«Рисунки на полях часто смешат, но это в целях назидания, — отвечал он. — Как в проповедь, чтобы затронуть воображение бессмысленный толпы, надо вводить exempla[27] и желательно потешные, так и в беседе образов не следует пренебрегать подобными дурачествами. На каждую добродетель и на каждый грех есть пример в бестиариях, где под видом зверей показан человеческий мир».
   «О да, — перебил его старец без улыбки, — не следует пренебрегать подобными дурачествами! Чтобы перл творения, повернув с ног на голову, выставить посмешищем! Пусть провождает слово Божие осел, играющий на лире, сыч, пашущий щитом, волы, друг друга запрягшие, реки, потекшие вспять, море, огнем горящее, волк, приявший схиму! Травите зайцев коровами, учитесь грамматике у филина, и пусть псы живут на блохах, слепцы подглядывают за немыми, а немые кричат „Дай поесть!“. Пусть стрекоза родит телка, жареный петух по небу летит, на крышах пряники растут, попугаи риторике учат, куры петухов топчут. Впрягайте телегу поперед лошади, кладите собаку на перину и гуляйте все вниз головою! К чему приведут эти шуточки? К искажению образа действительности. Все созданное Творцом поставят с ног на голову, под видом преподавания божественной теории!»
   «Но Ареопагит{*} учил, — смиренно возразил Вильгельм, — что Господа должно являть лишь через самые неприглядные вещи. И Гугон Викторинец доказывал, что, чем менее правдоподобно подобие, тем четче вырисовывается истина. Встречая страшные и странные личины, воображение оживает, и не расслабляется в плотской благостности, а понуждается искать истины, сокрытые под мерзостью вида…»
   «Не новый довод! И со стыдом признаю, что он — первейший из доводов нашего ордена в период борьбы клюнийцев с цистерцианцами. Но прав был Св. Бернард: постепенно всякий, кто, собираясь провождать божественность per speculum et in aenidmate, занимается дикими и уродливыми явлениями, — войдет во вкус этого убожества и до того им проникнется, что уже ничего иного не видит. Да взгляните вы, еще не утратившие зрения, на капители вашего собственного храма. — И он ткнул пальцем в сторону окна, выходящего на церковь. — А ведь это рассчитано на братьев, погружающихся в медитацию! Что выражает это непотребное кривлянье, эта сумбурная гармония и гармоничный сумбур? Откуда эти обезьяны? Эти львы, кентавры, недочеловеки со ртом на брюхе, с одной ногою, с парусами вместо ушей? Зачем тут пятнистые тигры, воюющие бойцы, охотники, трубящие в рог, и многотелые существа об одной голове, и многоголовые об одном тулове? Четвероногие змеехвостые, и рыбы с головой четвероногого, и чудище, которое передом лошадь, а задом козел, и конь с рогами, и далее в подобном роде, так что теперь монаху интереснее глядеть на мрамор, чем в манускрипт, и размышлять он будет о человечьей искусности, а не о всемогуществе Божьем. Стыд, стыд вожделеющим очам и улыбке ваших уст!»
   Чудный старец умолк, тяжело дыша. А я не мог надивиться острой памяти, которая ему, столько уж лет незрячему, так живо сохранила обличаемые образы. Я даже подумал, что, верно, эти образы сильно прельщали его самого, когда он еще видел, — если и через столько лет он с такою страстью описывает их. С другой стороны, я встречал и прежде самые соблазнительные картины греха в писаниях именно тех людей, которые, славны неподкупнейшей добродетелью, клеймили соблазн и последствия его. Доказательство, что сих мужей снедает страсть к истине до того пламенная, чтобы не останавливаться перед любыми описаниями, изобличающими Зло во всех его прелестях, коими прикрывается. До того они желают охранить людей и приготовить их к козням нечистого. Вот и у меня слова Хорхе вызвали горячее желание получше рассмотреть тех тигров с обезьянами, которых я в первой раз не заметил. Но Хорхе прервал ход моих мыслей, заговорив снова, хотя и более спокойно:
   «Господь, наставляя на праведный путь, не нуждается в подобных нелепицах. Его параболы не внушают ни смеха, ни страха. В то время как Адельм, коего вы тут оплакиваете, настолько упивался своими уродливыми созданиями, что утратил всякое представление о конечных понятиях, которые должен был вещно отображать. И дошел до самого дна, повторяю, — голос Хорхе зазвучал торжественно и жутко, — до самого дна нравственного падения. Но Господь умеет карать!»
   Повисла тяжкая тишина. Венанций Сальвемекский осмелился вмешаться.
   «Достопочтенный Хорхе, — сказал он. — Добродетель внушила вам пристрастные суждения. Ведь за два дня до гибели Адельма вы сами приняли участие в ученейшем диспуте здесь, в скриптории. Адельм обратился к вам в тревоге: нет ли опасности, что его искусство диковинных и фантастических изображений будет истолковано превратно, хотя замышляется во славу Господню, на благо познания божественных тайн? Брат Вильгельм тут цитировал Ареопагита о познании через уродство. А Адельм в тот день вспоминал слова другого знаменитого мужа — доктора Аквинского — о том, что святые истины лучше представлять в грубых телах, чем в благородных. Во-первых, потому, что легче уберечься от ошибки. Ведь в этом случае ясно, что низкие свойства никак не могут принадлежать божественности. А в благородном теле непонятно, где проходит граница. Во-вторых, это ближе к тому представлению о Всевышнем, кое бытует здесь на земле, куда Он является чрез то, что не Он, несравненно чаще, чем чрез то, что есть Он. Подобие Божие в самых далеких от Него вещах с наибольшей точностью нам Его указует, и так мы узнаем, что Господь превыше всего, что мы способны сказать и помыслить. А в-третьих, этим способом божественность лучше всего укрыта от недостойных. В общем, в этот день разговор шел о способах являть истину чрез необыкновенные, остроумные и загадочные образы. Я напомнил ему, что в труде великого Аристотеля мы имеем довольно точные указания на сей счет…»
   «Не помню, — сухо прервал его Хорхе. — Я очень стар. Не помню. Возможно, я был слишком резок. Теперь поздно, пора идти».
   «Странно, как это вы не помните, — не отступался Венанций. — Это был ученейший и увлекательнейший спор, и в нем участвовали, кроме нас, Бенций и Беренгар. Речь шла о метафорах, словесных играх и загадках, которые, можно бы подумать, изобретаются пиитами только ради забавы — но которые способствуют судить о предметах новым, удивительным образом. Тогда я сказал, что это-то и требуется от мудрого суждения… И Малахия слышал…»
   «Если преподобный Хорхе не помнит, уважь его года, не терзай утомленный ум… впрочем, острейший и поныне…» — вмешался кто-то из толпы, окружавшей спорящих. Голос звучал очень взволнованно, по крайней мере вначале, но, видимо, говоривший заметил, что, требуя уважать старика, публично указывает на его немощь, — и умерил пыл, а закончил и вовсе покаянным шепотом. Это был Беренгар Арундельский, помощник библиотекаря. Молодой, бледнокожий; глядя на него, я припомнил, что Убертин сказал об Адсельме. У этого тоже были глаза блудливой женщины. Смущенный всеобщими взглядами, он стиснул пальцы рук, как бы пытаясь подавить сильнейшее нервное возбуждение.
   Венанций повел себя довольно странно. Молча и пристально он глядел на Беренгара, пока тот не потупился. «Так вот, брат, — сказал он тогда, — коли память дар Божий, от Бога и умение забывать, которое придется уважить… в престарелом собрате, с которым я спорил. Но от твоей-то памяти я ждал большей живости. Ибо речь идет о том, что произошло здесь в присутствии твоего дражайшего приятеля…»
   Не припомню, сделал ли Венанций особое ударение на слове «дражайший». Но в любом случае присутствующими овладело замешательство. Все старались не смотреть друг на друга, а особенно на Беренгара, покрасневшего до ушей. В тот же миг прозвучал властный голос Малахии. «Идемте, брат Вильгельм, — сказал он. — Я покажу вам другие интересные книги».
   Монахи расходились. Я видел, как Беренгар метнул на Венанция взгляд, полный немого упрека, а тот ответил яростным вызывающим взглядом. Видя, что старый Хорхе готовится уйти, я нагнулся и в порыве почтительнейшего восхищения поцеловал его руку. Старец наложил мне длань на голову и спросил, кто я. Услышав мое имя, он просветлел.
   «Ты носишь гордое и равное имя, — сказал он. — Знаешь, кто такой Адсон из Монтье-ан-Дера?» Сознаюсь, что в ту пору я не знал. И Хорхе пояснил: «Это автор дивного устрашающего сочинения „Об Антихристе“, в коем предсказано все, чему суждено случиться. Но к нему не пожелали прислушаться…»
   «Книга была написана до тысячного года, — сказал Вильгельм, — но в тысячном году ничего не произошло».
   «На взгляд того, кто не умеет видеть, — ответил слепой. — Пути Антихриста медлительны и дики. Он тогда является, когда не предчувствуем его. И не апостол ошибался, а мы, не нашедшие ключа к расчету». И вдруг закричал громовым голосом, обернувшись к залу и раскатывая гулкое эхо под высокими вольтами скриптория: «Вот идет он! Не теряйте последние дни в зубоскальстве над пятнистыми хвостатыми уродами! Не тратьте последние семь дней!»


Первого дня

ВЕЧЕРНЯ,



где осматриваются прочие постройки, Вильгельм предлагает версию гибели Адельма и ведется беседа со стекольным мастером о стеклах для чтения и острастке для тех, кто слишком любит читать

 
   Тут зазвонили к вечерне, и монахи потянулись из залы. Малахия дал нам понять, что должны выйти и мы. Он же оставался с помощником, с Беренгаром, чтобы прибрать и (как он выразился) подготовить библиотеку к ночи. Вильгельм спросил, запираются ли на ночь двери.
   «У нас нет дверей, преграждающих доступ в скрипторий из кухни и трапезной, а также в книгохранилище из скриптория. Крепче любых дверей обязан быть запрет настоятеля. Монахи будут пользоваться кухней и трапезной еще два часа, до повечерия. Засим, дабы случайно не забрели в Храмину посторонний человек, либо животное (те, для кого запрета не существует), я самолично запираю нижние входы, ведущие в трапезную и в кухню. С этой минуты в Храмину войти нельзя».
   Мы спустились. Монахи спешили к церкви. Но учитель сказал, что Господь простит нас, даже если мы пропустим богослужение (немало Ему пришлось нам прощать и в последующие дни!), а взамен предложил мне прогуляться с ним по обители, чтобы лучше исследовать местность.
   Мы вышли из кухни, пересекли кладбище. Среди надгробий видны были и совсем свежие, и старинные, отмеченные печатью времени: немая повесть о жизни тех, кто был тут в монашестве в прошлые столетия. Все гробницы были безымянные, венчались каменными крестами.
   Погода начинала портиться. Подымался холодный ветер. Небо туманилось. С трудом угадывалось место солнечного заката где-то за огородами, и почти полная темнота уже стояла в стороне востока, куда мы и направились, минуя церковный хор, и вышли на самую далекую от въездных ворот площадку. Там почти под самой крепостной оградой, вплотную прижимаясь к ней в том месте, где она перерастала в восточную башню Храмины, располагались хлевы. Около них свинари кончали вымешивать кровь и укрывали бочку крышкой. Нам сразу бросилось в глаза, что за хлевами крепостная стена резко понижается, так что через нее можно наклонить голову. По ту сторону стены почва стремительно уходила вниз, и где-то в глубине обрыва виднелась площадка, заваленная мусором, который и снегом укрывался не целиком, так что весь был на виду. Я понял, что под нами та самая выгребная яма, в которую с этого уступа стены вываливают отбросы и которая простирается вплоть до памятной развилины дорожек, откуда ответвляется тропа, увлекшая Гнедка. Я назвал эту свалку выгребной ямой потому, что в основном она состояла из груд смердящих выделений, зловоние от которых, невзирая на глубину обрыва, доходило даже до моего носа; как я понял, поселяне из нижних деревень брали отсюда навоз для удобрений. Однако наряду с испражнениями людей и животных в яме было достаточно много и твердых отходов: сюда сваливались, по-видимому, все отмиравшие ткани, все нечистоты, которые аббатство исторгало из чрева, оставаясь в чистоте и опрятности, соблюдая дивный союз с овершием горы и с непорочными небесами.
   Неподалеку, на конюшне, работники подводили коней к яслям. Мы прошли из конца в конец дорожку, вдоль которой с внешней стороны тянулись скотный и птичий дворы, а по другую руку — пристроенные к хору почивальни и рядом отхожие места. Там, где восточная стена оканчивалась и образовывала угол, встречаясь с южной, в самом углу площадки, находилась кузня. Последние работники укладывали вещи на места, тушили горны, собираясь к вечерне. Вильгельм, полный любопытства, устремился к кузне, где в отгороженном спереди покое какой-то монах укладывал свое добро. Перед ним на прилавке располагалась целая выставка чудесных цветных стекол, хотя и довольно мелких; но широкие необработанные пластины тех же цветов стояли рядом, у стены. Стояла перед монахом и недоделанная рака, то есть пока что серебряный остов раки, но кое-где были уже вставлены стеклышки и цветные камни, обточенные в виде перлов.
   Так мы познакомились с Николаем из Моримунды, монастырским витражным мастером. Он рассказал нам, что в задней половине кузни выдувают и стекло, а здесь, в передней, кузнецы оковывают стекла свинцом для витражной работы. Хотя, добавил он, основная витражная работа, украшающая собою и церковь, и Храмину, выполнена уже давно — тому не менее двух столетий. Теперь все сводится к починкам, к исправлению зол, причиняемых временем.
   «Но сил уходит немало, — продолжал он, — потому что нам не даются секреты старого стекла. Невозможно подобрать цвет. Особенно тот синий, который до сих пор очаровывает взор в церковном хоре. Это синий такой чистоты, что отвесный луч солнца, проходя через стекло, окрашивается в краски рая. Стекла в западном приделе, замененные недавно, гораздо худшего качества, и летом это заметно. Куда там! — заключил он. — Ушло умение наших предков, окончился век великанов!»
   «Да, мы карлики, — согласился Вильгельм, — но стоящие на плечах тех гигантов… Поэтому, даже при нашей малости, видим дальше, чем они…»
   «Да? В чем же мы их опередили? Чего они не сумели? — воскликнул Николай. — Сойди в крипту нашей монастырской церкви, где содержатся сокровища, и увидишь там раки такой тончайшей работы, что это страшилище, которое я сейчас с великим старанием собираю, — и махнул на незаконченный ковчежец, — покажется обезьяной тех!»
   «Нигде не писано, что мастера-стекольщики обязаны до скончания времен клепать витражи и оклады, коль скоро предки умели делать их намного лучше и так надежно, чтоб продержалось несколько столетий. Надо ли наводнять землю ковчегами для святых мощей, если святые в наше время встречаются очень редко? — улыбнулся Вильгельм. — И надо ли без конца возиться с витражами? В иных странах я видал такие стекольные работы, которые говорят уже о завтрашнем дне. Скоро при помощи стекла станут не только отправлять обряды, но и исправлять природу. Хочу показать тебе творение, уже обращающееся среди умельцев, коего превосходный образец имеется и в моем хозяйстве». Он сунул руку в рясу и извлек на свет свои глазные стекла, при виде которых наш собеседник остолбенел.
   Почти мгновенно глазной снаряд оказался в руках Николая. «Oculi de vitro cum capsula[28]! — воскликнул он. — Я слышал о подобных в Пизе от некоего брата Иордана! Он говорил, что такой прибор был изобретен за двадцать лет до того. И еще прошло не менее двадцати лет…»
   «Полагаю, что их изобрели намного раньше, — сказал Вильгельм. — Но изготовление их трудоемко, и требуются очень опытные стекольщики. Долгое, кропотливое дело. Десять лет назад одна пара таких вот vitrei ab oculis ad legendum[29] шла с торга в Болонье за шесть сольдов. А мне подарил такую же пару знаменитый мастер Сальвин из Армати, уже больше десяти лет назад, и все эти годы я берег их как зеницу ока… Впрочем, теперь они и впрямь у меня вместо зеницы».
   «Может быть, ты как-нибудь на днях сможешь ненадолго их мне одолжить? Очень хочется понять устройство… Попробовать сделать похожее…» — сказал Николай.
   «Конечно, дам, — отвечал Вильгельм. — Но имей в виду, что толщина стекол для каждых глаз требуется особая, и обычно берут много пар обточенных стекол, и заказчик пробует все по очереди, пока не подберет подходящие».
   «Чудеса! — не утихал Николай. — Кое-кто, конечно, заподозрил бы тут сделку с дьяволом…»
   «Можно, конечно, говорить и о магии, — согласился Вильгельм. — Только магии есть два вида. Есть магия от лукавого, применяющая для погибели человечества такие средства, о которых опасно даже упоминать. И есть магия божественная, в коей небесная премудрость проявляется через премудрость человеческую и прилагается к преобразованию природы, а одна из главных ее задач — удлинить самое человеческую жизнь. Эта магия святая, и она должна привлекать мудрецов чем дальше, тем сильнее; и не только открытие новых тайн мироздания ожидает их, но и переоткрытие тех тайн, которые милостью Божией известны уже давным-давно евреям, грекам и прочим древним народам, а в нынешние дни известны язычникам (не могу и передать тебе, какое множество необыкновенных оптических ухищрений и закономерностей зрения показано в книгах, написанных неверными!). Всеми этими познаниями обязана завладеть христианская наука, вызволив от язычников и нехристей, яко владетелей несправедливых».
   «Но почему же те христиане, которые уже овладели премудростями, не делятся ими со всем народом Божиим?»
   «Потому что не все в народе Божием готовы к восприятию премудростей, и случалось, что носителей науки принимали за ведунов, связанных с нечистой силою, и они платили жизнью за намерение поделиться с людьми сокровищами мысли. Я и сам, когда вел процессы о ведовстве, опасался надевать линзы, и приходилось искать добровольных секретарей, чтоб они зачитывали материалы следствия. Ибо в противном случае, поскольку присутствие дьявола чувствовалось всеми, и каждый, так сказать, обонял серную вонь, меня самого могли посчитать сообщником обвиняемых. И в конце концов великий Рогир Бэкон упреждал, что не всегда научные тайны должны открываться любому, так как некоторые способны дурно использовать их. Часто мудрецы выдают за магические самые обыкновенные книги, полные доброй науки, чтоб оберечь их от нескромного любопытства».
   «Значит, ты боишься, что простецы могут употребить во зло твои секреты?» — переспросил Николай.
   «Что до простецов, я могу бояться лишь, что они до смерти напугаются, приняв открытия науки за козни дьявола, о которых слишком много слышат от проповедников. Поверишь, я знавал прекрасных медиков, составляющих лекарства от любой хвори. Так вот эти врачи, давая простецам настои и мази, непременно прибавляли священные слова или пение, напоминавшее молитвы. Не из того, конечно, чтобы молитвы обладали целебной силой, а оттого что простецы, веря в целебность молитв, глотают настои и мажутся мазью и выздоравливают, не очень-то вдумываясь, откуда берется исцеление. Да вдобавок и дух, умягченный верой в спасительное заклятие, располагает тело к приятию целебного препарата. Однако в иных случаях сокровища науки приходится прятать не от простецов, а от ученых. Ныне создаются необыкновенные махины, о коих как-нибудь расскажу, и они действительно позволяют изменять законы природы. Но горе, если попадут в руки тех, кто с их помощью замыслил расширить земную власть и утолить жажду обладания. Мне говорили, что в Китае один мудрец составил смесь, которая, коснувшись к огню, производит великое гудение и пламя, руша все на множество локтей вокруг. Полезнейший снаряд, если употреблять на поворот течения рек и избавление пашни от валунов. А вдруг его обратят против врагов?»
   «Может быть, и хорошо — если против врагов народа Божия», — степенно произнес Николай.
   «Может быть, — согласился Вильгельм. — А кто у нас сейчас враг народа Божия? Император Людовик или папа Иоанн?»
   «О Господи! — в страхе вскричал Николай. — Я не в силах ответить на этот ужаснейший вопрос!»
   «Видишь? — сказал Вильгельм. — Вот и хорошо, что некоторые вещи до сих пор укрыты за темными словами. Тайны природы нелегко вызнать от козьей или овечьей шкуры. Аристотель в книге о тайном сказал, что от разглашения слишком многих секретов природы и науки ломается небесная печать и может выйти много зол. Это не значит, что тайны нельзя открывать. Но это значит, что мудрецы должны взвешивать и решать — как и когда».
   «А потому справедливо, что в таких местах, как наше, — сказал Николай, — не все книги общедоступны».
   «Это другое дело, — отвечал Вильгельм. — В грех вводит как избыток сведений, так и их недостаток. Я не говорю, что источники знаний должны быть под замком. Напротив, я считаю это безобразием. Я говорю иное: что, касаясь тайн, способных служить и добру и злу, мудрец может и даже обязан укрывать их за темными словесами, внятными лишь таким, как он. Путь познания труден, и трудно отличить благое от дурного. А ученые новых дней — чаще всего карлики на плечах карликов…»
   Приятная беседа с моим учителем, должно быть, расположила Николая к доверительности. Поэтому он мигнул Вильгельму (как бы говоря: мы с тобой друг друга понимаем, ибо думаем одинаково) и произнес с намеком: «А вот там, — кивнув на Храмину, — секреты науки надежно прячут другими способами. Магическими…»
   «Да? — отозвался Вильгельм с необыкновенным равнодушием. — Воображаю: запоры, суровые запреты, угрозы…»
   «Нет, не только это…»
   «А тогда, к примеру, что же?»
   «Ну, точно не знаю, я занимаюсь стеклами, а не книгами… Но в аббатстве ходят слухи… такие странные…»
   «Какого рода?»
   «Странные. Вот, скажем, один монах ночью решил забраться в библиотеку и найти что-то, что Малахия отказывался ему выдать. Он увидал змей, безголовых людей и двухголовцев. Чуть не лишился рассудка там в лабиринте…»
   «Почему ты говоришь о магии, а не о бесовстве?»
   «Потому что хотя я только бедный стекольщик, но кое-что понимаю. Дьявол (Господи спаси нас и помилуй!) искушает монахов не гадами и двухголовцами, а как отцов в пустыне — сладострастными видениями. Далее. Если прикасаться к запрещенным книгам грех, зачем бы дьявол удерживал монахов от греха?»
   «По-моему, — заметил Вильгельм, — это неплохой силлогизм».
   «И наконец. Когда я чинил витражи в больнице, от скуки заглядывал в книги Северина. Среди них была книга о тайнах, принадлежащая, кажется, Альберту Великому. Я смотрел миниатюры и попутно прочел несколько страниц. Там говорилось, что особым составом можно пропитать фитиль масляной лампы, и пойдут запахи, вызывающие видения. А ты мог заметить — вернее, пока еще ты не мог заметить, потому что не ночевал в аббатстве, — что в темные часы верхний этаж Храмины освещен. В некоторых окнах горит слабый свет. Многие гадали, что бы это значило, и толковали о блуждающих огнях и о душах покойных библиотекарей, возвращающихся по ночам в свое царство. Многие верят. Но мне кажется, это светильники с дурманящим составом. Знаешь, если взять жир собачьего уха и пропитать фитиль — всякий, кто вдохнет дым, уверует, будто у него собачья голова. А увидит другого человека — и того увидит с песьей головою. От иных зелий людям мерещится, что они распухли, как слоны. А из глаз нетопыря и двух рыб, не помню каких, и из волчьей желчи получаются испарения, от коих видишь всех этих тварей. От испарений ящеричьего хвоста все кругом становится как серебряное. А от жира черной гадюки и клочка простыни мертвеца по комнате будто расползаются змеи. Я догадался. У них в библиотеке кто-то очень хитер…»
   «А ты не допускаешь, что это души покойных библиотекарей развели там магию?»
   Николай осекся, растерялся и испуганно ответил: «Об этом я не подумал. Все возможно. Господь оборони нас… Уже поздно. Вечерня началась. Прощайте», — и направился к церкви.
   Мы двинулись дальше вдоль южной стены обители. По правой руке был странноприимный дом и капитулярная зала с садом, по левой — маслодавильня, мельница, амбар, погреб и общежитие послушников. Все встречные торопились в церковь.
   «Что вы думаете о словах Николая?» — спросил я.
   «Не знаю. В библиотеке кто-то орудует, и вряд ли это души покойных хранителей».
   «Почему?»
   «Потому что, полагаю, они были настолько добродетельны, что ныне в царствии небесном предаются созерцанию лика божественности… если подобный ответ тебя устраивает. Что касается ламп, это мы проверим. Что касается смесей, описанных нашим добрым стекольщиком, — существуют и более простые способы вызывать видения, и Северину эти способы, как ты сегодня мог заметить, отлично известны. В общем, кто-то в аббатстве не желает, чтоб в библиотеку ночью проникали, а кто-то другой, и даже многие другие, пытались и пытаются все же туда проникнуть».
   «А наше убийство как с этим связано?»
   «Убийство? Чем больше я думаю, тем больше убеждаюсь, что Адельм покончил с собой».
   «Почему вы так думаете?»
   «Помнишь, утром я говорил о свалке отбросов? Когда мы поднимались к восточной башне, я заметил следы оползня. Значит, какой-то пласт почвы примерно в том месте, куда сваливают мусор, тронулся с места и сполз до самой восточной башни. Кроме того, сейчас, когда мы шли мимо свалки, ты должен был заметить, что на ней очень мало снега. Видимо, только вчерашний. А весь снег предшествующих дней снесен бурей. Вдобавок Аббат сказал, что труп Адельма побит о скалы, а под восточной башней, где его нашли, скал нет: там растут пинии. Скалы имеются, напротив, как раз под тем участком стены, где она понижается, образуя ступень, и откуда сбрасывают мусор…»