Страница:
Признаться, многим кажется мое намерение нелепым. И Отто относится к нему с неодобрением.
Большинство видели в этом мое всегдашнее желание выделиться. Им всегда так кажется.
Конечно же, эти люди замечали, что в их кругу я чувствую себя чужой. Тем не менее они во всем старались проявить доброжелательность. Естественно, прежде всего ради Отто, но еще и потому, что они сами по себе славные люди.
В воскресенье я была приглашена на дачу к Йенсенам. Сидя у них, я размышляла о том, как, в сущности, мне приятно бывать у них, несмотря на всю мещанскую обстановку: всякие там вазочки, пальмы, колонны; ведь не это главное в доме, главное — атмосфера, они сами.
Если бы я и в самом деле была такой одаренной натурой, какой воображала себя, я давно бы уже поняла, что в жизни только люди имеют значение и судьба каждого из нас — результат сцепления, взаимодействия окружающих нас людей. И тогда, попав в круг друзей Отто, этих здоровых, хороших, трудолюбивых людей, я бы сразу постаралась поладить с ними, отнюдь не поступаясь своей индивидуальностью, а это ведь так просто, надо лишь обратить к людям те свои качества, которые необходимы для обыденной жизни, и постараться развить их в себе.
Но я все время только и жила в воображаемом мире, как будто обдумывала реальность, а на самом деле не соприкасалась с ней. Я никогда, собственно, не пыталась проникнуть во внутренний мир этих людей, судила поверхностно, по их образу жизни, вкусам, взглядам — всему тому, что было как бы навязано им извне. Взять, к примеру, Миа. Ее приводит в восторг все, что выставлено в витринах модных магазинов. Мне это всегда претило, и я считала, что у нас с ней нет ничего общего, а ведь общее-то у нас есть: ведь мы обе замужем и растим детей.
Мне стало так стыдно перед ней сегодня. Ведь я уже два месяца собиралась зайти к ней, да так и не зашла. А она нашла время навестить меня да еще принести земляники и малины для варенья, а кроме того розы для Отто.
Бедная Миа! Ведь у нее тоже не такая уж сладкая жизнь: вечная возня с кучей орущих малышей. Уж я бы на ее месте вряд ли стала бегать по прихворнувшим знакомым, одаривая их розами и земляникой. А вот Миа способна на такое. Когда мы возвращались с ней вместе от Отто из его санатория, она сказала мне смущенно: «Что ж, кому-то выпадает и трудная доля на этом свете».
О жизнь, жизнь моя, жизнь моя! Жизнь!
О эти бесплодно прошедшие годы, они обступили меня и укоризненно взирали со всех сторон. Я чувствую себя столь одинокой среди всех других людей, потому что не пыталась понять их, обращала внимание только на случайные внешние проявления их сущности.
Что ж, пусть мне дано знать то, что недоступно им только потому, что университетские профессора и авторы прочитанных мною книг заполнили мои мозги вещами, которые им чужды. Какое все это имеет отношение к живой человеческой жизни! Пусть у кого-то черные волосы, а у кого-то русые, кто-то строен, а кто-то сутул, но телесная жизнь одинакова: у всех в жилах струится кровь и все нуждаются в еде и питье. И души наши также томятся голодом и жаждой, хотя им требуется разная духовная пища, и кто знает, быть может, душа — это только пламя, которое горит в наших телах, пламя наших мыслей и желаний.
Боже мой, в каком заблуждении я пребывала.
Отныне все будет по-другому. Я не познала сущности жизни, но знаю теперь, что одиночество — это не жизнь. Нельзя отгораживаться от других.
Мы рождаемся благодаря другим людям, и все наше существование может поддерживаться только благодаря другим людям, и смысл жизни можно приобрести, только отдавая другим частичку своего "я".
Порой, сидя на скамье в парке рядом с Отто, я испытываю сильнейшее желание упасть к его ногам, положить голову ему на колени и сказать сама не знаю что, но, право, лучше, быть может, ничего не говорить.
Нет, я никогда не смогу признаться ему во всем. Собственно, ведь потому-то я и веду дневник. Я так хочу стряхнуть с себя прошлое, иначе оно будет постоянно мешать мне в моей новой жизни.
Я слишком дорого заплатила за свой опыт, плата, по-моему, по всем человеческим меркам чрезмерная. Но что сожалеть об этом!
Послезавтра возвращаются домой мои мальчики, а на следующий за этим день я снова приступлю к занятиям в школе. Единственное, чего я хочу, — это только трудиться на благо моей семьи, не больше, но и не меньше. А скоро вернется домой и Отто. Мой единственный, бесценный друг!
Всякий раз, когда я вижу Хенрика или когда Отто ласкает маленькую Осе, я ощущаю душевную боль. Быть может, со временем я свыкнусь с ней. Ведь кому-то это удавалось. В моих силах наладить счастливую жизнь для моих дорогих и близких — я надеюсь на хорошее. Очень надеюсь.
А эта осень пролетела так стремительно, как никакая другая пора моей жизни, незаметно прошла одна неделя за другой. Мне думалось, что учебный год только начался, а тут слышу, Халфред говорит мне: «Мама, до сочельника осталось всего три недели».
В этот сочельник Эйнар и Халфред были такие тихие, как в воду опущенные, особенно сначала. Зажигая свечи на елке, я не могла удержаться от слез: в прошлом году нас было больше в рождественском хороводе. Я ушла в столовую, чтобы дети и няня ничего не заметили. Бедняжки, пусть хоть сегодня они повеселятся. Я помню, как тяжело было мне в первые месяцы после смерти отца, когда мама все плакала и жаловалась. А Отто говорил: «Мы должны избавить детей от горя».
В столовую, где я сидела, вошел Халфред, он обнял и поцеловал меня. Он тоже глотал слезы, но старался держаться молодцом. Потом ко мне пришел и Эйнар.
Мальчики накупили так много подарков. Виноград и цветы для Отто, мне же они преподнесли, кроме всевозможных поделок, сделанных на уроках труда, еще и пару чудесных лайковых перчаток на меху. Когда я стала их упрекать, что они потратили на меня столько денег, Халфред с гордостью заявил, что они «копили всю осень, а в воскресенье встретили дядю Хенрика, и он добавил каждому по кроне».
Я с удовольствием запрятала бы эти перчатки как можно дальше, вообще избавилась бы от них, как от своей нечистой совести, но ради мальчиков я буду вынуждена носить их.
А виной тому моя злосчастная идея возобновить преподавание в школе. Отто усмотрел в этом разумную предусмотрительность с моей стороны и пришел к мысли, что ни я, ни доктор не верим, что к лету он поправится. Он потерял всякую надежду, а я была просто в отчаянии. Ведь истинных мотивов своего решения я ему объяснить не могу, а все другие выглядят неубедительными. Но как же бросить работу в школе? Место получить так нелегко, да и не в моем стиле так быстро менять решения, к тому же и впрямь мне нужно быть готовой самой обеспечивать детей.
Когда произойдет самое худшее, мне еще предстоит объяснение с Хенриком. Пока мы старательно избегали этого. Хотя как-то однажды, еще до последнего ухудшения состояния мужа, он сказал: «Когда Отто выздоровеет, я уеду в Лондон, придется мне приискать себе место там».
Боже мой, если бы только можно было сейчас не думать о таких вещах, как хлеб насущный, средства к существованию, преподавание в школе, а только целиком отдаться своему горю и ловить каждое мгновение, чтобы побыть рядом с Отто, прежде чем он уйдет от нас навсегда.
Я сама нахожусь словно в постоянной лихорадке, корю себя за каждый час, проведенный не с ним. А когда мы вместе, я так страдаю, что не могу открыть ему душу. Обыкновенно я просто сижу рядом с ним со своим шитьем и рассказываю ему о детях, о друзьях и знакомых, обо всяких городских новостях или читаю ему вслух его любимых писателей — Юнаса Ли, Хьелланна и Киплинга, смертельно боясь ненароком упомянуть о том, на чем сосредоточены наши мысли. И я знаю, что уже ничто, ничто не способно помочь нам, как ни старайся сберечь хотя бы искорку угасающей жизни.
Вернувшись домой, я тут же стала советоваться с нашим домашним врачом, а вчера побывала с Ингрид у специалиста. Они оба в один голос утверждают, что ничего подобного у нее нет, но мне все равно страшно.
Ему стало трудно говорить, он жалуется на боли в горле, плохое зрение. Лицо у него как-то съежилось, и каждый раз, когда он делает вдох, у него под подбородком образуется какая-то ужасная впадина.
Как далеко я отошла от подобного душевного настроя. Честно говоря, я потеряла всякий интерес к своей учительской деятельности, она не приносит мне ни малейшей радости. Я делаю все машинально, а сама живу как бы в другом измерении.
«Сегодня меня посетил пастор Лекке, Марта».
Я даже и не знала, что сказать ему на это.
"Я сам послал за ним. Видишь ли, Марта, я больше не могу… Я боролся с собой, начиная с осени, пока не понял… Я плохо сплю, а когда лежишь ночью без сна… Каждую ночь я думал: «Завтра поговорю с ней об этом». Но когда ты приходила ко мне и я видел, какая ты уставшая, замученная, издерганная, я уже не мог говорить. «Ведь ей и так сейчас достается», — думал я. А иногда меня одолевали сомнения, и я говорил себе: «Дружище, это у тебя все со страху. Просто лежишь тут и придумываешь всякое во время бессонницы». Это все не так просто, Марта. Когда я был сильным и здоровым, все мои мысли вращались вокруг моей предпринимательской деятельности, так сказать, нивы, на которой я трудился. Но когда окажешься в таком положении, как я теперь, то сразу прозреваешь и начинаешь понимать, что у человека есть бессмертная душа!
Да, Марта, жизнь человека, несомненно, отличается от жизни всех прочих живых существ на земле. Подумай, я знаю, что умру, и сознательно ожидаю этого уже в течение нескольких месяцев и размышляю о тех, кто останется после меня… Давай не будем обманывать друг друга, Марта, будто еще есть надежда. Так будет лучше, правда?"
Я опустилась на колени у его кровати и зарыдала. Отто взял мою руку и на мгновение прижал к своей бедной больной груди.
«Тебе, вероятно, это трудно понять, но для меня… — слезы душили его. Наконец он хрипло прошептал: — Должен же быть кто-то, кто сильнее людей».
Кажется, мое молчание было невыносимым, и чтобы утешить его, я прошептала:
«Ах, Отто, я и сама так же думаю».
Тогда он дотронулся рукой до моей щеки, заглянул мне в глаза и улыбнулся.
В тот день я пробыла у него долго-долго. А когда уходила, уже совсем стемнело. По счастью, у меня оказались попутчики до трамвая, какой-то господин с дамой, а то ведь в сумерках дорога от санатория ужасно неприятная.
Беседа с пастором Лекке очень утешила и ободрила Отто. Видимо, пастор на редкость хороший, милый человек. Отто пересказывал мне его слова, и я со всем соглашалась, и, по-моему, это очень благотворно действовало на Отто.
«Знаешь, Марта, — говорил он. — Ведь не может же быть так… У тебя есть на этом свете дорогие существа — жена… и четверо детей, которым ты дал жизнь, и вот ты умираешь, и всякие узы прерываются. Нет, не может этого быть».
На сегодня довольно. Просто неизъяснимо устала ото всех этих мыслей.
Сегодня у него снова был пастор Лекке, и Отто без умолку говорил о том, что переполняло его душу:
"Я обрел покой, Марта. Ведь это так прекрасно — найти вечное успокоение и отдых, уповая на Всемогущего и Милосердного. Я никогда не думал, что смогу так спокойно проститься с жизнью… Ведь я так молод и слишком многое привязывает меня к жизни. И я так люблю жизнь! Я всегда был таким сильным и здоровым… Но теперь-то я знаю, что не лишусь ничего из того, что столь дорого мне. Просто я буду обладать этим духовно, исключительно духовно… И я так рад, что и ты того же мнения. Значит, ты тоже понимаешь, что вечной разлуки не будет, раз мы по-настоящему принадлежали друг другу в этой жизни. Я говорил сегодня с пастором о тебе. И он сказал, что Господь наш Всемилостивый, вероятно, не потребует от тебя, чтобы ты перенесла ниспосланное тебе испытание невозмутимо и без жалоб, — утешение придет, хотя и не сразу.
А что касается детей, Марта, я верю, что из мира иного смогу следить за ними и поддерживать их. Быть может, даже каким-то образом оберегать их. Конечно, Господь Всемогущий будет им лучшим отцом, чем я… Но все же, думается, разлука не будет абсолютной… И мы с тобой, Марта, если встретимся в том мире, вероятно, сможем любить друг друга более глубоко и духовно, ведь нас уже не будут отвлекать, как здесь, на земле, всякие пустяки… Я понимаю, что ты не всегда была вполне счастлива со мной. Я замечал это… в последние годы… ведь по характеру ты у меня такая неугомонная. Я никогда не говорил с тобой об этом, боялся сделать хуже нам обоим… Но все же нам ведь было хорошо с тобой, Марта?"
Я сказала «да» и снова заплакала. Просто ужас, до чего я стала нервной, никак не могу сдержать слез, слушая Отто. Но, к счастью, это не так уж сильно и огорчает его, с тех поркак он обратился к вере.
«В сущности, мы всегда желали друг другу только добра. И когда-нибудь ты поймешь, почувствуешь, Марта, что нас разделяли чисто житейские мелочи, столь несущественные… Привычки, образование и прочее… Насколько они ничтожны, мы поймем в тот день, когда уже ничто в жизни одного из нас не будет скрыто от духовного взора другого».
Даже если бы я обрела веру в Бога, разве это могло бы служить утешением для меня, что ничто в жизни каждого из нас не будет скрыто от духовного взора другого! Увидеть души друг друга обнаженными только для того, чтобы понять, какие пустяки разделяли их? Если это так, то я готова на бунт в самом царствии небесном, потому что как же Он, Всемогущий и Всеведущий, мог допустить весь этот отвратительный позор и несчастье, духовное предательство, как Он мог позволить рассыпаться на мелкие кусочки драгоценному сосуду нашей любви.
Порой я сама тоскую об утраченной вере: как хорошо было бы сбросить с себя тоску из-за бессмысленности жизни, отделаться от угнетающего настроения — считать, что все происходящее исполнено глубокого смысла и благословения Божия. Но я не могу. Надо совсем отказаться от чувства здравого смысла, чтобы поверить в стоящего за всем этим Всемилостивейшего Бога-отца, возомнить о себе бог весть что — такую простую возможность спасительного раскаяния.
Пастор распространялся об испытаниях, которые Господь посылает строптивым. Стало быть, это Бог рабов!
Отто считает, что любая мать не может не верить в Бога, так как она сама дает жизнь. «Дитя — это непосредственное послание от Всевышнего», — довелось читать мне где-то. Выходит, что и юная девушка, которой совсем невдомек, что ее ждет, идущая под венец черт-те с кем, готовым загубить ее жизнь, оглушенная звуками органа, колоколов и речами пастора, и бедная женщина, жаждущая хоть немного развеять тоску и напивающаяся в стельку, чтобы забыться от беспросветной жизни, и девушка, изнасилованная на проселочной дороге каким-нибудь бродягой, — все они одинаково получают «послание от Всевышнего»?
Да какое отношение этот Всевышний может иметь к моим детям? Какое отношение может иметь к вечной жизни живое существо, которое возникло во мне в виде эмбриона. И если бы вдруг случилось несчастье и кто-то из моих детей умер бы сразу после рождения, как бы мы могли с ним вновь обрести друг друга? Ведь тогда бы жизнь для меня кончилась. Впрочем, если бы такое случилось, я бы, наверное, попыталась верить в это.
Принято считать, что мы, люди, созданы по образу и подобию того, кто правит бесконечным миром. Я пытаюсь осознать это — и думаю о своей жизни, о своей духовной близорукости. И прихожу к выводу: увы, все эти рассуждения — всего-навсего детский лепет.
Отто видел, что что-то в нашей жизни разладилось, и он сокрушался об этом, хотя и не так горько, как я, ведь ему приходилось так много думать о своей работе, и к тому же он никогда не сосредотачивался, как я, на себе самом. Но ведь и он печалился. Тосковал по душевной гармонии. Но он даже не мог вообразить, насколько все разладилось, он никогда не осознавал этого до конца. Он так чтил «долг» и верность, что ему и в голову не могло прийти, чтобы мужчина и женщина, вступившие в брак по любви, имевшие семейный очаг и детей, могли вдруг стать настолько чужими друг другу. А я-то считала, что он просто ничего не видит.
Из наших теперешних разговоров я узнала о его тогдашних страданиях, но теперь для него это всего лишь отблеск былого. Все это уже не имеет для него значения. Оказалось, что ему легко было уверовать, теперь он весь — воплощенная вера.
Он спросил меня, не хочу ли я причаститься вместе с ним.
«Только если ты не хочешь, то не надо. Ведь ты не можешь на многие вещи смотреть так же, как я, ведь ты целиком принадлежишь жизни… Понимаешь, не нужно этого делать ради меня. Причастись, если у тебя лежит душа к этому».
Я была так рада, что тут же согласилась, он прямо весь просиял.
Каждый день я читаю ему вслух Библию, и мы ведем душеспасительные разговоры. Ему нельзя много говорить, его тихий хриплый шепот то и дело срывается, и я постоянно наготове с полосканием и питьем.
Его рассуждения уже не кажутся мне такими чуждыми, и в этой игре в веру есть даже какое-то утешение. Конечно же, в христианстве весьма ощутима внутренняя стройность и гармония, как будто стоишь в высоком соборе с цветными витражами, только я ведь никак не могу отвлечься от мысли, что подлинный мир и настоящий свет находятся там, за стенами собора.
Боже Всемогущий, какое отчаяние охватывает меня при мысли, что конец близок. А я все лгу и лгу, не осмеливаясь произнести вслух ни слова правды.
Когда я обвожу взглядом комнату, где в кроватках почивают мои детки, я начинаю размышлять о том, какие разочарования и трагедии могут ждать меня в будущем. Неужели мне суждено так или иначе потерять их, как и многое другое в жизни? Мне представляется, что вся моя жизнь — это цепь неудач и несбывшихся надежд, которые покидали меня, но причина всего этого кроется во мне самой. Я так устала от всего, что даже не представляю, как жить дальше; пережив столько несчастий, я оказалась сломлена и подавлена и уже просто не осмеливаюсь подняться.
Я беру бумагу и письменные принадлежности, чтобы ответить на письмо Хенрика. Я перечитываю его еще раз и ощущаю в нем искру былого чувства, но мне самой нечем ответить на это. И все же я не могу сказать, что его письмо оставляет меня равнодушной, мне приятно, что я небезразлична ему. Не думаю, чтобы нам с ним довелось еще когда-нибудь свидеться в этой жизни, но все же приятно сознавать, что там, в Нью-Кастле, он вспоминает обо мне с теплотой. Наверное, он и впрямь глубоко привязан ко мне. По натуре-то он верная душа.
Тут все жалуются на солнце, которое так и шпарит целые дни напролет.
Я люблю сидеть у опушки леса или у реки. Повсюду все выжжено, а здесь мох, свежий и зеленый, и ольшаник, густой и тенистый. Река обмелела, но от нее веет прохладой, и так хорошо сидеть и вслушиваться, как она журчит по камням, и наблюдать за солнечными бликами среди листвы, которые заставляют сверкать и искриться и речную пену, и рои многочисленных мошек, резвящихся над водой.
А иногда я отправляюсь в горы, сплошь покрытые еловым лесом, кое-где его сумрак пронизывают солнечные лучи, отдельные деревья сбегают по низким округлым холмам, а вдали, на солнечном горизонте, синеет полоска горного хребта. В эти светлые, почти раскаленные летние дни в лесу царят мир и покой, как будто все погружено в вечный сон; кажется, будто слышишь, как струятся соки в стволах деревьев и стеблях вереска, и под конец явственно ощущаешь в своем теле тихое и сонное течение жизни, и постепенно скорбь тускнеет и стихает.
Детей я почти не вижу. Целые дни напролет они резвятся у нашего бывшего летнего домика: они играют с детьми нового владельца. Эйнар сначала было отказывался туда ходить, а теперь и он играет вместе с другими.
Только Осе остается на хуторе у Рагны и возится с ее сынишкой Томасом, который еще бегает без штанов. Когда я беру дочку к себе на руки и она начинает лепетать что-то большей частью для самой себя, я то вникаю в ее лепет, то предаюсь собственным мыслям, а потом вдруг ясно осознаю, что в ее маленькой головке помещается целый мир и вряд ли я способна хоть в какой-то мере проникнуть в него. Да и стоит ли пытаться? Душа даже собственного ребенка подобна незнакомой стране с бесконечным множеством извилистых путей и дорог. Всякая мать думает, будто хорошо знает и понимает своих детей, но наступает день, когда любой из них скажет, что это не так. И все же, сидя с Осе на руках, я ощущаю, что не одинока. Нет большей близости между двумя людьми, чем между матерью и ее ребенком, которого она держит на руках.
Когда после смерти Отто Хенрик предложил мне выйти за него замуж, я согласилась ради детей. Я была такая измученная, что просто сходила с ума от мысли, что придется одной выдерживать все жизненные невзгоды, растя четверых детей.
Хенрик сидел рядом со мной в часовне на похоронах Отто, и его лицо было таким же бледным, как и лицо Отто в гробу. Его трясло, как от холода, когда пастор Лекке говорил о Божьей благодати, которая снизошла на Отто во время его болезни, перед самой кончиной. Пастор говорил о том, что поначалу Отто предавался только земным заботам — занимался торговлей, — но в тяжкие дни испытаний обратил свои взоры к небу. Некоторые выражения в его речи казались мне уже слышанными от Отто, только сейчас они представлялись какими-то странными, искаженными, как будто бы услышанными во сне. Не преминул сказать пастор и о беззаветно преданной жене покойного, а также о его верном друге и компаньоне.
Я была как в бреду среди звуков псалмов, венков, множества чужих, неприятных людей в черных цилиндрах, среди старых друзей, почти забытых в последние годы.
Все происходящее было таким нереальным с того самого момента, когда за мной неожиданно прислали из санатория.
Отто был в сознании, он узнал меня, но почти не мог говорить. В какие-то мгновения он то лежал спокойно, то начинал метаться. Я представляла себе смерть совсем по-другому. По словам доктора, собственно агонии не было. Но я помню, как в комнате нарастала тревога, Отто держал меня за руку, и вдруг, взглянув куда-то мимо нас всех, он произнес: «Господь…»
А перед этим он сделал знак, что хочет сказать мне что-то важное, а когда я наклонилась к нему, прошептал: «Не нужно стоять, Марта, присядь, милая!»
Я жаловалась Хенрику: «Возможно ли возмездие страшнее того, что постигло нас?» Мы будем вместе ходить на могилу Отто, постоянно вспоминая о содеянном и сознавая, что уже ничем и никогда не сможем искупить свою вину! Нам остается только бесконечное раскаяние, а от него нет никакого проку.
«Ты права», — согласился Хенрик.
«Бедные мы, несчастные. Всю жизнь будем нести на себе бремя вины. Вины, которая сидит в нас так глубоко, как некая неизлечимая болезнь. И мы с тобой вполне осознаем это».
Большинство видели в этом мое всегдашнее желание выделиться. Им всегда так кажется.
Конечно же, эти люди замечали, что в их кругу я чувствую себя чужой. Тем не менее они во всем старались проявить доброжелательность. Естественно, прежде всего ради Отто, но еще и потому, что они сами по себе славные люди.
В воскресенье я была приглашена на дачу к Йенсенам. Сидя у них, я размышляла о том, как, в сущности, мне приятно бывать у них, несмотря на всю мещанскую обстановку: всякие там вазочки, пальмы, колонны; ведь не это главное в доме, главное — атмосфера, они сами.
Если бы я и в самом деле была такой одаренной натурой, какой воображала себя, я давно бы уже поняла, что в жизни только люди имеют значение и судьба каждого из нас — результат сцепления, взаимодействия окружающих нас людей. И тогда, попав в круг друзей Отто, этих здоровых, хороших, трудолюбивых людей, я бы сразу постаралась поладить с ними, отнюдь не поступаясь своей индивидуальностью, а это ведь так просто, надо лишь обратить к людям те свои качества, которые необходимы для обыденной жизни, и постараться развить их в себе.
Но я все время только и жила в воображаемом мире, как будто обдумывала реальность, а на самом деле не соприкасалась с ней. Я никогда, собственно, не пыталась проникнуть во внутренний мир этих людей, судила поверхностно, по их образу жизни, вкусам, взглядам — всему тому, что было как бы навязано им извне. Взять, к примеру, Миа. Ее приводит в восторг все, что выставлено в витринах модных магазинов. Мне это всегда претило, и я считала, что у нас с ней нет ничего общего, а ведь общее-то у нас есть: ведь мы обе замужем и растим детей.
Мне стало так стыдно перед ней сегодня. Ведь я уже два месяца собиралась зайти к ней, да так и не зашла. А она нашла время навестить меня да еще принести земляники и малины для варенья, а кроме того розы для Отто.
Бедная Миа! Ведь у нее тоже не такая уж сладкая жизнь: вечная возня с кучей орущих малышей. Уж я бы на ее месте вряд ли стала бегать по прихворнувшим знакомым, одаривая их розами и земляникой. А вот Миа способна на такое. Когда мы возвращались с ней вместе от Отто из его санатория, она сказала мне смущенно: «Что ж, кому-то выпадает и трудная доля на этом свете».
О жизнь, жизнь моя, жизнь моя! Жизнь!
О эти бесплодно прошедшие годы, они обступили меня и укоризненно взирали со всех сторон. Я чувствую себя столь одинокой среди всех других людей, потому что не пыталась понять их, обращала внимание только на случайные внешние проявления их сущности.
Что ж, пусть мне дано знать то, что недоступно им только потому, что университетские профессора и авторы прочитанных мною книг заполнили мои мозги вещами, которые им чужды. Какое все это имеет отношение к живой человеческой жизни! Пусть у кого-то черные волосы, а у кого-то русые, кто-то строен, а кто-то сутул, но телесная жизнь одинакова: у всех в жилах струится кровь и все нуждаются в еде и питье. И души наши также томятся голодом и жаждой, хотя им требуется разная духовная пища, и кто знает, быть может, душа — это только пламя, которое горит в наших телах, пламя наших мыслей и желаний.
Боже мой, в каком заблуждении я пребывала.
Отныне все будет по-другому. Я не познала сущности жизни, но знаю теперь, что одиночество — это не жизнь. Нельзя отгораживаться от других.
Мы рождаемся благодаря другим людям, и все наше существование может поддерживаться только благодаря другим людям, и смысл жизни можно приобрести, только отдавая другим частичку своего "я".
Порой, сидя на скамье в парке рядом с Отто, я испытываю сильнейшее желание упасть к его ногам, положить голову ему на колени и сказать сама не знаю что, но, право, лучше, быть может, ничего не говорить.
Нет, я никогда не смогу признаться ему во всем. Собственно, ведь потому-то я и веду дневник. Я так хочу стряхнуть с себя прошлое, иначе оно будет постоянно мешать мне в моей новой жизни.
Я слишком дорого заплатила за свой опыт, плата, по-моему, по всем человеческим меркам чрезмерная. Но что сожалеть об этом!
Послезавтра возвращаются домой мои мальчики, а на следующий за этим день я снова приступлю к занятиям в школе. Единственное, чего я хочу, — это только трудиться на благо моей семьи, не больше, но и не меньше. А скоро вернется домой и Отто. Мой единственный, бесценный друг!
Всякий раз, когда я вижу Хенрика или когда Отто ласкает маленькую Осе, я ощущаю душевную боль. Быть может, со временем я свыкнусь с ней. Ведь кому-то это удавалось. В моих силах наладить счастливую жизнь для моих дорогих и близких — я надеюсь на хорошее. Очень надеюсь.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Новогоднее утро 1903 г.
Сижу и листаю страницы дневника. Прошло всего лишь четыре месяца, а кажется, что четыре года. Тогда я была уверена, что все будет хорошо.А эта осень пролетела так стремительно, как никакая другая пора моей жизни, незаметно прошла одна неделя за другой. Мне думалось, что учебный год только начался, а тут слышу, Халфред говорит мне: «Мама, до сочельника осталось всего три недели».
В этот сочельник Эйнар и Халфред были такие тихие, как в воду опущенные, особенно сначала. Зажигая свечи на елке, я не могла удержаться от слез: в прошлом году нас было больше в рождественском хороводе. Я ушла в столовую, чтобы дети и няня ничего не заметили. Бедняжки, пусть хоть сегодня они повеселятся. Я помню, как тяжело было мне в первые месяцы после смерти отца, когда мама все плакала и жаловалась. А Отто говорил: «Мы должны избавить детей от горя».
В столовую, где я сидела, вошел Халфред, он обнял и поцеловал меня. Он тоже глотал слезы, но старался держаться молодцом. Потом ко мне пришел и Эйнар.
Мальчики накупили так много подарков. Виноград и цветы для Отто, мне же они преподнесли, кроме всевозможных поделок, сделанных на уроках труда, еще и пару чудесных лайковых перчаток на меху. Когда я стала их упрекать, что они потратили на меня столько денег, Халфред с гордостью заявил, что они «копили всю осень, а в воскресенье встретили дядю Хенрика, и он добавил каждому по кроне».
Я с удовольствием запрятала бы эти перчатки как можно дальше, вообще избавилась бы от них, как от своей нечистой совести, но ради мальчиков я буду вынуждена носить их.
3 января 1903 г.
Отто не хочет возвращаться домой. В тот день, когда у него было сильное горловое кровотечение, он решил, что ему уже не суждено вернуться домой.А виной тому моя злосчастная идея возобновить преподавание в школе. Отто усмотрел в этом разумную предусмотрительность с моей стороны и пришел к мысли, что ни я, ни доктор не верим, что к лету он поправится. Он потерял всякую надежду, а я была просто в отчаянии. Ведь истинных мотивов своего решения я ему объяснить не могу, а все другие выглядят неубедительными. Но как же бросить работу в школе? Место получить так нелегко, да и не в моем стиле так быстро менять решения, к тому же и впрямь мне нужно быть готовой самой обеспечивать детей.
Когда произойдет самое худшее, мне еще предстоит объяснение с Хенриком. Пока мы старательно избегали этого. Хотя как-то однажды, еще до последнего ухудшения состояния мужа, он сказал: «Когда Отто выздоровеет, я уеду в Лондон, придется мне приискать себе место там».
Боже мой, если бы только можно было сейчас не думать о таких вещах, как хлеб насущный, средства к существованию, преподавание в школе, а только целиком отдаться своему горю и ловить каждое мгновение, чтобы побыть рядом с Отто, прежде чем он уйдет от нас навсегда.
Я сама нахожусь словно в постоянной лихорадке, корю себя за каждый час, проведенный не с ним. А когда мы вместе, я так страдаю, что не могу открыть ему душу. Обыкновенно я просто сижу рядом с ним со своим шитьем и рассказываю ему о детях, о друзьях и знакомых, обо всяких городских новостях или читаю ему вслух его любимых писателей — Юнаса Ли, Хьелланна и Киплинга, смертельно боясь ненароком упомянуть о том, на чем сосредоточены наши мысли. И я знаю, что уже ничто, ничто не способно помочь нам, как ни старайся сберечь хотя бы искорку угасающей жизни.
8 января 1903 г.
Мы так любим друг друга и знаем, что должны расстаться. И нет ни малейшей надежды, никакого просвета в отчаянии. Мы ничего не говорим друг другу, не рыдаем и не стенаем, не жалуемся на жестокую судьбу. Сегодня, например, мы обсуждали крестины в семье Бьерке.3 февраля 1903 г.
Я неустанно размышляю о том, как бы залучить Отто домой. Я уверена, что вполне могла бы найти для себя замену на это время. Но он не соглашается, говорит, что опасается за детей. Он всегда с такой озабоченностью расспрашивает об Ингрид, у которой часто болит животик. А позавчера он довольно строго обратился ко мне — как я поняла, он долго терзался, размышляя об этом: «А ты уверена, что это не туберкулез? Я так боюсь этого. Будь любезна, устрой, пожалуйста, чтобы доктор как следует осмотрел ее».Вернувшись домой, я тут же стала советоваться с нашим домашним врачом, а вчера побывала с Ингрид у специалиста. Они оба в один голос утверждают, что ничего подобного у нее нет, но мне все равно страшно.
8 марта 1903 г.
«Как хочется дожить хотя бы до весны», — сказал Отто сегодня.Ему стало трудно говорить, он жалуется на боли в горле, плохое зрение. Лицо у него как-то съежилось, и каждый раз, когда он делает вдох, у него под подбородком образуется какая-то ужасная впадина.
12 марта 1903 г.
Меня невероятно раздражает сочувствие посторонних. Особенно неприятно сочувствие пожилых коллег, а уж когда я слышу смех и болтовню молодых учительниц, я просто выхожу из себя. Я отнюдь не завидую их веселью и горько улыбаюсь, слыша разговоры о радостях жизни, при этом порой роняю презрительные слова, продиктованные мне житейской мудростью. К счастью, на них это, кажется, не производит никакого впечатления.Как далеко я отошла от подобного душевного настроя. Честно говоря, я потеряла всякий интерес к своей учительской деятельности, она не приносит мне ни малейшей радости. Я делаю все машинально, а сама живу как бы в другом измерении.
19 марта 1903 г.
У Отто был пастор. Когда я пришла к нему сегодня и едва успела снять пальто, он крепко ухватил мою руку и усадил меня на край своей постели.«Сегодня меня посетил пастор Лекке, Марта».
Я даже и не знала, что сказать ему на это.
"Я сам послал за ним. Видишь ли, Марта, я больше не могу… Я боролся с собой, начиная с осени, пока не понял… Я плохо сплю, а когда лежишь ночью без сна… Каждую ночь я думал: «Завтра поговорю с ней об этом». Но когда ты приходила ко мне и я видел, какая ты уставшая, замученная, издерганная, я уже не мог говорить. «Ведь ей и так сейчас достается», — думал я. А иногда меня одолевали сомнения, и я говорил себе: «Дружище, это у тебя все со страху. Просто лежишь тут и придумываешь всякое во время бессонницы». Это все не так просто, Марта. Когда я был сильным и здоровым, все мои мысли вращались вокруг моей предпринимательской деятельности, так сказать, нивы, на которой я трудился. Но когда окажешься в таком положении, как я теперь, то сразу прозреваешь и начинаешь понимать, что у человека есть бессмертная душа!
Да, Марта, жизнь человека, несомненно, отличается от жизни всех прочих живых существ на земле. Подумай, я знаю, что умру, и сознательно ожидаю этого уже в течение нескольких месяцев и размышляю о тех, кто останется после меня… Давай не будем обманывать друг друга, Марта, будто еще есть надежда. Так будет лучше, правда?"
Я опустилась на колени у его кровати и зарыдала. Отто взял мою руку и на мгновение прижал к своей бедной больной груди.
«Тебе, вероятно, это трудно понять, но для меня… — слезы душили его. Наконец он хрипло прошептал: — Должен же быть кто-то, кто сильнее людей».
Кажется, мое молчание было невыносимым, и чтобы утешить его, я прошептала:
«Ах, Отто, я и сама так же думаю».
Тогда он дотронулся рукой до моей щеки, заглянул мне в глаза и улыбнулся.
В тот день я пробыла у него долго-долго. А когда уходила, уже совсем стемнело. По счастью, у меня оказались попутчики до трамвая, какой-то господин с дамой, а то ведь в сумерках дорога от санатория ужасно неприятная.
Беседа с пастором Лекке очень утешила и ободрила Отто. Видимо, пастор на редкость хороший, милый человек. Отто пересказывал мне его слова, и я со всем соглашалась, и, по-моему, это очень благотворно действовало на Отто.
«Знаешь, Марта, — говорил он. — Ведь не может же быть так… У тебя есть на этом свете дорогие существа — жена… и четверо детей, которым ты дал жизнь, и вот ты умираешь, и всякие узы прерываются. Нет, не может этого быть».
На сегодня довольно. Просто неизъяснимо устала ото всех этих мыслей.
8 апреля 1903 г.
Сегодня Отто рассуждал о нашей семейной жизни. Оказывается, он всегда замечал гораздо больше, нежели я могла себе представить.Сегодня у него снова был пастор Лекке, и Отто без умолку говорил о том, что переполняло его душу:
"Я обрел покой, Марта. Ведь это так прекрасно — найти вечное успокоение и отдых, уповая на Всемогущего и Милосердного. Я никогда не думал, что смогу так спокойно проститься с жизнью… Ведь я так молод и слишком многое привязывает меня к жизни. И я так люблю жизнь! Я всегда был таким сильным и здоровым… Но теперь-то я знаю, что не лишусь ничего из того, что столь дорого мне. Просто я буду обладать этим духовно, исключительно духовно… И я так рад, что и ты того же мнения. Значит, ты тоже понимаешь, что вечной разлуки не будет, раз мы по-настоящему принадлежали друг другу в этой жизни. Я говорил сегодня с пастором о тебе. И он сказал, что Господь наш Всемилостивый, вероятно, не потребует от тебя, чтобы ты перенесла ниспосланное тебе испытание невозмутимо и без жалоб, — утешение придет, хотя и не сразу.
А что касается детей, Марта, я верю, что из мира иного смогу следить за ними и поддерживать их. Быть может, даже каким-то образом оберегать их. Конечно, Господь Всемогущий будет им лучшим отцом, чем я… Но все же, думается, разлука не будет абсолютной… И мы с тобой, Марта, если встретимся в том мире, вероятно, сможем любить друг друга более глубоко и духовно, ведь нас уже не будут отвлекать, как здесь, на земле, всякие пустяки… Я понимаю, что ты не всегда была вполне счастлива со мной. Я замечал это… в последние годы… ведь по характеру ты у меня такая неугомонная. Я никогда не говорил с тобой об этом, боялся сделать хуже нам обоим… Но все же нам ведь было хорошо с тобой, Марта?"
Я сказала «да» и снова заплакала. Просто ужас, до чего я стала нервной, никак не могу сдержать слез, слушая Отто. Но, к счастью, это не так уж сильно и огорчает его, с тех поркак он обратился к вере.
«В сущности, мы всегда желали друг другу только добра. И когда-нибудь ты поймешь, почувствуешь, Марта, что нас разделяли чисто житейские мелочи, столь несущественные… Привычки, образование и прочее… Насколько они ничтожны, мы поймем в тот день, когда уже ничто в жизни одного из нас не будет скрыто от духовного взора другого».
Даже если бы я обрела веру в Бога, разве это могло бы служить утешением для меня, что ничто в жизни каждого из нас не будет скрыто от духовного взора другого! Увидеть души друг друга обнаженными только для того, чтобы понять, какие пустяки разделяли их? Если это так, то я готова на бунт в самом царствии небесном, потому что как же Он, Всемогущий и Всеведущий, мог допустить весь этот отвратительный позор и несчастье, духовное предательство, как Он мог позволить рассыпаться на мелкие кусочки драгоценному сосуду нашей любви.
Порой я сама тоскую об утраченной вере: как хорошо было бы сбросить с себя тоску из-за бессмысленности жизни, отделаться от угнетающего настроения — считать, что все происходящее исполнено глубокого смысла и благословения Божия. Но я не могу. Надо совсем отказаться от чувства здравого смысла, чтобы поверить в стоящего за всем этим Всемилостивейшего Бога-отца, возомнить о себе бог весть что — такую простую возможность спасительного раскаяния.
Пастор распространялся об испытаниях, которые Господь посылает строптивым. Стало быть, это Бог рабов!
Отто считает, что любая мать не может не верить в Бога, так как она сама дает жизнь. «Дитя — это непосредственное послание от Всевышнего», — довелось читать мне где-то. Выходит, что и юная девушка, которой совсем невдомек, что ее ждет, идущая под венец черт-те с кем, готовым загубить ее жизнь, оглушенная звуками органа, колоколов и речами пастора, и бедная женщина, жаждущая хоть немного развеять тоску и напивающаяся в стельку, чтобы забыться от беспросветной жизни, и девушка, изнасилованная на проселочной дороге каким-нибудь бродягой, — все они одинаково получают «послание от Всевышнего»?
Да какое отношение этот Всевышний может иметь к моим детям? Какое отношение может иметь к вечной жизни живое существо, которое возникло во мне в виде эмбриона. И если бы вдруг случилось несчастье и кто-то из моих детей умер бы сразу после рождения, как бы мы могли с ним вновь обрести друг друга? Ведь тогда бы жизнь для меня кончилась. Впрочем, если бы такое случилось, я бы, наверное, попыталась верить в это.
Принято считать, что мы, люди, созданы по образу и подобию того, кто правит бесконечным миром. Я пытаюсь осознать это — и думаю о своей жизни, о своей духовной близорукости. И прихожу к выводу: увы, все эти рассуждения — всего-навсего детский лепет.
12 апреля 1903 г.
В свое время я все терзалась тем, что Отто не понимает меня. И мне никогда в голову не приходило, что это я не понимаю Отто. Мы оба блуждали во тьме, и в то же время были настолько близко друг от друга, что стоило мне протянуть руку, как я всегда находила его рядом с собой. Наша юная страсть перегорела, это я дала ей угаснуть; я не осознавала, что вполне могла поддерживать огонь любви, который мог бы согревать нас обоих всю жизнь. Ведь я считала себя такой умной.Отто видел, что что-то в нашей жизни разладилось, и он сокрушался об этом, хотя и не так горько, как я, ведь ему приходилось так много думать о своей работе, и к тому же он никогда не сосредотачивался, как я, на себе самом. Но ведь и он печалился. Тосковал по душевной гармонии. Но он даже не мог вообразить, насколько все разладилось, он никогда не осознавал этого до конца. Он так чтил «долг» и верность, что ему и в голову не могло прийти, чтобы мужчина и женщина, вступившие в брак по любви, имевшие семейный очаг и детей, могли вдруг стать настолько чужими друг другу. А я-то считала, что он просто ничего не видит.
Из наших теперешних разговоров я узнала о его тогдашних страданиях, но теперь для него это всего лишь отблеск былого. Все это уже не имеет для него значения. Оказалось, что ему легко было уверовать, теперь он весь — воплощенная вера.
Он спросил меня, не хочу ли я причаститься вместе с ним.
«Только если ты не хочешь, то не надо. Ведь ты не можешь на многие вещи смотреть так же, как я, ведь ты целиком принадлежишь жизни… Понимаешь, не нужно этого делать ради меня. Причастись, если у тебя лежит душа к этому».
Я была так рада, что тут же согласилась, он прямо весь просиял.
Каждый день я читаю ему вслух Библию, и мы ведем душеспасительные разговоры. Ему нельзя много говорить, его тихий хриплый шепот то и дело срывается, и я постоянно наготове с полосканием и питьем.
Его рассуждения уже не кажутся мне такими чуждыми, и в этой игре в веру есть даже какое-то утешение. Конечно же, в христианстве весьма ощутима внутренняя стройность и гармония, как будто стоишь в высоком соборе с цветными витражами, только я ведь никак не могу отвлечься от мысли, что подлинный мир и настоящий свет находятся там, за стенами собора.
Боже Всемогущий, какое отчаяние охватывает меня при мысли, что конец близок. А я все лгу и лгу, не осмеливаясь произнести вслух ни слова правды.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. РАЗРОЗНЕННЫЕ ЛИСТКИ
Лиллеруд, июль 1904 г.
Господи, но что же я в самом деле за человек? Я всегда считала себя умной и доброй. Да, я совершила большой грех, но почему-то думала, что вина лежит не на мне. Теперь все предстает передо мной совсем в другом свете. Теперь я осознаю, что была слепа и не способна на взаимопонимание, как никто другой. Моя жизнь совсем разбита. И причина наверняка где-то внутри меня самой.Когда я обвожу взглядом комнату, где в кроватках почивают мои детки, я начинаю размышлять о том, какие разочарования и трагедии могут ждать меня в будущем. Неужели мне суждено так или иначе потерять их, как и многое другое в жизни? Мне представляется, что вся моя жизнь — это цепь неудач и несбывшихся надежд, которые покидали меня, но причина всего этого кроется во мне самой. Я так устала от всего, что даже не представляю, как жить дальше; пережив столько несчастий, я оказалась сломлена и подавлена и уже просто не осмеливаюсь подняться.
Я беру бумагу и письменные принадлежности, чтобы ответить на письмо Хенрика. Я перечитываю его еще раз и ощущаю в нем искру былого чувства, но мне самой нечем ответить на это. И все же я не могу сказать, что его письмо оставляет меня равнодушной, мне приятно, что я небезразлична ему. Не думаю, чтобы нам с ним довелось еще когда-нибудь свидеться в этой жизни, но все же приятно сознавать, что там, в Нью-Кастле, он вспоминает обо мне с теплотой. Наверное, он и впрямь глубоко привязан ко мне. По натуре-то он верная душа.
Тут все жалуются на солнце, которое так и шпарит целые дни напролет.
Я люблю сидеть у опушки леса или у реки. Повсюду все выжжено, а здесь мох, свежий и зеленый, и ольшаник, густой и тенистый. Река обмелела, но от нее веет прохладой, и так хорошо сидеть и вслушиваться, как она журчит по камням, и наблюдать за солнечными бликами среди листвы, которые заставляют сверкать и искриться и речную пену, и рои многочисленных мошек, резвящихся над водой.
А иногда я отправляюсь в горы, сплошь покрытые еловым лесом, кое-где его сумрак пронизывают солнечные лучи, отдельные деревья сбегают по низким округлым холмам, а вдали, на солнечном горизонте, синеет полоска горного хребта. В эти светлые, почти раскаленные летние дни в лесу царят мир и покой, как будто все погружено в вечный сон; кажется, будто слышишь, как струятся соки в стволах деревьев и стеблях вереска, и под конец явственно ощущаешь в своем теле тихое и сонное течение жизни, и постепенно скорбь тускнеет и стихает.
Детей я почти не вижу. Целые дни напролет они резвятся у нашего бывшего летнего домика: они играют с детьми нового владельца. Эйнар сначала было отказывался туда ходить, а теперь и он играет вместе с другими.
Только Осе остается на хуторе у Рагны и возится с ее сынишкой Томасом, который еще бегает без штанов. Когда я беру дочку к себе на руки и она начинает лепетать что-то большей частью для самой себя, я то вникаю в ее лепет, то предаюсь собственным мыслям, а потом вдруг ясно осознаю, что в ее маленькой головке помещается целый мир и вряд ли я способна хоть в какой-то мере проникнуть в него. Да и стоит ли пытаться? Душа даже собственного ребенка подобна незнакомой стране с бесконечным множеством извилистых путей и дорог. Всякая мать думает, будто хорошо знает и понимает своих детей, но наступает день, когда любой из них скажет, что это не так. И все же, сидя с Осе на руках, я ощущаю, что не одинока. Нет большей близости между двумя людьми, чем между матерью и ее ребенком, которого она держит на руках.
Когда после смерти Отто Хенрик предложил мне выйти за него замуж, я согласилась ради детей. Я была такая измученная, что просто сходила с ума от мысли, что придется одной выдерживать все жизненные невзгоды, растя четверых детей.
Хенрик сидел рядом со мной в часовне на похоронах Отто, и его лицо было таким же бледным, как и лицо Отто в гробу. Его трясло, как от холода, когда пастор Лекке говорил о Божьей благодати, которая снизошла на Отто во время его болезни, перед самой кончиной. Пастор говорил о том, что поначалу Отто предавался только земным заботам — занимался торговлей, — но в тяжкие дни испытаний обратил свои взоры к небу. Некоторые выражения в его речи казались мне уже слышанными от Отто, только сейчас они представлялись какими-то странными, искаженными, как будто бы услышанными во сне. Не преминул сказать пастор и о беззаветно преданной жене покойного, а также о его верном друге и компаньоне.
Я была как в бреду среди звуков псалмов, венков, множества чужих, неприятных людей в черных цилиндрах, среди старых друзей, почти забытых в последние годы.
Все происходящее было таким нереальным с того самого момента, когда за мной неожиданно прислали из санатория.
Отто был в сознании, он узнал меня, но почти не мог говорить. В какие-то мгновения он то лежал спокойно, то начинал метаться. Я представляла себе смерть совсем по-другому. По словам доктора, собственно агонии не было. Но я помню, как в комнате нарастала тревога, Отто держал меня за руку, и вдруг, взглянув куда-то мимо нас всех, он произнес: «Господь…»
А перед этим он сделал знак, что хочет сказать мне что-то важное, а когда я наклонилась к нему, прошептал: «Не нужно стоять, Марта, присядь, милая!»
Я жаловалась Хенрику: «Возможно ли возмездие страшнее того, что постигло нас?» Мы будем вместе ходить на могилу Отто, постоянно вспоминая о содеянном и сознавая, что уже ничем и никогда не сможем искупить свою вину! Нам остается только бесконечное раскаяние, а от него нет никакого проку.
«Ты права», — согласился Хенрик.
«Бедные мы, несчастные. Всю жизнь будем нести на себе бремя вины. Вины, которая сидит в нас так глубоко, как некая неизлечимая болезнь. И мы с тобой вполне осознаем это».