья привезли когда-то Германские трофеи. И, как мне думается, немало альбомов с немецкими марками: ведь перед войной филателия в СССР имела практически государственный характер.
Недаром председателем ВОФ (Всесоюзного общества филателистов, членом которого лет двадцать числился и я) состоял долгое время не кто иной, как действительно уважаемый и очень мужественный человек, прославленный полярник Эрнст Кренкель.
Упоминавшийся в известной песне про Сталинский стяг, поднятый у края Земли:
Ведь я пошел в первый класс в 1966 году, когда даже из-за порядком поржавевшего железного занавеса было ясным, что это – язык будущего. Грядущее интернациональное средство общения, каким ученые придурки мечтали видеть выморочное эсперанто.
Впрочем, в упоре на английский можно видеть и не заботу о будущем, а политику. Ведь в стране социализма, вынужденной жесткого обороняться от бесчисленных противников, всегда учили язык потенциального врага.
Поэтому в тридцатые годы в школах царил немецкий.
Когда холодная война показала себя во весь рост, то миру стало ясно, что ни игрушечно милитаристская Германия, ни напомаженная Франция, ни трудолюбивая Япония не являются оппонентами коммунизму. Предстоит война двух титанов, двух империй зла, как они именовали друг друга: СССР и США. Вот тогда определилось, что воевать предстоит с англоговорящим противником.
Планы советских милитаристов рухнули – равно как и американских. Советский союз оказался тем, кого предугадывал Адольф Гитлер еще сорок лет назад: колоссом на глиняных ногах. От страны ничего не осталось, исчезли и перспективы войны.
Но английский прочно вошел во все сферы деятельности.
Знание языка – это, пожалуй, единственное, что дала мне школа. Потому что – как я уже говорил – историю мы учили по одной книге, географию игнорировали из-за ее бесполезности для непутешествующего советского человека, литература в школе казалась нудной и серой, как Чернышевские сны Веры Павловны… и так далее. Эти предметы вроде были призваны расширять кругозор, но воинствующий социализм сужал последний до размеров смотровой щели танка.
Однако свободное владение языком до сих пор служит мне важным инструментом.
Но уча английский, я мечтал о немецком.
Сам не знаю, почему. Просто Германия с детства казалась мне страной мечты.
Меня не привлекала холодная и очевидно неуютная Англия, бесконечные красоты которой мы расписывали на уроках устной речи.
Равнодушен был я и к Франции – стране трех «п» (поваров, портных и проституток), какой она всегда мне казалась.
Но Германия…
Об этой стране стоило думать всерьез.
Главной причиной моего поклонения этой стране явилась моя ранняя и яростная страсть к авиации. Точнее, к пластмассовым моделям самолетов.
Сейчас при наличии средств можно за полчаса купить всю историю мирового авиастроения в любом исполнении.
Тогда же существовали только грубые – словно вытесанные топором – советские модели-болванки. Которые ужасали: без колес и винтов, отштампованные из пластмассы красного или синего цвета. И лишь в недосягаемом городе мечты (каким она грезилась тогда любому советскому человеку) – в бесконечно далекой Москве – продавались модели немецкого производства.
На самом деле тоже довольно грубые с точки зрения современной техники европейского моделирования.
Но по сравнению с отечественными казавшиеся чудом, которое страшно брать в руки. У них всегда все оказывалось на месте; винты и колеса крутились и имели положенный черный цвет, в фюзеляж вклеивались прозрачные полоски иллюминаторов. И весь самолет можно было украсить переводными картинками, довершающими облик точной копии.
Так выросло уважение в стране-изготовителю.
(Были в то время, вероятно, и какие-то добротные немецкие вещи; однако к тряпкам я не питал интереса и безразличен к ним до сих пор, поэтому судить с этой точки зрения не берусь.)
Потом я стал собирать модель железной дороги, тоже немецкого производства. Эта игрушка для взрослых была поистине верхом совершенства. Думаю, что сейчас за деньги, которыми располагает средний россиянин, уже нельзя купить ничего подобного. У меня собрался огромный подвижной состав, многие метры рельсов, целые городки строений: сначала привезенное из Москвы, потом накупаемое самостоятельно во время учебы в Ленинграде.
Кроме того, конце средней школы я начал собирать марки Германской империи.
Марки тогда собирали поголовно все, однако большинство заканчивало свое увлечение через месяц-другой, скопив небольшой альбом разномастных картинок. Или переходили к тематическому коллекционированию: копили бабочек, живопись или спорт.
Я, разумеется, начал с авиационной темы.
Но незаметно и прочно сполз на так называемую «хронологию» – то есть собирательство марок определенного государства.
Само собой получилось, что коллекционировал я именно Германскую империю. В самый интересный период ее существования: с шестидесятых годов девятнадцатого века, когда существовали отдельные немецкие княжества, выпускавшие свои марки – до тысяча девятьсот сорок седьмого. После которого утряслись оккупационные зоны разбитого третьего Рейха и на одной земле возникли два непримиримых родственника. Огромная ФРГ и маленькая ГДР. Собирать которые было в равной степени скучно.
Интерес к Германии, родившийся случайно, постепенно вырос в подлинную филателистическую страсть.
Ведь ни одна из стран в период новой истории – то есть во время, когда существовала регулярная почта и выпускались марки – с такой яростью не вступала в передел мира.
А любые изменения государственного статуса территорий влекли выпуск новых знаков почтовой оплаты – равных которым в наше время и не представить.
Собирал я не как бог на душу положит, а по точному каталогу фирмы «Михель». Мое сокровище представляло десяток кляссеров (то есть альбомов с прозрачными полосками, под которых вставлялись драгоценные экземпляры), где в четкой последовательности, с отдельными разновидностями, располагались марки собственно Германии, княжеств, оккупированных ею областей Бельгии, России, Украины, Чехословакии, потом оккупационные серии самой Германии, выпускаемые Советским союзом, Англией и Америкой…
По некоторым направлениям у меня выстроилась почти полная хронология. В моей коллекции имелись марки, которые в каталоге помечались как весьма редкие и оценивались суммами с несколькими нулями на конце.
Собирать их было в общем нетрудно: ведь тогда я жил в Ленинграде. Городе фронтовой полосы, где находилось огромное множество семей, куда отцы, мужья и сыновья привезли когда-то Германские трофеи. И, как мне думается, немало альбомов с немецкими марками: ведь перед войной филателия в СССР имела практически государственный характер.
Недаром председателем ВОФ (Всесоюзного общества филателистов, членом которого лет двадцать числился и я) состоял долгое время не кто иной, как действительно уважаемый и очень мужественный человек, прославленный полярник Эрнст Кренкель.
Упоминавшийся в известной песне про Сталинский стяг, поднятый у края Земли:
– Туда, где над полюсом ветер шумит,
Где солнца немеркнущий диск,
Отряд свой вели Водопьянов и Шмидт,
И Кренкель – отважный радист!
Небольшое отступление
Я привел этот, естественно легший в текст, куплет из довоенной песни, и подумал вот о чем.
Для кого я пишу свои публицистические произведения?
С художественными ясно; там практически любого читателя увлечет интрига.
А публицистику, которая приобретает у меня симбиоз путевых заметок, личных мемуаров и разрозненных мыслей?
Ее – для кого?
Подозреваю, что о Кренкеле современный читатель впервые только что узнал от меня; фамилию Шмидт, возможно, слышал – а уж о том, кем был Водопьянов, не имеет малейшего понятия.
Прошла эра энциклопедистов, миновала эпоха просто образованных людей, настало царство невежд с коровьим интеллектом.
Именно парнокопытным, самым примитивным в мире млекопитающих. Нынешняя молодежь не интересуется ни чем, кроме секса, пива и спорта, да еще – по мере острейшей необходимости – своей специальности в институте.
Между тем именно любопытство есть биологический индикатор интеллекта.
Кошка, целый день разглядывающая свой двор из окна девятого этажа, и тупой взор жующей коровы – вот две противоположности интеллектуального развития.
В мое время казалось необходимым интересоваться еще чем-то помимо профессии. Мои сверстники разбирались в музыке и искусствах, знали военную историю, и еще бог знает какую массу бесполезных в жизни, но расцвечивающих ее унылое течение вещей.
Впрочем, тому было объяснение: мы росли в эпоху информационного голода и жадно хватали всякое доступное знание.
Для кого я пишу свои публицистические произведения?
С художественными ясно; там практически любого читателя увлечет интрига.
А публицистику, которая приобретает у меня симбиоз путевых заметок, личных мемуаров и разрозненных мыслей?
Ее – для кого?
Подозреваю, что о Кренкеле современный читатель впервые только что узнал от меня; фамилию Шмидт, возможно, слышал – а уж о том, кем был Водопьянов, не имеет малейшего понятия.
Прошла эра энциклопедистов, миновала эпоха просто образованных людей, настало царство невежд с коровьим интеллектом.
Именно парнокопытным, самым примитивным в мире млекопитающих. Нынешняя молодежь не интересуется ни чем, кроме секса, пива и спорта, да еще – по мере острейшей необходимости – своей специальности в институте.
Между тем именно любопытство есть биологический индикатор интеллекта.
Кошка, целый день разглядывающая свой двор из окна девятого этажа, и тупой взор жующей коровы – вот две противоположности интеллектуального развития.
В мое время казалось необходимым интересоваться еще чем-то помимо профессии. Мои сверстники разбирались в музыке и искусствах, знали военную историю, и еще бог знает какую массу бесполезных в жизни, но расцвечивающих ее унылое течение вещей.
Впрочем, тому было объяснение: мы росли в эпоху информационного голода и жадно хватали всякое доступное знание.