Страница:
Из-за того, что дед увлекся, утро безвозвратно превратилось в кавалерийский эскадрон, несущийся в атаку. Время вообще имеет обыкновение превращаться во что-нибудь едва уловимое, но чаще всего оно распадается. В ничто. И только дед умеет превращать утро, вечер или полдень окончательно и безвозвратно, придавая им резкие очертания и громкие звуки. И время по его вдохновенной команде становится всадником, который уцелел в бою и на радостях ворвался прямо на лошади на второй этаж особняка. По парадной лестнице, в бурке, которая как решето зияет дырами от пуль. Но, обретя очертания и звуки, время несется вперед, а вернуть обратно, превратить его во что-нибудь другое уже нельзя. И позади на бескрайнем поле лежат глыбы мертвых лошадей. Слышатся слабеющие стоны раненых, в которых обернулись кавалеристы в этом бою. И совершенно невозможно сделать утро всем сразу, например кавалерией и прогулкой за молоком. А приходится на скаку, впопыхах, решительно выбирать что-нибудь только одно. И тогда, после боя, уцелевший всадник, в продырявленной пулями бурке, с серым от гари и дыма лицом, с кровоточащей царапиной на щеке, врывается по парадной лестнице на второй этаж особняка. Лошадь, которой передается ликование и восторг оставшегося в живых, встает на дыбы, начинает бить передними ногами воздух, на полукруглой площадке, среди колонн и белых вазонов. И тут одна из трех позолоченных дверей распахивается, из кабинета выглядывает человек. У него строгий, пронзительный, не знающий удивления взгляд, от которого уменьшается все вокруг. У него огромные, пушистые усы, кончики которых немного загнуты вверх. Он поглядывает на всадника из-под бровей, как хищная птица. От этого взора лошадь начинает молниеносно уменьшаться, пока не превращается в крошечную пластмассовую лошадку из набора солдатиков. А всадник затих от ужаса, восторга, дрожи, ликования, испуга, оторопи, узнав в человеке, застывшем в дверях, Буденного. Лошадь и всадник теперь умещаются на ладони, став игрушкой, которую можно сжать в кулаке и бежать без оглядки вниз по лестнице и дальше, через поле и лес. Или бросить с размаху в лужу. Пластмассовый всадник слышит тихую команду, она вырывается из сжатых губ маршала, рассекая воздух, как взмах саблей, разрубая жизнь на до и после: «Этого нахала – под трибунал!» День становится пронзительным, голубовато-белым, как будто его осветила вспышка. Все замирает, превратившись в монохромную фотокарточку с резными краями. Воздух звенит тишиной. Слова, длясь, звучат и колышутся в ушах вместе с учащенным пульсом. И тут кто-то, неслышно возникнув за плечом маршала, тихо и нерешительно шепчет ему на ухо. Всаднику, лошадь которого пятится назад по широкой мраморной лестнице, от ликования и ужаса кажется, что это полковник подошел и упрашивает маршала: «Разрешите обратиться, товарищ главнокомандующий. Это мой боевой командир, он лихой и бесстрашный. Но еще, видите ли, тут особое обстоятельство. Дело в том, что у него волшебный голос, да-да, волшебный голос, который летит над полем, воодушевляя всех нестись вперед и только вперед. И вы бы слышали, как он поет». Всаднику кажется, что это его полковник, ссутулившись, упрашивает маршала сохранить его голос в живых. Потому что никто не может так звонко, бархатно, сочно крикнуть над полем: «Вперед, в атаку!», чтобы все вспыхнули, вздрогнули и понеслись, лишившись страха, одним решительным и яростным рывком навстречу врагу. Всадник пятится назад вместе с лошадью, он уже почти в дверях особняка, он не догадывается, что за плечом маршала, чуть ссутулившись, в кителе и брюках галифе стоит продавец снов и тихо шепчет: «Еще не время, Семен Михайлович. Он наш». И Буденный бормочет: «Ну, раз так, ладно. Простим герою его шалость. Пусть приходит сегодня вечером, будем петь».
Тут один из шести дедовых будильников ни с того ни с сего кудахчет пару раз и снова умолкает. Нас с дедом, оглушенных, выталкивает из дыма. Мы неохотно выбираемся с бесконечного поля боя, над которым летают самолеты с крестами. Снова без шашек, бурок и папах, мы, растерянно моргая, узнаем, что опоздали в магазин к завозу молока. В одиннадцать к одноэтажному магазину в грязно-розовой штукатурке подъезжает тарахтящий, окутанный горьковатым выхлопом грузовик. Но мы опоздали, и можно никуда не спешить. Потому что продавщица Клава, смешливая и необъятная, в мятом сером халате и накрахмаленном ярко-лилейном колпаке, уже разлила все молоко огромным алюминиевым половником по бидонам: голубым, бежевым и белым, с синими васильками и черными пятнышками отколотой эмали, которые, если на них долго смотреть, принимают формы зверей и лиц. Разлила, вкусно гремя, постукивая ручками бидонов о бока, по которым стекают белые капли. А потом небрежно толкала костяшки счетов туда-сюда. Стук-стук. Там, на полу, коричневый кафель с отколотыми плитками, по нему каблучки босоножек и ботинок вкусно скрипят. Отбитые уголки вминаются в пол с сухим керамическим хрустом. На широких серых подоконниках – целая оранжерея, из-за чего свет кажется немного приглушенным и внутри магазина всегда колышутся голубоватый радостный шум, теплый запах-предчувствие молока. А наше время превратилось в кавалерию, за которой не угнаться, не ухватить, не вернуть, потому что своим кричат «Вперед», а врагам – «Стой». И молоко мы не купили.
Как все, кого неожиданно вытолкнули из дыма, с бескрайнего поля боя – обратно домой, в зеленоватую комнату, шторы которой еще не раздвинуты, мы с дедом возобновляем поиски растерянных по квартире намеков, чем бы заняться. И это дается нам с огромным трудом. Чтобы не проиграть этот день, надо скорее, пока не поздно, придавать ему форму чего-нибудь стоящего. Хотя бы ради бабушки, тогда будет не стыдно встречать ее вечером на остановке. Тогда она ничего не угадает по нашим глазам и виноватым, неуверенным лицам. Но все подсказки, во что превращать проносящееся сквозь нас время, тщательно запрятаны в медлительной тишине, в ворсе ковров, на полках кухонных ящиков, под выцветшей клеенкой. Невидимки с божьей коровкой нигде нет. И куда-то пропала сковорода. Бабушка сейчас на обходе. Звонить ей в больницу и беспокоить по пустякам строго запрещено, это может ее расстроить. И рассердить. Звонить разрешается, только если у деда прихватило сердце. И не отпускает даже на диване, где он лежит, умолкнув, стараясь скрывать, что сосет валидол. Или если у меня поднимается температура. А из-за сковороды звонить в больницу нельзя. Бабушка не должна догадаться, что без нее нам не за что ухватиться, что мы готовы сдаться среди кресел, кухонных шкафов, тумбочек с куклами, безрукавками и клубками. И что мы совершенно не представляем, как придавать этому новому мирному дню форму, чтобы было не стыдно, чтобы «все как у добрых людей».
Неожиданно, спасая от раздумий, сквозняк, пропитанный запахом почтовых ящиков, врывается через щелочку двери и тихонько свистит «Вперед». Он уже несет нас по дворам, в сторону площади с кинотеатром и памятником. А мы летим, ухватившись за руки. По пути дед отпугивает палкой-клюшкой дворовых собак, скалящихся у нас на пути. И метко направляет в кусты огрызки и пустые пачки от папирос. Он всегда настороже. Останавливается. Пыхтя, нагибается и подбирает с асфальта болтики, гайки, гвозди, кусочки резины, реечки и планки. Первым делом обдувает находку от пыли, нацепив очки, осматривает, мысленно находит ей применение, сообщает, что «это очень нужная вещь», и решительно укладывает в карман плаща. Дед очень доволен, ему приятно лишний раз убедиться. В том, что город – огромная коробка с инструментами, источник необходимых для ремонта строительных материалов. Здесь, в переулках, можно найти ту самую тоненькую планочку из фанеры, без которой починить вешалку в раздевалке никак не получится. Обрадованный и довольный, дед бредет дальше, осознавая, что сделал что-то полезное для своей семьи. Нетерпеливые, в ожидании новых находок, мы летим по улочке вдоль шоссе, полы наших плащей развеваются на ветру. Нас приносит к универмагу. Пыльному трехэтажному кубику с высоким деревянным крыльцом. Мы решительно вторгаемся в тихий пустынный магазин с высоченными потолками по деревянной лестнице, устланной сереньким линолеумом. Я вбегаю в пропахшую пластмассой и резиновыми сапогами духоту первой. Дед прихрамывает следом, заразившись моим восторгом, с солнечными отблесками сабли в глазах. Он пыхтит, улыбается и громко выстукивает об вытертый линолеум палкой-клюшкой. Он тоже уверен, что здесь мы обязательно что-нибудь найдем. Наши лица. Или указатели – чем заняться. И мы снова несемся в атаку. Внутри универмага – высокие серые залы, освещенные тусклым светом, что пробивается сквозь пыльный тюль и листья цветов. Я замираю у прилавка с игрушками. Я распадаюсь на оскаленных клоунов, лупоглазых медведей, бледные пластмассовые гаражи, кособокие машинки, отштампованные наспех криворукими добрыми людьми, которые отмахиваются от невидимых птиц. Я рассыпаюсь на серые коробочки пластилина, на упаковки бледных фломастеров, на книжки-раскраски с потеками и размазанными буквами. Меня больше нет и не будет, если меня не собрать заново из вон того медведя, толстой куклы с кривыми ногами и пластмассового гаража. Меня трясет. Я уже почти реву, откусываю от большого пальца заусенец, чувствуя, как во рту растекается теплая соленая кровь. И дед сразу сдается, он не в силах крикнуть «Стой», мы ведь кавалерия, летящая в наступление. Растроганный, он наклоняется, чтобы было удобнее шептать ему на ухо, что я хочу. «Деда. Хочу вон то, ага, и еще гараж». И он, виновато улыбаясь, докладывает все это продавщице. «Ага, куклу, нет, ту, которая левее», – лопочет он. И тихо поясняет: таков приказ. Он старается казаться спокойным и уравновешенным, как будто нас не подхватил сквозняк и мы не безвольные, бесцветные лоскутки ткани, ухваченные вихрем. Он стоит у прилавка, стараясь не думать о том, что все в городке знают бабушку, его и меня. Продавщицы, регулировщики, старушки у подъездов, сухие дядечки с бурой кожей, курящие в майках на балконе, старички, сдающие кефирные бутылки в пункт приема, – все они с интересом смотрят нам вслед. И даже Галя Песня, пьяница и ведьма, бредущая по дворам в увядшей юбке и дырявой вязаной кофте, всегда, смутившись, здоровается с дедом. За нами присматривает сотня глаз – из окон, из кабин грузовиков, сквозь ветки кустов, из-за дверей подъездов. Когда мы идем вдоль дома и дед громко рассказывает про вора, кравшего шинели в его эскадроне, – это не просто прогулка, а маленькое событие целого дня, нарушающее покой и тишину двора. Старушки замирают у окон, отодвинув рукой занавеску, с интересом прислушиваются. У них появляется тема для разговоров в очереди за подсолнечным маслом: Кузьмич жив-здоров, он снова дома, его выписали, вот, только вчера шел куда-то с внучкой. В городке не так-то много людей, о которых можно поговорить, особенно в длинной и медленной очереди за сахарным песком. Или когда привозят конфеты «Коровка». Колбасный сыр. И сгущенное молоко. Чаще всего обсуждают двух Олегов. Старого, который заманивает девочек на веранды заброшенного детсада и обещает угостить сметанкой. Молодого, который по вечерам подсаживается на лавочку и рассказывает сидящим последние известия, то слишком быстро, то медленно-медленно, при этом покачиваясь, выкрикивая, сюсюкая и напевая. Еще шепчутся о старике с рюкзаком. О Гале Песне. И про нас с дедом. Поэтому каждое наше появление: на улице или в магазине – это маленькое представление. Продавщица отворачивается к стеллажу, начинает неторопливо переносить и равнодушно выкладывать на прилавок: вон то, то и еще гараж. Коричневый потрепанный кошелек для монет выныривает из кармана плаща и решительно разевает старую пасть. Оттуда, немного суетясь, неуверенно и неловко дед извлекает бережно свернутую в четыре раза двадцатипятирублевку – остаток пенсии, отложенный до конца месяца. Без нее в пасти кошелька – старая квитанция на тоненькой кальке, потрепанный лотерейный билет, кнопка, гвоздь и несколько пятачков. Дед выкладывает сиреневую бумажку на блюдце для монет и купюр, прикрученное шурупом к прилавку. А потом берет бумажку обратно в руку, неловко расправляет и кладет еще раз. Решительно, с ударением. На его большом пальце – черное-пречерное пятно от удара молотком. Возможно, втайне он все же надеется, что кто-нибудь вмешается и заставит одуматься. Но, кроме нас, на третьем этаже универмага никого нет. Продавщица, не спеша и равнодушно, толкает деревянные костяшки больших исцарапанных счетов. Туда-сюда. Тук-тук. Сосредоточенно, чтобы не ошибиться. И вот дед уже неторопливо сгребает большущей широкой ладонью с прилавка завернутые в серую бумагу покупки и роняет их в авоську. А два мятых желтушных рубля и несколько копеек – прячет в кошелек. И мы, немного оглушенные, но обрадованные, плетемся домой, позевывая, глазея по сторонам. Грузчики возле мебельного магазина запихивают в грузовик диван. Роняют его спинкой об асфальт. И дед, конечно же, прихрамывая, бежит к ним, участливо хватается за ножки. А грузчики нерешительно бурчат: «Не надо, отец». Но от помощи не отказываются. И потом каждый из них с размаху хлопает и жмет дедову руку, на которой висит авоська, набитая игрушками. Во дворе скандалят старухи из-за того, что одна заняла пододеяльником чужую веревку. «Она ведь это делает из раза в раз. Из раза в раз», – серый ветер разносит упреки по подворотням. Дед собирается к ним подойти и разнять, но замечает на середине пустого шоссе, через которое мы не спеша переходим, маленький ключик. Такие обычно прилагаются по два или три к замку для почтового ящика. Дед обдувает ключик от пыли и, даже не утруждаясь его изучить, начинает поспешно пристегивать к огромной, гремящей связке, которую он всегда носит с собой. На отдельном колечке – ключи от квартиры, на остальных – безымянные ключи-подкидыши, найденные по всему городу. Маленькие невесомые ключики с двумя зубами. Длинные ржавые ключи от больших амбарных замков, пахнущих тайной: смесью ржавчины, машинного масла и дождя. Ключики от заводных игрушек – курочек и цыплят. Медные ключи-пилы с премелкими зубчиками – от входных дверей. Почерневшие от времени плоские ключи от прошлого, от шкатулок, чемоданов, ридикюлей и комодов. От чьих-то отслуживших век секретеров и патефонов. Или ящичков, которые теперь будут заперты, пока дверцу не решатся выкорчевать стамеской или сорвать с петель. И дед, остановившись прямо посреди газона, обломив ноготь, пыхтя, ворча «Что ты будешь делать!», пристегивает находку к остальным безымянным и безработным ключам. Справившись, он прячет громадную, басисто звенящую связку в карман, заглядываясь куда-то вдаль. И говорит, обращаясь к жителям деревенской улочки, заборы которой виднеются в самом конце аллеи: «Как-нибудь пригодится, это ведь очень нужные вещи». Тогда я начинаю тоже внимательно смотреть под ноги: на асфальт и кромку травы, вспомнив, что ужасно хочу найти шарик. Небольшой, пускай даже ржавый, совершенно ненужный и крайне необходимый. Не простой, а особенный шарик. И я хочу найти его прямо сейчас.
Погрузившись в свои дела, мы возвращаемся домой. Я жадно и нетерпеливо просеиваю каждый сантиметр дорожки и прилегающие к ней с обеих сторон кромки травы. Дед, всматриваясь в даль, разговаривает о ключах, болтиках и проводках с жителями черных покосившихся домиков и избушек. Мы увлечены, не замечаем людей, которые идут навстречу, удивленно разглядывая нас. Возможно, среди них есть бабушкины знакомые, соседи и с ними надо бы обязательно поздороваться, превратившись в обычных, чуть ссутуленных прохожих, гуляющих после обеда. И придав лицам осмысленные, четкие выражения. Но мы так увлечены, что проходим мимо, не отвлекаясь от дел.
И только завидев издали темную фанерную дверь подъезда, каждый из нас немного сжимается, стараясь не выдавать волнение. Мы начинаем хором, не переговариваясь, смутно беспокоиться. Потому что через щелочку двери в нашу сторону дует сырой ветер подъезда, обдавая серым цветом ступенек и надписями – зажженной спичкой по белой штукатурке. И тогда, совершенно очнувшись, мы начинаем раздумывать, что же сказать бабушке, когда она вернется. Как убедить ее, что мы превратили этот день в единственно правильный, наш и ничей другой. Как подобрать нужные слова, чтобы до нее дошло и она не всхлипывала, называя себя мученицей. И не считала, что мы – кулемы и у нас без нее все комом и всегда происходит кавардак.
Медленно и нехотя поднимаясь по лестнице, каждый из нас судорожно решает, чем же мы оправдаем этот беззаботный день, ставший кавалерией. Очень скоро, яростно стуча ложками по тарелкам, жадно прихлебывая лососевый суп из консервов, чавкая и сплевывая кости, совершенно забыв, что мама с ее московскими скверами и французскими духами так этого не любит, мы шепотом, как крошечный партизанский отряд, попавший неожиданно в плен, уговариваемся, что скажем. Дед поливает черный хлеб подсолнечным маслом, размазывает, осыпает солью и передает мне. Потом делает такой же, толсто, криво отрезанный военный деликатес для себя. Он догадывается: что бы мы ни сказали, убедить бабушку не удастся. Остается только одно: приврать, что деньги вытащили из сумки в очереди за молоком. «Точно, тогда будет понятно, почему молока тоже нет». – «А игрушки мы спрячем в тумбочку, подальше». Обрадованные, что нашли ложь во спасение, мы поскорее запихиваем новые игрушки на самую нижнюю полку тумбочки, туда, где пахнет фанерой и шерстью. И уговариваемся переждать время. «Ага. А потом будешь незаметно вынимать по одной».
«Как же так вышло?» – «А я даже не знаю. Гараж сам, честное слово, как-то появился из тумбочки. Вдруг захотелось на него еще разок посмотреть, перед сном. На минуточку, и сразу же спрятать обратно». Но именно в этот момент бабушка, как будто ее насторожила тишина и волнение, заглянула в комнату, бесшумно застыла в дверях и прищурилась. Немного помолчав, она дала рассмотреть пластмассовую крышу гаража и две синие машинки. Тихо сказала: «Идика сюда!» – и направилась на кухню, уперев белые от муки руки в бока. По пути она заглянула в комнату деда. Вмешавшись в хоккейный матч, почти шепнула: «Пойдем-ка, хочу у тебя одну вещь спросить». И дед доверчиво побрел за нами, прислушиваясь к шуму трибун. Бабушка повелительно указала на табуретки, усадила нас за пустой кухонный стол. А сама села напротив, сцепила руки в замок и просверлила сначала деда, потом меня из-под бровей взглядомшилом, после которого очень удобно продевать в отверстие нитку. Свет лампочки стал слишком ярким, захотелось зажмуриться, раскачаться на хромой табуретке и унестись вперед, в завтрашнее утро. Но нитка была уже продета и крепко-накрепко пришила нас к кухне, не давая никуда унестись. Бабушка знала тайну – мы с дедом не умеем правильно заслоняться Какнивчемнебывалом. Я и он – мы обязательно замешкаемся и забудем: расправить складки, пригладить, чтобы все было безупречно и незаметно. Или впопыхах нетерпеливо напялим так, что тесное, тугое Какнивчемнебывало треснет по швам и все выдаст. Вот и теперь, под тяжелым внимательным взглядом, немного оробев, мы изо всех сил стараемся казаться спокойными, для этого рассматриваем серенький линолеум, украдкой ободряюще поглядываем друг на друга, роняем дрожащие кривые улыбки, собираем со стола крошки и лепим одну к другой. А бабушка тихо выспрашивает: «Как же так получилось, что мы остались без денег?»
Мы совсем чуть-чуть запинаемся, немного мямлим, но это ничего. И, перебивая друг друга, суетливо вынимаем наружу заготовленную заранее ложь во спасение, как мятый подарок к Новому году – немного побаиваясь и волнуясь. Да, деньги вытащили из авоськи в очереди за молоком. Мы уже и сами почти верим, что так оно и было.
Тогда бабушка притихла, прищурилась и жестоко, рыком сорвала соломенные, хлипкие Какнивчемнебывала, сообщив, что нас видели по дороге в универмаг. И на обратном пути нас засекли возле площади с памятником, когда мы разглядывали покупки, потом еще у мебельного магазина. Она напомнила, что по всему городу расставлены разведчики: бывшие пациентки, жены больных, старушки, к которым она приезжала на «скорой». И все они присматривают за нами. С их помощью бабушка всегда узнает, где мы были. Как себя вели. Громко ли разговаривали. Во что были одеты. Здоровались ли. Размахивали ли руками. И как были причесаны.
Но мы, запутавшись, продолжали мямлить и отнекиваться. Кошелек вынули из авоськи, а у площади мы просто гуляли. Но потом пришлось все-таки сдаться. Гордо оправдываясь, что мы – кавалерия, значит, для нас существует только «Вперед!» И никогда – «Стой!» Тогда бабушка вытерла руки об кухонную тряпку, всхлипнула, что она работает по ночам, чтобы у нас все было как у добрых людей, а мы с дедом ее позорим и не стараемся. Она сказала, что мы – пустые люди и бездари, что мы все портим и зла на нас не хватает. Она сжала губы и побрела прочь, в угол со швейной машинкой. Серо-синие, обиженные всхлипы превращали вечер в медлительный и невыносимый. Квартира уменьшилась, в ней стало негде спрятаться от гнетущего молчания и тарахтения швейной машинки. Стало трудно вдохнуть. Выдохнуть – тоже. И продавцы снов, смутившись, еще долго не вылезали из ворса. Допоздна, пока мы с дедом в третий раз не попросили прощения. И пообещали, что у нас все будет как у добрых людей. Мы постараемся. Быть собранными. Превращать мирный день во что-то полезное. Гулять по улице причесанными. В правильно застегнутых на все пуговицы плащах. Тихо разговаривать. Со всеми здороваться. И никакой кавалерии. И без всяких: «Вперед! В атаку!»
«Раз, два, три, четыре, пять». Небо и земля вздрагивают, срываются с мест. Черные-пречерные подъезды, свинцовые омуты окон, клоунские парики травы, тоненькие клены, скулящая карусель, лазалки – заволакиваются слезой, навернувшейся от встречного ветра. На бегу, панически соображая, где лучше спрятаться и затаиться, пока не прозвучит громкий визгливый клич: «Иду искать!», я заметила старика с рюкзаком. Пошатываясь, отмахиваясь от невидимой назойливой птицы-тик, он возник из подъезда в дальнем дворе, куда «не смей ходить, чтобы всегда была под окнами, на виду». Славка-шпана первый подтвердил открытие пальцем, тыкнул в направлении дальнего двора и торжественно выкрикнул: «Зырь!» – «Чего?» – «Т-с-с-с-с! Вон!» – Славка указал еще и подбородком. Он сделал рукой загребающее движение пловца в стиле кроль, чтобы собрать всех. Подчинившись, мы никуда не разбежались, тихонько подошли к Артему, молча и торжественно оторвали его от синей холодной лазалки, к которой он прижимал локоть и лицо. Цыкнули, указали глазами. Тем временем старик с рюкзаком, пошатываясь, мелькнул в аллее, прошлепал по песочнице. И мы, стайка голодных дворовых детей с измазанными щеками, растрепанными косичками и царапинами на носах, наблюдали, вытянув шеи и затаив дыхание, как старик удаляется в узкий просвет между кирпичными домами, с заветным, потрепанным рюкзаком за спиной.
Тут один из шести дедовых будильников ни с того ни с сего кудахчет пару раз и снова умолкает. Нас с дедом, оглушенных, выталкивает из дыма. Мы неохотно выбираемся с бесконечного поля боя, над которым летают самолеты с крестами. Снова без шашек, бурок и папах, мы, растерянно моргая, узнаем, что опоздали в магазин к завозу молока. В одиннадцать к одноэтажному магазину в грязно-розовой штукатурке подъезжает тарахтящий, окутанный горьковатым выхлопом грузовик. Но мы опоздали, и можно никуда не спешить. Потому что продавщица Клава, смешливая и необъятная, в мятом сером халате и накрахмаленном ярко-лилейном колпаке, уже разлила все молоко огромным алюминиевым половником по бидонам: голубым, бежевым и белым, с синими васильками и черными пятнышками отколотой эмали, которые, если на них долго смотреть, принимают формы зверей и лиц. Разлила, вкусно гремя, постукивая ручками бидонов о бока, по которым стекают белые капли. А потом небрежно толкала костяшки счетов туда-сюда. Стук-стук. Там, на полу, коричневый кафель с отколотыми плитками, по нему каблучки босоножек и ботинок вкусно скрипят. Отбитые уголки вминаются в пол с сухим керамическим хрустом. На широких серых подоконниках – целая оранжерея, из-за чего свет кажется немного приглушенным и внутри магазина всегда колышутся голубоватый радостный шум, теплый запах-предчувствие молока. А наше время превратилось в кавалерию, за которой не угнаться, не ухватить, не вернуть, потому что своим кричат «Вперед», а врагам – «Стой». И молоко мы не купили.
Как все, кого неожиданно вытолкнули из дыма, с бескрайнего поля боя – обратно домой, в зеленоватую комнату, шторы которой еще не раздвинуты, мы с дедом возобновляем поиски растерянных по квартире намеков, чем бы заняться. И это дается нам с огромным трудом. Чтобы не проиграть этот день, надо скорее, пока не поздно, придавать ему форму чего-нибудь стоящего. Хотя бы ради бабушки, тогда будет не стыдно встречать ее вечером на остановке. Тогда она ничего не угадает по нашим глазам и виноватым, неуверенным лицам. Но все подсказки, во что превращать проносящееся сквозь нас время, тщательно запрятаны в медлительной тишине, в ворсе ковров, на полках кухонных ящиков, под выцветшей клеенкой. Невидимки с божьей коровкой нигде нет. И куда-то пропала сковорода. Бабушка сейчас на обходе. Звонить ей в больницу и беспокоить по пустякам строго запрещено, это может ее расстроить. И рассердить. Звонить разрешается, только если у деда прихватило сердце. И не отпускает даже на диване, где он лежит, умолкнув, стараясь скрывать, что сосет валидол. Или если у меня поднимается температура. А из-за сковороды звонить в больницу нельзя. Бабушка не должна догадаться, что без нее нам не за что ухватиться, что мы готовы сдаться среди кресел, кухонных шкафов, тумбочек с куклами, безрукавками и клубками. И что мы совершенно не представляем, как придавать этому новому мирному дню форму, чтобы было не стыдно, чтобы «все как у добрых людей».
Неожиданно, спасая от раздумий, сквозняк, пропитанный запахом почтовых ящиков, врывается через щелочку двери и тихонько свистит «Вперед». Он уже несет нас по дворам, в сторону площади с кинотеатром и памятником. А мы летим, ухватившись за руки. По пути дед отпугивает палкой-клюшкой дворовых собак, скалящихся у нас на пути. И метко направляет в кусты огрызки и пустые пачки от папирос. Он всегда настороже. Останавливается. Пыхтя, нагибается и подбирает с асфальта болтики, гайки, гвозди, кусочки резины, реечки и планки. Первым делом обдувает находку от пыли, нацепив очки, осматривает, мысленно находит ей применение, сообщает, что «это очень нужная вещь», и решительно укладывает в карман плаща. Дед очень доволен, ему приятно лишний раз убедиться. В том, что город – огромная коробка с инструментами, источник необходимых для ремонта строительных материалов. Здесь, в переулках, можно найти ту самую тоненькую планочку из фанеры, без которой починить вешалку в раздевалке никак не получится. Обрадованный и довольный, дед бредет дальше, осознавая, что сделал что-то полезное для своей семьи. Нетерпеливые, в ожидании новых находок, мы летим по улочке вдоль шоссе, полы наших плащей развеваются на ветру. Нас приносит к универмагу. Пыльному трехэтажному кубику с высоким деревянным крыльцом. Мы решительно вторгаемся в тихий пустынный магазин с высоченными потолками по деревянной лестнице, устланной сереньким линолеумом. Я вбегаю в пропахшую пластмассой и резиновыми сапогами духоту первой. Дед прихрамывает следом, заразившись моим восторгом, с солнечными отблесками сабли в глазах. Он пыхтит, улыбается и громко выстукивает об вытертый линолеум палкой-клюшкой. Он тоже уверен, что здесь мы обязательно что-нибудь найдем. Наши лица. Или указатели – чем заняться. И мы снова несемся в атаку. Внутри универмага – высокие серые залы, освещенные тусклым светом, что пробивается сквозь пыльный тюль и листья цветов. Я замираю у прилавка с игрушками. Я распадаюсь на оскаленных клоунов, лупоглазых медведей, бледные пластмассовые гаражи, кособокие машинки, отштампованные наспех криворукими добрыми людьми, которые отмахиваются от невидимых птиц. Я рассыпаюсь на серые коробочки пластилина, на упаковки бледных фломастеров, на книжки-раскраски с потеками и размазанными буквами. Меня больше нет и не будет, если меня не собрать заново из вон того медведя, толстой куклы с кривыми ногами и пластмассового гаража. Меня трясет. Я уже почти реву, откусываю от большого пальца заусенец, чувствуя, как во рту растекается теплая соленая кровь. И дед сразу сдается, он не в силах крикнуть «Стой», мы ведь кавалерия, летящая в наступление. Растроганный, он наклоняется, чтобы было удобнее шептать ему на ухо, что я хочу. «Деда. Хочу вон то, ага, и еще гараж». И он, виновато улыбаясь, докладывает все это продавщице. «Ага, куклу, нет, ту, которая левее», – лопочет он. И тихо поясняет: таков приказ. Он старается казаться спокойным и уравновешенным, как будто нас не подхватил сквозняк и мы не безвольные, бесцветные лоскутки ткани, ухваченные вихрем. Он стоит у прилавка, стараясь не думать о том, что все в городке знают бабушку, его и меня. Продавщицы, регулировщики, старушки у подъездов, сухие дядечки с бурой кожей, курящие в майках на балконе, старички, сдающие кефирные бутылки в пункт приема, – все они с интересом смотрят нам вслед. И даже Галя Песня, пьяница и ведьма, бредущая по дворам в увядшей юбке и дырявой вязаной кофте, всегда, смутившись, здоровается с дедом. За нами присматривает сотня глаз – из окон, из кабин грузовиков, сквозь ветки кустов, из-за дверей подъездов. Когда мы идем вдоль дома и дед громко рассказывает про вора, кравшего шинели в его эскадроне, – это не просто прогулка, а маленькое событие целого дня, нарушающее покой и тишину двора. Старушки замирают у окон, отодвинув рукой занавеску, с интересом прислушиваются. У них появляется тема для разговоров в очереди за подсолнечным маслом: Кузьмич жив-здоров, он снова дома, его выписали, вот, только вчера шел куда-то с внучкой. В городке не так-то много людей, о которых можно поговорить, особенно в длинной и медленной очереди за сахарным песком. Или когда привозят конфеты «Коровка». Колбасный сыр. И сгущенное молоко. Чаще всего обсуждают двух Олегов. Старого, который заманивает девочек на веранды заброшенного детсада и обещает угостить сметанкой. Молодого, который по вечерам подсаживается на лавочку и рассказывает сидящим последние известия, то слишком быстро, то медленно-медленно, при этом покачиваясь, выкрикивая, сюсюкая и напевая. Еще шепчутся о старике с рюкзаком. О Гале Песне. И про нас с дедом. Поэтому каждое наше появление: на улице или в магазине – это маленькое представление. Продавщица отворачивается к стеллажу, начинает неторопливо переносить и равнодушно выкладывать на прилавок: вон то, то и еще гараж. Коричневый потрепанный кошелек для монет выныривает из кармана плаща и решительно разевает старую пасть. Оттуда, немного суетясь, неуверенно и неловко дед извлекает бережно свернутую в четыре раза двадцатипятирублевку – остаток пенсии, отложенный до конца месяца. Без нее в пасти кошелька – старая квитанция на тоненькой кальке, потрепанный лотерейный билет, кнопка, гвоздь и несколько пятачков. Дед выкладывает сиреневую бумажку на блюдце для монет и купюр, прикрученное шурупом к прилавку. А потом берет бумажку обратно в руку, неловко расправляет и кладет еще раз. Решительно, с ударением. На его большом пальце – черное-пречерное пятно от удара молотком. Возможно, втайне он все же надеется, что кто-нибудь вмешается и заставит одуматься. Но, кроме нас, на третьем этаже универмага никого нет. Продавщица, не спеша и равнодушно, толкает деревянные костяшки больших исцарапанных счетов. Туда-сюда. Тук-тук. Сосредоточенно, чтобы не ошибиться. И вот дед уже неторопливо сгребает большущей широкой ладонью с прилавка завернутые в серую бумагу покупки и роняет их в авоську. А два мятых желтушных рубля и несколько копеек – прячет в кошелек. И мы, немного оглушенные, но обрадованные, плетемся домой, позевывая, глазея по сторонам. Грузчики возле мебельного магазина запихивают в грузовик диван. Роняют его спинкой об асфальт. И дед, конечно же, прихрамывая, бежит к ним, участливо хватается за ножки. А грузчики нерешительно бурчат: «Не надо, отец». Но от помощи не отказываются. И потом каждый из них с размаху хлопает и жмет дедову руку, на которой висит авоська, набитая игрушками. Во дворе скандалят старухи из-за того, что одна заняла пододеяльником чужую веревку. «Она ведь это делает из раза в раз. Из раза в раз», – серый ветер разносит упреки по подворотням. Дед собирается к ним подойти и разнять, но замечает на середине пустого шоссе, через которое мы не спеша переходим, маленький ключик. Такие обычно прилагаются по два или три к замку для почтового ящика. Дед обдувает ключик от пыли и, даже не утруждаясь его изучить, начинает поспешно пристегивать к огромной, гремящей связке, которую он всегда носит с собой. На отдельном колечке – ключи от квартиры, на остальных – безымянные ключи-подкидыши, найденные по всему городу. Маленькие невесомые ключики с двумя зубами. Длинные ржавые ключи от больших амбарных замков, пахнущих тайной: смесью ржавчины, машинного масла и дождя. Ключики от заводных игрушек – курочек и цыплят. Медные ключи-пилы с премелкими зубчиками – от входных дверей. Почерневшие от времени плоские ключи от прошлого, от шкатулок, чемоданов, ридикюлей и комодов. От чьих-то отслуживших век секретеров и патефонов. Или ящичков, которые теперь будут заперты, пока дверцу не решатся выкорчевать стамеской или сорвать с петель. И дед, остановившись прямо посреди газона, обломив ноготь, пыхтя, ворча «Что ты будешь делать!», пристегивает находку к остальным безымянным и безработным ключам. Справившись, он прячет громадную, басисто звенящую связку в карман, заглядываясь куда-то вдаль. И говорит, обращаясь к жителям деревенской улочки, заборы которой виднеются в самом конце аллеи: «Как-нибудь пригодится, это ведь очень нужные вещи». Тогда я начинаю тоже внимательно смотреть под ноги: на асфальт и кромку травы, вспомнив, что ужасно хочу найти шарик. Небольшой, пускай даже ржавый, совершенно ненужный и крайне необходимый. Не простой, а особенный шарик. И я хочу найти его прямо сейчас.
Погрузившись в свои дела, мы возвращаемся домой. Я жадно и нетерпеливо просеиваю каждый сантиметр дорожки и прилегающие к ней с обеих сторон кромки травы. Дед, всматриваясь в даль, разговаривает о ключах, болтиках и проводках с жителями черных покосившихся домиков и избушек. Мы увлечены, не замечаем людей, которые идут навстречу, удивленно разглядывая нас. Возможно, среди них есть бабушкины знакомые, соседи и с ними надо бы обязательно поздороваться, превратившись в обычных, чуть ссутуленных прохожих, гуляющих после обеда. И придав лицам осмысленные, четкие выражения. Но мы так увлечены, что проходим мимо, не отвлекаясь от дел.
И только завидев издали темную фанерную дверь подъезда, каждый из нас немного сжимается, стараясь не выдавать волнение. Мы начинаем хором, не переговариваясь, смутно беспокоиться. Потому что через щелочку двери в нашу сторону дует сырой ветер подъезда, обдавая серым цветом ступенек и надписями – зажженной спичкой по белой штукатурке. И тогда, совершенно очнувшись, мы начинаем раздумывать, что же сказать бабушке, когда она вернется. Как убедить ее, что мы превратили этот день в единственно правильный, наш и ничей другой. Как подобрать нужные слова, чтобы до нее дошло и она не всхлипывала, называя себя мученицей. И не считала, что мы – кулемы и у нас без нее все комом и всегда происходит кавардак.
Медленно и нехотя поднимаясь по лестнице, каждый из нас судорожно решает, чем же мы оправдаем этот беззаботный день, ставший кавалерией. Очень скоро, яростно стуча ложками по тарелкам, жадно прихлебывая лососевый суп из консервов, чавкая и сплевывая кости, совершенно забыв, что мама с ее московскими скверами и французскими духами так этого не любит, мы шепотом, как крошечный партизанский отряд, попавший неожиданно в плен, уговариваемся, что скажем. Дед поливает черный хлеб подсолнечным маслом, размазывает, осыпает солью и передает мне. Потом делает такой же, толсто, криво отрезанный военный деликатес для себя. Он догадывается: что бы мы ни сказали, убедить бабушку не удастся. Остается только одно: приврать, что деньги вытащили из сумки в очереди за молоком. «Точно, тогда будет понятно, почему молока тоже нет». – «А игрушки мы спрячем в тумбочку, подальше». Обрадованные, что нашли ложь во спасение, мы поскорее запихиваем новые игрушки на самую нижнюю полку тумбочки, туда, где пахнет фанерой и шерстью. И уговариваемся переждать время. «Ага. А потом будешь незаметно вынимать по одной».
«Как же так вышло?» – «А я даже не знаю. Гараж сам, честное слово, как-то появился из тумбочки. Вдруг захотелось на него еще разок посмотреть, перед сном. На минуточку, и сразу же спрятать обратно». Но именно в этот момент бабушка, как будто ее насторожила тишина и волнение, заглянула в комнату, бесшумно застыла в дверях и прищурилась. Немного помолчав, она дала рассмотреть пластмассовую крышу гаража и две синие машинки. Тихо сказала: «Идика сюда!» – и направилась на кухню, уперев белые от муки руки в бока. По пути она заглянула в комнату деда. Вмешавшись в хоккейный матч, почти шепнула: «Пойдем-ка, хочу у тебя одну вещь спросить». И дед доверчиво побрел за нами, прислушиваясь к шуму трибун. Бабушка повелительно указала на табуретки, усадила нас за пустой кухонный стол. А сама села напротив, сцепила руки в замок и просверлила сначала деда, потом меня из-под бровей взглядомшилом, после которого очень удобно продевать в отверстие нитку. Свет лампочки стал слишком ярким, захотелось зажмуриться, раскачаться на хромой табуретке и унестись вперед, в завтрашнее утро. Но нитка была уже продета и крепко-накрепко пришила нас к кухне, не давая никуда унестись. Бабушка знала тайну – мы с дедом не умеем правильно заслоняться Какнивчемнебывалом. Я и он – мы обязательно замешкаемся и забудем: расправить складки, пригладить, чтобы все было безупречно и незаметно. Или впопыхах нетерпеливо напялим так, что тесное, тугое Какнивчемнебывало треснет по швам и все выдаст. Вот и теперь, под тяжелым внимательным взглядом, немного оробев, мы изо всех сил стараемся казаться спокойными, для этого рассматриваем серенький линолеум, украдкой ободряюще поглядываем друг на друга, роняем дрожащие кривые улыбки, собираем со стола крошки и лепим одну к другой. А бабушка тихо выспрашивает: «Как же так получилось, что мы остались без денег?»
Мы совсем чуть-чуть запинаемся, немного мямлим, но это ничего. И, перебивая друг друга, суетливо вынимаем наружу заготовленную заранее ложь во спасение, как мятый подарок к Новому году – немного побаиваясь и волнуясь. Да, деньги вытащили из авоськи в очереди за молоком. Мы уже и сами почти верим, что так оно и было.
Тогда бабушка притихла, прищурилась и жестоко, рыком сорвала соломенные, хлипкие Какнивчемнебывала, сообщив, что нас видели по дороге в универмаг. И на обратном пути нас засекли возле площади с памятником, когда мы разглядывали покупки, потом еще у мебельного магазина. Она напомнила, что по всему городу расставлены разведчики: бывшие пациентки, жены больных, старушки, к которым она приезжала на «скорой». И все они присматривают за нами. С их помощью бабушка всегда узнает, где мы были. Как себя вели. Громко ли разговаривали. Во что были одеты. Здоровались ли. Размахивали ли руками. И как были причесаны.
Но мы, запутавшись, продолжали мямлить и отнекиваться. Кошелек вынули из авоськи, а у площади мы просто гуляли. Но потом пришлось все-таки сдаться. Гордо оправдываясь, что мы – кавалерия, значит, для нас существует только «Вперед!» И никогда – «Стой!» Тогда бабушка вытерла руки об кухонную тряпку, всхлипнула, что она работает по ночам, чтобы у нас все было как у добрых людей, а мы с дедом ее позорим и не стараемся. Она сказала, что мы – пустые люди и бездари, что мы все портим и зла на нас не хватает. Она сжала губы и побрела прочь, в угол со швейной машинкой. Серо-синие, обиженные всхлипы превращали вечер в медлительный и невыносимый. Квартира уменьшилась, в ней стало негде спрятаться от гнетущего молчания и тарахтения швейной машинки. Стало трудно вдохнуть. Выдохнуть – тоже. И продавцы снов, смутившись, еще долго не вылезали из ворса. Допоздна, пока мы с дедом в третий раз не попросили прощения. И пообещали, что у нас все будет как у добрых людей. Мы постараемся. Быть собранными. Превращать мирный день во что-то полезное. Гулять по улице причесанными. В правильно застегнутых на все пуговицы плащах. Тихо разговаривать. Со всеми здороваться. И никакой кавалерии. И без всяких: «Вперед! В атаку!»
«Раз, два, три, четыре, пять». Небо и земля вздрагивают, срываются с мест. Черные-пречерные подъезды, свинцовые омуты окон, клоунские парики травы, тоненькие клены, скулящая карусель, лазалки – заволакиваются слезой, навернувшейся от встречного ветра. На бегу, панически соображая, где лучше спрятаться и затаиться, пока не прозвучит громкий визгливый клич: «Иду искать!», я заметила старика с рюкзаком. Пошатываясь, отмахиваясь от невидимой назойливой птицы-тик, он возник из подъезда в дальнем дворе, куда «не смей ходить, чтобы всегда была под окнами, на виду». Славка-шпана первый подтвердил открытие пальцем, тыкнул в направлении дальнего двора и торжественно выкрикнул: «Зырь!» – «Чего?» – «Т-с-с-с-с! Вон!» – Славка указал еще и подбородком. Он сделал рукой загребающее движение пловца в стиле кроль, чтобы собрать всех. Подчинившись, мы никуда не разбежались, тихонько подошли к Артему, молча и торжественно оторвали его от синей холодной лазалки, к которой он прижимал локоть и лицо. Цыкнули, указали глазами. Тем временем старик с рюкзаком, пошатываясь, мелькнул в аллее, прошлепал по песочнице. И мы, стайка голодных дворовых детей с измазанными щеками, растрепанными косичками и царапинами на носах, наблюдали, вытянув шеи и затаив дыхание, как старик удаляется в узкий просвет между кирпичными домами, с заветным, потрепанным рюкзаком за спиной.