Спотыкаясь, он брел по тропинке, его седые патлы трепал холодный ветер. Этот вечерний, сизый ветер всегда вырывался из крошечных квадратных щелей под крышами домов, где зимой греются голуби. Целый день сизый ветер отлеживался на чердаках, возле огромных бочек с холодной водой, постанывал, посвистывал и завывал. Иногда он спускался на пару этажей, врывался в квартиру, свистел в губную гармошку приоткрытой двери, с размаху захлопывал форточку. Под вечер, проснувшись, сизый ветер отправлялся гулять по дворам, налетал на бездомных собак, смахивал забытую газетку со скамейки, ворчал в листве вишен и берез. С его пробуждением все становилось фиалковым, небо тускнело, куксилось, и довольно быстро, всегда неожиданно, со стороны аэропорта наплывали сумерки. А потом, возможно, после того, как мелькнет в темном квадрате окна лицо старушки-дворничихи или когда в соседнем окне возникнет печальный профиль старичка, который один растит хромого внука, или по какому-то другому неведомому тайному знаку, мгновенно, хором, вспыхивали-зажигались фонари.
   Ветер, ночной, строгий, безжалостно холодил голые руки и коленки, чтобы нам захотелось скорее побежать в подъезды, в тепло квартир. Мы и вправду уже собирались расходиться. Потому что мне, например, разрешали гулять до наступления вечера. А вечер – это когда пробудился сизый ветер и зажглись фонари. А значит – «марш домой!». С дальнего балкона вырвался настойчивый крик: «Лена, быстро ужинать!» Лена с ветерком, поморщившись, поиграв ямочками на щеках, как зачарованная оторвалась от шайки, бросила: «Пойду», раздирая растопыренной пятерней белокурые волосы. Но пройдя несколько шагов, она остановилась. Обернулась, заглянула в далекий просвет между домами, вытянула шею, привстала на пуанты новых босоножек, хотя наверняка ей это запрещали, как и мне, как и всем. Сизый вечерний ветер носился по лужайке, подгоняя нас расходиться. А мы, затаив дыхание, наблюдали, как рюкзак за спиной старика, удаляясь, исчезает за листвой боярышника и винных ягод. Когда он почти растворился вдалеке, мы, одновременно, со всех ног рванули следом.
   Нас было шестеро, мы неслись наперегонки. Сначала беззвучно, по траве, стегавшей голые ноги метелками. Потом громко шлепали сандалиями по асфальту, не обращая внимания на кошек и темные окна, неожиданно вспыхивающие золотым и сиреневым светом. Со спины настигал топот, секущееся, рваное дыхание остальных. Мы перелетали через мелкие, съежившиеся с утреннего дождя лужи, в которых шевелились ветки кленов и нависали густые сизые облака. Рыжий Леня, не рассчитав прыжка, топнул в воду ногой, обрызгав ботинки, окатив рубашки, сарафаны и юбки остальных капельками вечернего неба. И ледяная капля виляла от коленки вниз, вползая в спущенный на щиколотку гольф.
   Холодный ветер клокотал в груди, безжалостно драл клочьями горло. В центре живота разрослась черная присоска-медуза, она пила кровь, вытягивала силы. Но мы все равно бежали. И только рыжий Леня, отстав, плелся сзади, схватившись за бок, где ему недавно вырезали аппендицит. И я тоже вместе со всеми шлепала, шла, еле-еле переставляя ноги, пыталась бежать, уже никого не замечая, в сумерках, освещенных скупыми кругами разбавленного зеленоватого света. Оказавшись между дальними домами, мы разбрелись вдоль узкой тропки, что вела к остановке. И бродили по холодной траве, согнувшись, шаря ногами в листиках клевера, в больших, рваных и пыльных листьях подорожника. Каждый, настороженно, с заготовленной завистью, поглядывал на остальных, а потом снова, согнувшись, торопливо осматривал еще сырую траву и залысины земли, стараясь отвоевать и обследовать больший участок. Рыжий Леня замер, прислушиваясь к далекому крику. Кажется, его звали. Заволновавшись, он оттолкнул Марину и принялся без разбора, поспешно ощупывать траву. Марина обиделась, задохнулась, громко хлопнула его по спине, придерживая подол, чтобы сарафанчик не трепал ветер. И продолжила бродить по кочкам, щурясь на черные пучки травы. Щедро виляя хвостом, подбежал большой дворовый щенок. Подошел ко мне, потом к Марине, обнюхал, тыкнул влажным кожаным носом в ладонь. Обошел всех, обнюхал траву и унесся в темноту. Славка-шпана порезал палец о стекло, тихонько выругался, встряхнул рукой, отсосал кровь, сплюнул и продолжил, согнувшись, расхаживать возле тропинки, сжимая коленями сложенные корабликом ладони. Со стороны дома доносились тревожные, настойчивые крики, похожие на песни вечерних птиц: «Марина, доча, домой!», «Артем, быстро, ужинать!»
   Над остановкой нависал фонарь с разбитым стеклянным забралом. В печальном искрящем свете, на толстой, кем-то заботливо уложенной вместо сиденья доске, притаился старик с рюкзаком. Он курил, посвистывал и, прищурившись, наблюдал за нашими упрямыми молчаливыми поисками. Невидимая птица на некоторое время отстала и дала ему передохнуть. Незаметно по узкому шоссе пропыхтел сгорбленный желтый автобус. Последний. Притормозил, громко вздохнул, лязгнул гармошкой отворившихся дверей, никого не выпустил. Медленно направился дальше, к станции, оставив каменную пещеру остановки пустой. И разноцветная мозаика на стенах мерцала в полутьме синим, желтым и алым.
 
   Сумерки, как всегда, когда их хочется оттянуть, быстро сгустились, стали маслянистыми и превратились в темноту. Со стороны дома кричали чаще и настойчивее. Бриджи и рубашка перестали греть, сдались, и тело, покрывшись гусиной кожей, задрожало. Свет окон, вырываясь желточными лучами из темноты, дразнил теплом, жареным хлебом, размеренным временем, алой шерстью ковров, зеленой обивкой кресел. В каждом окне царила своя люстра или лампа, освещающая комнату розоватым или бледно-голубым. А мы все искали, забыв дорогу домой, не совсем точно помня, как нас зовут и сколько нам лет, разгребая боками сандалий травинки, обнимая себя за плечи и ежась. Было холодно и тревожно в сумерках, рядом с черным бушующим полем, по которому волнами гуляли порывы сквозняков. Краем глаза я выхватила в сумраке стремительные движения чегото более темного и угрожающего. Оно неслышно приближалось к голодной, измотанной поисками шайке. Его громадные распахнутые крылья полоскались на ветру. Мы оторвали утомленные, рассеянные взгляды от земли и растерянно наблюдали. А оно приближалось. Огромное, зловещее, лишающее слов. Через пару шагов громадная птица с бархатно-черным оперением, с хлопающими крыльями, с сияющими зеленым очами, ударилась оземь, превратившись в разъяренную мамашу Артема, учительницу младших классов. Она, дрожа, подбежала большими шагами к нам. Маленькая и свирепая. Часто и разъяренно дыша, не слушая оправданий, схватила Артема сначала за запястье, потом за ухо и потащила за собой, подгоняя шлепками. От неожиданности Артем забыл о старике с рюкзаком и о том, что мы так старательно искали на тропинке. Он старался идти быстрее, увиливая от оплеух. Сначала бормотал оправдания, потом скулил, что Марина потеряла ключи, обычно она их носит на шее, на ленточке, и мы помогали ей искать. Однажды у нас был уговор, на углу, за четырьмя ясенями, что своими стволами образуют гнездо и штаб. Там мы долго перешептывались и поклялись не рассказывать про старика с рюкзаком. Никому, ни единого слова, а кто проговорится – тому шесть глубоких уколов иглой боярышника. И не водиться. Артем сдержал обещание. Он выкрикивал что-то отрывисто, какую-то ложь во спасение, а потом, покраснев от стыда и обиды, хныкал, увлекаемый за ухо, осыпаемый без разбору пощечинами. Притихшие и пристыженные, мы нерешительно двинулись вслед, тихонько бормоча и грубя. Артемова мамаша неслась слепо и самозабвенно, ничего не замечая вокруг. Никакие мольбы и рыдания не способны были ее разжалобить. Таща Артема через двор, мимо скамеек и футбольных ворот, в темноте, она шлепала его, срывая зло и обиду. Сухой, хлесткой ладонью без кольца лупила и тащила за красное распухшее ухо. Маленькая, с пучком, в больших очках, из-за которых поблескивали тусклые настороженные глаза. В накинутой на плечи толстой пушистой кофте, развевающиеся рукава которой в темноте превращались в крылья огромной птицы гнева, прилетающей, чтобы наказывать, отчитывать и лупить. Эта птица возникает из темноты и беззвучно летит по дворам, сквозь листву деревьев, растущих за окнами. Зоркими глазищами она высматривает заигравшихся в сумерках мальчишек, дразнящих малыша «очкариком». Или царя горы, который толкает всех без разбору с огромной груды щебня возле стройки. Опускаясь все ниже, надвигаясь, птица гнева хлопает крыльями. Этот странный звук иногда слышен вечером, но из дома кажется, что ветер шумит в листве берез и вишен, ветки стучат по стеклу, и ничто не настораживает. Самое главное, что стоит обязательно знать про птицу гнева, – никогда не угадаешь, в чью именно маму, бабушку, рассерженного деда или отца с ремнем она обернется, приземлившись. Где-то вдали Артем, захлебываясь, визжал уже не от боли, а от ощущения несправедливости, от того, что наказание превышало вину. Его плач наполнял эхом тишину вечерних дворов, темноту сырых тесных подъездов. Каждый из нас, замерев, вслушивался в удаляющийся горький отзвук со смутным облегчением. Ведь птица гнева, прилетевшая сквозь темноту, превратилась в мамашу Артема, и нам пока не влетело. Кивнув друг другу, мы направились кто куда и, отойдя на приличное расстояние, понеслись, шлепая сандалиями по лужам, по размокшей глинистой земле, по пружинистым пучкам травы.
 
   Есть множество противоречивых видов бега, по которым пока не додумались проводить соревнования. Например, бег рано утром, на автобус, что повезет в больницу, в бледно-бежевые коридоры, где пахнет хлоркой. Бег в тесный кабинет с тусклым светом, в стеклянный перезвон множества трубочек и пробирок. Там, в прозрачной маленькой плошке, лежат железные жала, одно из которых скоро с размаху воткнется в палец. Или соревнование в беге, когда перед стартом говорят: «Иди скорее, бабушка обнаружила, что ты отрезала круглый кусочек от штор. Она хочет с тобой поговорить». Соревнование в беге к финишной ленточке, перед которой надо бы оказаться как можно позднее, растягивая шаги до бесконечности, плавно опуская ногу на землю. Или этот бег вечером домой, когда забрел в соседние дворы, загулялся допоздна и теперь несешься, панически выдумывая ложь во спасение. Через сыроватую темноту, по жестким темным пучкам травы, похожим на парики клоунов, мимо черных шевелящихся кленов, мимо таинственных и чужих подъездов, оставляя позади скамейки, сушилки для белья, футбольные ворота с оборванной сеткой. И ложь как назло не выдумывается, будто в еще маленькой и безобидной фабрике по производству лжи что-то засорилось или заглох главный штампующий станок. И на конвейере, по которому, как в репортажах про фабрики печений, лимонадов и таблеток, обычно движется правильно упакованная, новенькая ложь, теперь, на бегу, появляются бракованные, кособокие, неправильно расфасованные задумки. Каждая из них не кажется убедительной, как толстые синие и ярко-зеленые кофты, что по нескольку лет пылятся на вешалках в трикотажном магазине, возле шоссе. А еще не придумали соревнование в беге для тех, кто боится темноты, чье воображение на старте срывается с цепи и несется сквозь черную гуашь ночи с ее корявыми ветками, далеким воем, тревожными гудками и множеством черных-пречерных домов с подъездами, в которых таятся пречерные руки, грозящие отнять твое сердце. Шлепая обессилевшими, отнявшимися ногами, соревнуясь в этих видах бега, хорошо нестись под окнами, слушая, как завивается ветер. Проносясь сквозь ароматы жасмина и гниловатый, кошачий выдох подвала, мимо кустов боярышника, полоснувших иглой по локтю, хорошо нестись наперегонки бесконечно, соображая на лету, что бы такое убедительное придумать, чем бы защититься от грозящего наказания. И никогда-никогда не добежать до финишной ленточки.
   Кошка, поджав хвост, бросается с узенькой тропинки в темноту кустов. Над дверью подъезда зияет знакомая жестяная коробка с выбитой лампочкой. Лямки бриджей волочатся по земле, волосы перепутались, рубашка взмокла, в горле от сквозняков и бега мечется горький ментоловый холодок. Сейчас надо будет, привстав на цыпочки, дотянуться до дверного звонка, нажать мягкую пружинистую кнопку и ждать, когда отворят дверь. Темнота лестничных пролетов будет черно-сырая, пропитанная плесенью, бездомными кошками, угольными надписями на стенах, газетными строчками, торчащими из пастей почтовых ящиков. А там, наверху, на пятом этаже, в черной-пречерной квартире живет Галя Песня, пьяница и воровка, с мертвой дочерью Светкой. К ней среди ночи пробираются худющие люди с серыми лицами, с расплывчатыми синими наколками на руках, которых за все это дразнят «алкашами». А у нас перед дверью лежит круглый половичек, который бабушка вязала толстым зеленым крючком из лентлоскутков. Красных, от байкового халата. И синих – от старых тренировочных.
   Время предательски забуксует, приостановится, завалится набок, как трактор в жирной весенней грязи. Это позволит обдумать, что делать, кем прикинуться под серо-синим, острым взглядом бабушки, похожим на шило с самодельной деревянной ручкой. Некоторым людям не надо никем прикидываться, потому что они уже есть с самого начала. Например, Лена с ветерком. Или Славка-шпана. Он с самого начала появился на свет, обозначился и теперь только растет. Звонко выкрикивает под окнами прозвища. Больно толкает в плечо. В прошлом году он требовал, чтобы все ехали вместе с ним кататься на велосипедах по кладбищу. А кто откажется – трус и мямля. Теперь он делает широкое движение рукой, как пловец в стиле кроль, и все покорно, гуськом идут с ним на кладбище собирать конфеты. Славка-шпана никогда никем не прикидывается, а только выдает себя все отчетливее: пытает военнопленных, жестоко выкручивает руки назад, пенно сплевывает в лужу сквозь щелочку между зубами, стаскивает с качелей, требует билет на горку, хамит старушке с белой болонкой. А всех остальных людей с самого начала как бы и нет. Им нечего выдавать, приходится собирать себя по клочку, по соломинке, по чужой пушинке, как воронье гнездо. Или воровато примерять чужие Какнивчемнебывала. Постоянно превращаться в кого-нибудь другого, в того, кто уже выдал себя и хорошенько, отчетливо проявился. Поэтому, ожидая, пока мне отворят дверь, я буду панически соображать, в кого бы такого превратиться, как повести себя, чтобы мне не влетело. Возможно, мне захочется тряхнуть воображаемым золотом волнистых волос и вдруг прикинуться Леной с ветерком. Я стану чуть выше ростом. И, пригладив откуда ни возьмись взявшуюся юбку, не придавая значения сдвинутым бровям бабушки, гордо и царственно войду мимо нее в полутемную прихожую. Ускользнув от прокалывающего насквозь взгляда, рассеянно скину сандалии, войду в маленькую комнату, усядусь с ногами на кресло и заявлю деду, что Артемова мамаша «такая дура, просто ужас». Или, возможно, все пройдет гладко, если я превращусь ненадолго в Артема. Кротко замру на пороге, признаюсь, что мы заигрались в прятки, буду смотреть на бабушку жалобно и виновато. Самое главное, прикинувшись кем угодно во спасение, ни в коем случае по рассеянности не проболтаться о старике с рюкзаком. Иначе – шесть уколов острой иглой боярышника. И не водиться.
 
   Но в сизо-голубом, холодноватом сумраке, на дорожке, недалеко от фанерной двери подъезда, нерешительно топчутся, тревожно озираясь по сторонам, два силуэта. Один – высокий, опираясь на палку, стоит неподвижно, молчит, тяжело вздыхает, что-то с надеждой высматривая вдали из-под козырька надвинутой на лоб фуражки. Другой – низенький, широкий, мечется и тревожно осматривается по сторонам. Они переговариваются в сумерках. Низенький силуэт возмущенно шипит, уперев руки в бока, высокий силуэт тихонько оправдывается, виновато повесив голову. На плечи низенького силуэта накинута пушистая шерстяная кофта с рукавами-крыльями, придающая устрашающее сходство с птицей гнева. На расстоянии пяти шагов в левой руке низенького силуэта зачем-то возникает неприятная и угрожающая ветка, скорее всего отломанная от молоденькой рябины, что растет напротив подъезда. Мелькает догадка, что ветка эта предназначалась не для отпугивания комаров и мух. И, к сожалению, не на тот случай, если одна из дворовых собак вдруг с лаем побежит навстречу сквозь сумерки.
   От плохих предчувствий сердце подскочило и, споткнувшись о колдобину, потеряв надежду, рухнуло со всей силы, как коленкой об асфальт. Горло перехватило от догадки, что сегодняшний вечер закончится горько. А во всем виноват старик с его дырявым рюкзаком. Если бы он появился чуть раньше, все бы обернулось по-другому. Но теперь ничего не поделаешь. Теперь все именно так, и изменить уже ничего нельзя. Остается только, приближаясь к неминуемому наказанию, перейти на шаг, отпустив все спасительные хитрости, забыв всю так тщательно разыскиваемую на бегу ложь во спасение. Некоторые уверяют, что в таких случаях единственный выход: правда. Но правда – это все подряд, без исключения, со всех четырех сторон, рассказанное очень быстро, так, что все равно невозможно выслушать и понять. Поэтому правде не всегда веришь, а ждешь убедительной и плоской выдумки.
   И я покорно приближалась к двум темно-синим силуэтам, которые смотрели куда-то вдаль, как будто ожидая, что я появлюсь из-за угла сберкассы или возникну, маршируя вдоль ограды заброшенного детсада. А я подкрадываюсь к ним со спины, с другой стороны дома, наблюдая растерянные движения и вслушиваясь в тихие, встревоженные голоса. Тогда из моей груди, сам собой, без предварительной подготовки, бездумно, как неожиданная догадка, как неизвестно откуда нагрянувшее вдохновение, вырывается жалобный, резкий крик: «Деда, я здесь!» Так радостно и взволнованно, безо всякой глубокой мысли, кричит птица, отбившаяся от стаи, вдруг завидевшая своих. Высокий силуэт резко поворачивается в мою сторону, секунду-другую изображает суровость, но всю его игру скрывают сумерки. И тогда, не выдержав, он присаживается на корточки, радостно распахивает руки, и я влетаю в тепло его объятия, прячу лицо между шеей и плечом, смутно догадываясь, что опасность миновала, что я теперь под защитой, в надежном укрытии от любых наказаний.

3

   В тот день форточка на кухне была приоткрыта, в нее влетел прозрачный игривый ветер, пахнущий серебром, ледяной водой и хвоей. Он по-хозяйски встряхнул занавески, откинул салфетку, которая накрывала вазу с яблоками. И мы с дедом уже бежали в просвете между домами, потом по тропинке, мимо бетонного грота автобусной остановки. Прикрывшись выгоревшим тряпочным зонтиком от мелкого моросящего дождя и от всех, кто присматривал за нами по просьбе бабушки, в застегнутых как попало плащах, спасались от незнакомого ветра, тихонько переговариваясь, пропуская все буквы, которые казались нам лишними. Ветер набирал силу, мы схватились за руки, чтобы не потеряться: я – с растрепанными волосами, дед – с мягкой взъерошенной сединой, бодро выстукивая палкой-клюшкой, почти не прихрамывая на раненую ногу. Чтобы не поддаться, если этот сквозняк снова вздумает занести нас в злосчастный универмаг. Мы бежали быстрее, подбадривали друг друга, теряя ощущение земли. Ветер, нагоняя, срывал горсти ржавых листьев с тополей и швырял их нам вдогонку.
   Очень скоро, запыхавшиеся, мы ворвались по дорожке, осыпанной хрустящей хвоей, в заброшенный детский парк. Нас долго носило мимо остановившихся каруселей и высоких, улетающих в небо сосен, между которыми тянулись тонкие нити лучей и волнами гуляла тишина, пропитанная льдом и запахом смолы. Потом день начал превращаться: в убаюкивающее покачивание ржавых от времени и дождей подвесных лавочек. Палка-клюшка отдыхала, прислонившись к толстому стволу сосны. Кора была похожа на хлопья растрескавшейся от времени краски. Из нее складывались узоры. Вдалеке, по тропинке бежала белка. Останавливалась, прислушивалась и снова срывалась с места. Дед, погрузившись в газету, невпопад отвечал на вопросы, не обращал внимания на выкрики «смотри», не замечал нетерпеливого потягивания за рукав. Читая, он добродушно кивал, совершенно выпав из этого дня, забыв, что пора возвращаться, что надо жарить рыбу, чинить шкаф в ванной, пылесосить и вытирать пыль. Он снова забыл, что мы обещали придавать нашим мирным дням разумные, полезные очертания. И продолжал чтение. Тогда время дрогнуло и окончательно превратилось в покачивание лавочки, в повизгивание ржавой цепи. Сосны, карусель-гусеница, заколоченные избушки, где раньше продавали билеты и газированную воду, медленно шатались вперед-назад, будто бы молчаливо соглашаясь с нашим решением. Ага-ага. И небо в просветах между синечерными папахами сосен все медленнее плавало туда-сюда. А потом из хвои выбрались запрятанные там продавцы снов.
   Дед туманится, слабеет, опускает руку, уплывает. И газета падает ему на колени. В этот миг возникает лужа. Она вдруг начинает мерцать тусклыми лучами из просвета в облаках, что ползут низконизко над парком. Необъятная лужа с темно-свинцовой, суровой водой, на поверхности которой колышется мутное небо. Вся осыпанная ржавой хвоей, желтыми березовыми листочками. А еще что-то зеленое плавает-пританцовывает или мерещится на самой середине холодного моря, раскинувшегося на площадке между каруселями. С берега не разглядеть, что это – фантик или кусочек пластмассы. Лавочка затихает. Сосны, карусели, заколоченные избушки перестают кивать. Дед посвистывает, уронив голову. Его шляпа упала на сиденье. Ветер ерошит седые мягкие волосы и шуршит листками газеты. Вокруг тишина, пахнущая ржавчиной и хвоей. Изредка шумят проносящиеся по шоссе машины. Даже встав на цыпочки и вытянув шею, с берега не разглядеть, что колышется на самой середине. Тогда я осторожно делаю шаг на бледное, мутное небо. А потом второй и третий. Обжигающе ледяная вода проскальзывает в выемку туфли, ползет по стопе, пропитывает носок. При следующем шаге лужа смело и неукротимо просачивается, пропитывает носки, сковывает ноги, хлюпает в туфлях. И вот она уже везде вокруг. Дно топкое, сквозь мутную воду на месте выбитых бетонных плиток колышется волокнистая глина, шевелится мягкая черная трава. В воде не разбежишься, надо двигаться плавно и осторожно, чтобы не поскользнуться, не хлюпать и нечаянно не взвизгнуть от щекотки и холода. Ноги разъезжаются, земля шевелится, норовя незаметно вывернуться и ускользнуть куда-то вбок. Потревоженное небо разбегается мелкими волнами, на которых качается бледная востроносая мордашка с растрепанными волосами. Приплясывающий на середине лужи предмет все ближе, уже хорошо видно, что это не кусочек фольги, не фантик, не пачка от папирос. Вода сковывает щиколотки, на глубине шагать все сложнее. Так. Теперь нужно осторожно согнуться, закатать рукав, высунуть язык, протянуть руку и, стараясь удержать равновесие на увязающих в топкое месиво дна ногах, схватить то, что плавает на самой середине ледяного неба. А оборачиваться нельзя. Пусть даже сзади доносится бормотание, ворчание, шелест упавшей газеты, хруст ржавой хвои под быстрыми суетливыми шагами. Локоть и краешек плаща теперь мокрые. Лужа движется все выше, пропитывает рукав. Зато что это? Маленький пластмассовый самолет. Он холодный, с трудом умещается в кармане плаща. А больше спрятать его негде. Но это – ничего. Главное, что он убедит Славку-шпану, Лену с ветерком и еще Артема, с его коллекцией склеенных самолетов и вертолетов. Убедит в том, что я коснулась середины неба, не испугалась, а значит, город лазалок и взлетная полоса деревянной горки – тоже принадлежат мне. И теперь уж точно, однажды я улечу на самолете куда-нибудь к морю, а не буду всегда ходить за молоком и за хлебом по улочкам и переулкам города лазалок. Дед ожидает меня на берегу. Он для виду качает головой, а на самом деле – ликует и шепотом утешает себя, что каждый должен хоть раз хорошенько хлебнуть ботинком холодной воды. А иначе нельзя. И, немного успокоенный, он раскидывает фантики и окурки в канаву палкой-клюшкой.
   Когда надо возвращаться домой, наступает безветрие. Нас больше ничто не подгоняет, никуда не несет, а сами мы, помня, что пообещали, не решаемся крикнуть «Вперед! В атаку!». И поэтому медленно и понуро покидаем парк. Дед для виду качает головой, а сам тихонько, чтобы никто не подслушал, шепчет мне на ухо волшебные слова: «Ну и ладно, с кем не бывает. Высохнешь, а волосы мы дома причешем. И туфли приведем в порядок. Это ничего. Зато будет потом что вспомнить». Мы боязливо бредем вдоль нескончаемого бетонного забора санатория летчиков, неохотно приближаясь к повороту во дворы. Мимо нас проносятся спешащие из городка и въезжающие в городок «запорожцы», «волги», грузовики, похоронный автобус, «скорая», бетономешалка и снова грузовики. Туфли как нарочно громко всхлипывают и квакают, их подошвы, вымазанные глиной, оставляют на асфальте жирные следы. Носки в глине, нижняя пуговица плаща куда-то подевалась, волосы перепутались так, что их не расчесать пятерней. И тут оказывается, что тряпичный зонтик остался в парке, прислоненный к высокой, подпирающей небо сосне. Мы безоружны, нечем укрыться от внимательных взглядов всех, кто пробегает и проходит мимо. И наши бестолковые, незатейливые Какнивчемнебывала бессильны. Неторопливо шаркая через дворы, дед продолжает для виду покачивать головой, а сам тихо, одними губами бормочет: «Иди спокойно, ни на кого не обращай внимания». Очень неловко без спасительных бурок, сабель и папах, превращающих нас в решительное войско, которое скачет вперед и не засматривается по сторонам. Тем временем старушки на лавочках, кутающиеся в пушистые кофты птиц гнева, тетушки с синими и бордовыми нейлоновыми авоськами, бормочущие возле подъездов, мальчишки на велосипедах и малявки в песочницах смотрят нам вслед. Что-то шепчут друг другу. И покачивают головами. Легкий сквозняк, проживающий во дворе, несет на крыльях обрывки их шепота: «Да, наказание! Ой, не говори!» Хотя, возможно, это только послышалось, и сквозняк нарочно дразнится, заметив, что мы безоружны. Преодолев почти половину пути, срезав угол мимо горки, лазалок и карусели, мы приготовились облегченно вздохнуть, затаили дрожащий, радостный «уф!» для спасительной темноты подъезда. Но тут за спиной послышалось: приближающиеся тяжелые шлепки подошв по тропинке, чей-то усталый, сбивчивый бег, переходящий на ходьбу, возобновляющийся снова. Кто-то, задыхаясь, несся вдогонку, неразборчиво хрипя. Нагнав, он рывком вторгся между мной и дедом, растолкал нас с тропинки взмахами рук. Это оказался Артем. Он держался за бок, тяжело дышал и чертил в воздухе кулаком порывистые линии-кометы. Он не заметил моих спутанных волос, перекошенного плащика, грязных, мокрых носков. Его взгляд кричал о чемто, не умещающемся внутри, невыразимом и бескрайнем. Он согнулся, схватив себя за коленки, потому что так делают футболисты, набираясь сил и что-то обдумывая. Он смотрел на траву, жадно заглатывал воздух, делал настоятельные знаки, чтобы мы не двигались. Я и дед оказались посреди лужайки, перед внимательными и недоверчивыми окнами четырех домов, на самом виду у многочисленных бабушкиных знакомых. Дед, вздохнув, рассматривал доски, сложенные у кого-то на балконе. Потом он обнаружил в траве ржавую железку, передвинул ее на середину тропинки палкой-клюшкой, зашлепал ладонями по карманам, разыскивая очечник. И забыл обо всем на свете. А я старалась украдкой вытереть туфли от глины о жесткие макушки травы.