Страница:
Художественные произведения, политические статьи о положении на Самоа, обширная переписка, которая сама по себе есть значительный литературный труд, - таков был объем работы Стивенсона.
За какой из литературных жанров ни взялся бы Стивенсон, он создавал в этом роде нечто классическое. Его книги путевых очерков положили начало целой традиции. Он написал образцовый приключенческий роман. Точно так же принадлежит ему несколько первоклассных стихотворений, ставших хрестоматийными. Кто не знает с детства "Верескового меда"? В зрелом возрасте даже странно узнавать, что это написал Р. Л. Стивенсон или вообще кто-либо написал! Кажется, будто эта баллада существовала всегда, что пришла она к нам в самом деле из неведомой дали веков: столь "настоящей" сделал ее Стивенсон.
Писатель внимательно, а подчас с известной ревностью следит за новыми литературными именами и явлениями. Среди его корреспондентов крупные писатели: Джордж Мередит, Генри Джеймс, Конан Дойль, Киплинг, Дж. М. Барри, критики Эндрю Ланг и Эдмунд Госс. Его слава, а вместе с тем и благосостояние подымаются высоко. "С тех пор, как Байрон находился в Греции, - писал ему Эдмунд Госс, - ничто не привлекало такого внимания к литератору, как ваша жизнь в тропических морях".
Это, конечно, опасный для писателя уровень популярности: когда его личность и быт начинают привлекать читающую публику больше, чем его произведения. "Для романтического писателя не может быть худшей обстановки, чем романтическая, вот что стало ясно для меня, - рассуждал Оскар Уайльд под впечатлением от публицистической книги Стивенсона "Примечание к истории" (о самоанских событиях). - Живи Стивенсон на улице Гоуэр, он мог бы написать книгу вроде "Трех мушкетеров", между тем на острове Самоа он писал письма о немцах в "Тайме". Прославленный парадоксалист думал так, сидя за решеткой в Редингской тюрьме (через два года после смерти Стивенсона) и, должно быть, не зная как следует его последних книг. Да они тогда еще не все, в частности романы "Сент-Ив" и "Уир Гермистон", были опубликованы. В одном все-таки, сам опять же того не зная, уловил Оскар Уайльд существенный для Стивенсона мотив: как ни благоприятно складывалась жизнь писателя в красочных краях, его душой тянуло домой, в Шотландию. "Не многое остается в памяти за всю жизнь, дорогой Чарлз, - писал Стивенсон Бакстеру в августе 1890 года из гостиницы "Севастополь" в Ноумеа. - Когда оглядываешься на, казалось бы, яркую вереницу прежних дней, они мелькают один за другим, вспыхивая и тут же угасая, а в конце концов, словно во вращающемся калейдоскопе, составляют некий однообразный тон. Лишь некоторые вещи остаются сами по себе, и вот среди них мне всегда особенно ясно видится Ретланд Сквер". Так что Стивенсон по-своему стремился на "улицу Гоуэр", и, не имея практической возможности попасть снова в родные места, он постоянно возвращался туда мысленно - в своих книгах.
"Я дьявольски много работаю, - извещал он Генри Джеймса на рубеже 1891-1892 годов. - За двенадцать месяцев истекшего года я завершил "Потерпевших кораблекрушение", написал весь, за исключением первой главы, "Берег Фалеза", значительную часть "Истории Самоа" (что потом называлось "Примечание к истории"), сделал кое-что для "Жизнеописания моего деда" (в дальнейшем - "Семья инженера"), а также начал и закончил "Дэвида Бэлфура" ("Катриона"). Как вам покажется для одного года? С тех пор я, надо признаться, почти ничего не сделал за исключением чернового наброска трех глав нового романа "Слуга Правосудия" (будущий "Уир Гермистон")"...
Исследователи Стивенсона обратили внимание на то, что наиболее крупные свои произведения, созданные во время океанских странствий и жизни на Самоа, он написал о Шотландии. "Когда-то в молодости, - не без иронии заметил один его биограф, - у него не было времени заглянуть в Эдинбургскую библиотеку, зато теперь, из Вайлимы, он постоянно просит друзей высылать ему оттуда книги по шотландской истории". "Здесь, вдали, я пишу, занятый мыслями о моем народе и моей родине", - говорилось в посвящении, предпосланном "Уиру Гермистону". Даже "Потерпевшие кораблекрушение", роман странствий, роман, начинающийся и оканчивающийся на островах Океании, все-таки уводит читателя к Эдинбургу и Парижу.
"Потерпевшие кораблекрушение" - книга, в сущности, автобиографическая. Сквозь все приключения, которых Стивенсон, как истинно романтический писатель (согласно парадоксальной логике Уайльда), сам никогда не переживал, проступает схема его сознания и вырисовывается чуть смещенная, но в принципе выдержанная география его судьбы: Эдинбург, Париж, Сан-Франциско, Маркизские острова, Самоа... На страницах романа эти названия появляются несколько в иной последовательности, как и герой книги Лауден Додд, по крови шотландец, но по рождению американец. Все-таки шотландец - это, конечно, не случайно и существенно, а главное, ведь и другой персонаж, Джим Пинкертон, американец, однако по-настоящему американец, и сразу видна между ними разница: это Стивенсон через Лаудена Додда вновь и вновь затрагивает столь важную для него самого проблему расставания с родиной, соприкосновения с американской психологией и особенно проблему призвания. Тут же как бы фоном развивается общественная линия книги: "дух нашего века, его стремительность, смешение всех племен и классов в погоне за деньгами, яростная и по-своему романтическая борьба за существование с вечной сменой профессий и стран"...
Так что же, если фигура Лаудена - символ, то, стало быть, сам автор "потерпевший крушение"? Прямолинейно, разумеется, нельзя судить, но, безусловно, в книге много суровых авторских признаний и даже приговоров Стивенсона над самим собой.
- "В юности я был во всем привержен идеалам своего поколения", говорит Лауден Додд, разумея молодежь интеллигентную, творческую, мечтавшую об успехах в искусстве, о высоком артистизме, о независимости духовной и материальной. Со временем рамки профессионализма, хотя бы истинно творческого и безупречного, кажутся ему слишком узкими. "Те, кто трудится в кабинетах и мастерских, возможно, умеют создавать прекрасные картины и увлекательные романы, но им не следует позволять себе судить об истинном предназначении человека, ибо об этом они ничего не знают". Трудно не увидеть тут же, что в устах недоучившегося дилетанта и неудачливого дельца, каким обрисован в романе Лауден Додд, подобные суждения звучат малоестественно. Тем заметнее, что это передано Лаудену Стивенсоном от себя. Однако Лауден продолжает: "Если бы я мог, то захватил бы с собой на остров Мидуэй всех писателей и художников моего времени. Я хотел бы, чтобы они испытали все то, что пришлось испытать мне: бесконечные дни разочарования, зноя, непрерывного труда, бесконечные ночи, когда болит все тело и все-таки ты погружаешься в глубокий сон, вызванный физическим утомлением. Я хотел бы, чтобы они... услышали пронзительные крики бесчисленных морских птиц, а главное, испытали бы чувство отрезанности от всего мира, от всей современной жизни - здесь, на острове, день начинался не с появления утренних газет, а с восходом солнца..." Как видно, Стивенсон через посредство своего героя прописывает коллегам-литераторам рецепт, им на собственном опыте испробованный.
Оскар Уайльд, судя по всему, "Потерпевших кораблекрушение" не читал, однако кажется, будто прямо против этих программных тирад Стивенсона направлена его мысль, вызванная, впрочем, чтением Стивенсона же, только другой его книги - писем о Самоа. Уайльд нашел эту публицистику неудачной, она, по его мнению, свидетельствовала о творческом упадке Стивенсона в его поздний период, и в этой связи Уайльд рассуждает: "Я вижу, какой страшной борьбы стоит вести естественную жизнь. Кто рубит дрова - для себя или для пользы других, - тот не должен уметь описывать это. Ведь естественная жизнь в действительности бессознательна... Если бы я и провел остальную часть жизни в кафе, читая Бодлера, все же она будет для меня более естественной, чем если б я стал чинить заборы или сажать какао в топком болоте".
Два крупных писателя, две этапные фигуры, замыкающие собой историю английской литературы XIX столетия, говорят вещи противоположные, но стоят перед одной проблемой - писатель и жизнь, творец и материал его труда в эпоху, когда литературное творчество окончательно и полностью сделалось профессией, собственно, ремеслом, средством существования наряду со всеми прочими занятиями. Творческая жизнь Шекспира как поэта и драматурга была, надо думать, не менее напряженной и насыщенной, чем у писателей конца прошлого века. Однако автор "Гамлета", жил главным образом не литературой, он преуспевал как хозяин театра, а драматургия в этом практическом смысле не могла еще в ту пору служить основным источником дохода. Но как быть Стивенсону, если именно гонорар за "Потерпевших кораблекрушение", и только гонорар, дал ему возможность завершить постройку дома в Вайлиме? Как ему быть, если та жизнь, которую он ведет с семьей на Самоа, требует от него фактически безостановочного писания? Где взять для этого силы и наконец запас наблюдений? Должен ли писатель новейшей эпохи уподобиться пауку и, забившись в угол, тянуть из себя нескончаемую паутину, поджидая тем временем какую-нибудь случайную жертву, чтобы поглотить ее, и она пойдет на изготовление все той же паутины? Сколь однообразно-серой получится нить! Следует ли художнику идти на риск и где-то искать новизны ради накопления внутреннего багажа? Но когда и как, если творческий труд должен быть размеренным и регулярным, как всякая заурядная служба, - иначе нельзя будет этим трудом существовать?
Вопрос возник не во времена Стивенсона и Уайльда. Творческий профессионализм всегда являлся проблемой, но именно на исходе прошлого века эта, как и многие другие извечные проблемы, приобрела характер исключительно масштабный, массовый, и почти каждый человек, серьезно берущийся за перо, вынужден был решать ее для себя.
Кажется, совсем недавний предшественник Стивенсона и Уайльда - Диккенс - не знал таких проблем. Его недаром называют "невежественным великаном": он создавал роман за романом, будто и не задумываясь, как это у него выходит. Но то лишь кажущееся неведение. Он преодолевал все трудности величием иначе, чем способны были писатели более поздние, более скромные, которых литература, как особая сфера жизни, поглощала целиком. Стивенсон и Уайльд будто бы противоречат друг другу, а на самом деле предлагают одно и то же жизненный эксперимент. Уайльд признает лишь эксперимент над собой и внутри себя. Стивенсон, прокладывая и в этом направлении путь для многих писателей нашего времени, звал и в прямом и переносном смысле "странствовать". Но тут вспоминается сомнительное одобрение, высказанное ему критиком, одобрение той популярности, которую он стяжал благодаря своему необычному образу жизни. Легенда вокруг личности писателя часто кладет конец серьезному воздействию его книг. С другой стороны, писатель, сколько-нибудь способствующий развитию легенды, невольно подает сигнал о том, что близко его творческое крушение.
Стивенсон, отважно провозглашавший во времена своих первых, европейских, поездок и ранних очерковых книг, что для него "жизнь - это литература", что "слова - часть его существа", с годами все осторожней говорит об этом. Неким мрачным заклинанием звучит одно из его поздних писем 1893 года - к маститому Джорджу Мередиту: "...Я работаю непрестанно. Пишу в постели, пишу, поднявшись с нее, пишу при кровотечении из горла, пишу совершенно больной, пишу, сотрясаемый кашлем, пишу, когда голова моя разваливается от усталости, и все-таки я считаю, что победил, с честью подняв перчатку, брошенную мне судьбой". Тут сила, но и беззащитность какая-то. И в "Потерпевших кораблекрушение", там, где слышен программный авторский пафос, там же - нота тревоги: " Стивенсон чувствует, какие всесторонние трудности назревают для художника, для литературного профессионализма, верным рыцарем которого он себя признавал.
"Потерпевших кораблекрушение" и кое-что еще Стивенсон выпустил в соавторстве со своим пасынком Ллойдом Осборном. Это признано самим Стивенсоном: на титульном листе романа стоят два имени. Но что означает подобное соавторство? Как могло сложиться сотрудничество прославленного писателя с ничем особенно не выделявшимся и очень еще молодым человеком? Вокруг Стивенсона все писали. Пробовала перо Фанни, и ее литературные опыты стоили Стивенсону дружбы с Хенли: новелла, сочиненная Фанни, явилась поводом для ссоры между ними. Ллойду Осборну Стивенсон посвятил "Остров Сокровищ" его "образцовому вкусу". Ллойду было тогда пятнадцать лет. Посвящение, конечно, шутливое, но звучало оно вполне серьезно, так как имя "американского джентльмена" было обозначено только начальными буквами. Даже ближайшим друзьям Стивенсона и в голову не приходило, что господин, чье литературное чутье будто бы оказалось способным помочь в создании столь изящной книжки, пятнадцатилетний мальчик. Только на исходе своих дней, подготавливая собрание сочинений, Стивенсон раскрыл, что литеры Л. О. означают Ллойд Осборн. Тогда все стали принимать комплимент "образцовому вкусу" за добродушную иронию, а вместе с этим являлась мысль, что и последующее соавторство Стивенсона со своим пасынком - мистификация.
Нет, здесь Стивенсону было не до шуток. Оба отпрыска Фанни от первого ее мужа помогали Стивенсону в работе. Дочь - Айсобель Осборн, или, как ее называли, Бель, писала под диктовку. Ллойд, считалось, принимает участие более творческое - сочиняет сам, помогает развивать сюжет и т. д. Почему же в таком случае не мог он завершить оставшиеся после Стивенсона недописанными "Сент-Ив" и "Уир Гермистон"? Еще при жизни отчима Ллойд Осборн опубликовал самостоятельно один рассказ, а потом, когда Стивенсона уже не было, он напечатал несколько романов, новеллы и пьесы. Так что имеется возможность объективно оценить его данные - весьма средние. В самом деле, что-либо значительное подсказать Стивенсону Ллойд был едва ли способен. Его соавторство со Стивенсоном хотя и не являлось мистификацией, но в то же время не было действительным. Оно формально: приобщив Ллойда к своей работе, поставив его имя рядом со своим на обложке, Стивенсон обеспечивал за ним в дальнейшем авторские права.
"Деньги" или, точнее, "деньги для моей семьи" - вот слова, на каждом шагу попадающиеся в поздних письмах Стивенсона. Даже соболезнуя Бакстеру о смерти близкого человека, Стивенсон, извиняясь и прося его понять, сводит в конце концов разговор на деньги, на ту часть своего литературного наследства, которая должна достаться Айсобель Осборн. В этом отношении он действительно стал "не тот". У него возникает странный план: просить своих основных корреспондентов вернуть ему его письма с тем, чтобы тотчас собрать их в книгу, издать. "Я хочу, - пишет полушутя-полусерьезно Стивенсон, чтобы в случае моей смерти моя более или менее в том неповинная и милая семья могла бы извлечь из этого денежную выгоду". Он прекрасно понимает бестактность подобной просьбы, но все-таки намерен просить Бакстера сыграть роль посредника, и тот поневоле ищет слова, чтобы разъяснить абсурдность такого плана - разъяснить Стивенсону, отличавшемуся всегда редкой душевной деликатностью. Бакстер подал другую мысль - выпустить собрание сочинений, назвав его "Эдинбургским". Стивенсон воспрянул духом. Ему необычайно понравились и сама идея и особенно титул "Эдинбургское издание Стивенсона". В ответ он писал Бакстеру нечто вроде того, что, осуществив "Эдинбургское издание", можно бы и умереть {Иногда говорится, будто Киплинг был первым и единственным из английских писателей, чьи сочинения заслужили высокую честь выйти полным собранием при жизни автора. Впервые свое прижизненное собрание сочинений издал еще современник Шекспира Бен Джонсон (1616).}.
Слово "смерть" также на разные лады склоняется в эти годы Стивенсоном. Постоянные рассуждения о близкой смерти подсказаны резким ухудшением здоровья и все теми же заботами о будущем семьи, а потому возможная кончина писателя обсуждается всесторонне и практически им самим и вокруг него. "Кстати, мнение моей жены таково, что в случае моей смерти им придется выкупать дом и мебель у остальных наследников; так ли это? Жена упорно утверждает это, поэтому я спрашиваю твоего мнения, чтобы ответить ей", типичные для тех лет строки из письма Стивенсона.
Литературная работа тем не менее в Вайлиме не прекращается. В апреле 1893 года Стивенсон публикует "Вечерние беседы на острове", в сентябре того же года - "Дэвида Бэлфура" ("Катриона") и попеременно работает над двумя новыми большими романами - "Сент-Ив" и "Уир Гермистон".
Еще в декабре 1889 года, во время поездки Стивенсона по островам вместе с английскими миссионерами, он был представлен ими местному населению как Тузитала, то есть Рассказчик, Повествователь. Среди самоанцев репутацию Тузиталы ему снискали "Вечерние беседы", сборник повестей, из которого туземцы знали "Сатанинскую бутылку". Эту повесть Стивенсон пытался читать им еще в рукописи, а потом она была переведена на язык самоанцев. Самоанцы верили, что Тузитала в самом деле обладает волшебным сосудом и он хранится в сейфе, который занимал угол большого холла Вайлимы. В тот же сборник вошли "Берег Фалеза" и "Остров голосов". В повестях непосредственно отразился материал экзотических впечатлений Стивенсона.
Однако Тузитала откликнулся на увиденное им на островах не только как увлекательный рассказчик. Те самые "письма о немцах" в "Тайме", а также составленное им "Примечание к истории", что так удручили своей политической прозой Оскара Уайльда, правдиво изображали бесчинства английской, американской и главным образом немецкой администрации на Самоа.
Сидней Колвин, публикуя письма позднего периода и комментируя их, просил читателей лишь из любви к Стивенсону вникнуть в тогдашние перипетии самоанской политики: и ему это казалось мелким и не стоящим внимания. Но Сидней Колвин, почитатели, друзья были далеко, Стивенсон же видел все своими глазами и не только беспристрастно наблюдал, но старался дать политическое объяснение событиям, происходящим на Самоа. Его гражданское и гуманное чувство не позволило ему остаться в стороне. Он защищал интересы самоанцев. Вот почему на островах с особенным уважением произносили имя Тузиталы и бережно хранили память о нем.
Ллойд Осборн сказал однажды с недоумением, что его поражает несоответствие между гражданской горячностью и отзывчивостью отчима и малым количеством его выступлений по текущим событиям. В то же время некоторые доброжелатели считали, что талантливый и слабый здоровьем писатель, истинный художник, слишком много потратил сил и времени на публицистические письма, которые он с 1889 по 1895 год печатал в лондонской "Тайме" и в других газетах, выступая в защиту мира и справедливости. Эти письма дополняют книгу Стивенсона "Примечание к истории", изданную в конце 1892 года. Письма и книга рассказывают о бесчинствах колонизаторов, о "режиме террора" на островах Самоа, об испытаниях самоанцев. В Германии "Примечание к истории" было предано сожжению, а его издатели подверглись штрафу. Позиция Стивенсона была уверенной и определенной - он решительно расходился с теми английскими писателями, кто бил в милитаристский барабан, пропагандируя "величие" Британской империи.
Еще в 1881 году, когда он узнал подробности о действиях английских войск в Трансваале, он не мог сдержать своего возмущения. Он написал письмо-протест, назвав агрессивные действия англичан против буров мерзостными. "Кровь буквально закипает у меня в жилах, - писал он. - Не нам судить, способны буры к самоуправлению или не способны; в последнее время мы вполне убедили Европу, что и сами мы в целом не самая слаженная нация на земле... Может наступить время в историй Англии, так как история эта еще не завершилась, когда и Англия может оказаться под гнетом мощного соседа; и хотя я не могу сказать, есть ли бог на небе, я все же могу сказать, что в цепи событий есть справедливость, и она заставит Англию пролить ведро своей лучшей крови за каждую каплю, выжимаемую сейчас из Трансвааля".
Письмо выражало не минутное настроение писателя, а глубокие убеждения и чувства. Стивенсон просил жену передать письмо в печать, однако Фанни, опасаясь, по-видимому, враждебной реакции со стороны официального и благонамеренного общественного мнения, сулившего неприятные последствия для всей семьи, не выполнила поручения мужа. Письмо не появилось тогда в печати, и в какой-то мере этот факт разъясняет недоумение Ллойда Осборна.
О нравственных принципах и гражданском мужестве Стивенсона может свидетельствовать его "Открытое письмо преподобному доктору Хайду из Гонолулу" от 25 февраля 1890 года в защиту памяти отца Дамьена, простого, но сильного духом человека, пожертвовавшего собой ради обреченных в лепрозории. Писатель сам посетил этот лагерь прокаженных и пробыл в нем около недели, рискуя здоровьем и жизнью.
Стивенсон не мог оставить без ответа клевету благоденствующего и политиканствующего служителя церкви, с которым был знаком и у которого был благосклонно принят. "Однако, - говорил Стивенсон в открытом письме, существуют обязательства превыше благодарности и оскорбления, которые решительно разделяют близких друзей, не то что знакомых. Ваше письмо к преподобному Гейджу - документ такого свойства, что, на мой взгляд, если бы даже я умирал с голоду и Вы напитали меня хлебом, если бы Вы дежурили у постели моего умирающего отца, то и тогда я почел бы себя свободным нарушить долг вежливости".
Последние, наиболее масштабные по замыслу произведения Стивенсона позволяют, словно в панораме, увидеть целенаправленное движение его интересов, их последовательное развитие - от ранней пробы пера, очерка о Пентландском восстании, к поздним историческим романам. "Прошлое звучит в памяти!" - воскликнул Стивенсон в середине 80-х годов - он жил тогда в Борнемуте, а его тянуло в Эдинбург к воспоминаниям студенческой молодости. "Прошлое" было для него лично его прошлым на фоне древнего города, сердца Шотландии, ее старины. Это символическое совмещение, эта память стала для него еще более притягательной, когда он оказался далеко и к тому же безвозвратно далеко от родины. "Никогда не придется больше мне бродить возле Фишерз Трист и Гленроз. Никогда не увижу я больше Олд Рики. Никогда больше не ступит моя нога на наши пустоши", - писал он в 90-х годах из Вайлимы земляку-шотландцу. И с этим чувством Стивенсон продолжал "Похищенного" писал "Катриону" (в журнальной публикации - "Дэвид Бэлфур"), "Уира Гермистона" и "СентИв", у него возникали очередные замыслы, и они так же, как эти романы, по месту и времени действия пролегали все в той же плоскости. Стивенсона интересовала Шотландия после 1745 года, пережившая в тот год последнюю решительную вспышку шотландского национализма. В отличие от Вальтера Скотта, демонстративно отнесшего действие "Уэверли" от начала XIX века на "шестьдесят лет назад" - как раз к 1745 году, Стивенсон отодвинул события этого времени, постоянно упоминаемые в его книгах, за пределы повествования, в некую историческую перспективу, сделав их в сознании персонажей исходной точкой. "Вы уже не дитя, вы должны ясно помнить сорок пятый год и мятежи, охватившие всю страну", - говорят Дэвиду Бэлфуру: это очень важная для Стивенсона дистанция во времени. Она дает ему возможность как бы вместе с людьми середины XVIII столетия живо вспоминать роковой рубеж.
И опять-таки вместе со своим героем Стивенсон произносит следующие слова: "Есть пословица, что плоха та птица, которая грязнит собственное гнездо. Помнится, я слышал еще ребенком, что в Эдинбурге был мятеж, который дал повод покойной королеве назвать нашу страну дикой, и я давно понял, что этим мы ничего не достигли, а только потеряли. А потом наступил сорок пятый год, и все заговорили о Шотландии, но я ни от кого не слышал мнения, что в сорок пятом году мы что-нибудь выиграли".
Стивенсон мог с полным основанием сказать, что и он ребенком слышал о том же, о чем говорит Бэлфур, хотя для Бэлфура это непосредственная память его детства, а для Стивенсона - предания почти вековой давности. Но как бы там ни было, Стивенсон действительно слышал все это из живых уст - от родителей, от няни, от местных жителей. Он вырос в тех краях, где некогда должен был родиться, жить, бедствовать и добиваться у судьбы справедливости молодой человек середины XVIII века, современник смутной поры, решившей судьбу Шотландии. На собственном опыте писатель знал, что такое запас, заряд исторической памяти народа, передаваемый нераздельно от эпохи к эпохе. Стивенсон старался разобраться в наслоениях этой памяти. Она была для него и далеким историческим уроком и реальностью его собственных воспоминаний. Упорство шотландской патриархальной самобытности, английская политика, вклинившаяся между горной и равнинной Шотландией, распад и вражда кланов, характеры, формирующиеся в жестоких условиях, - "все это в моем давнем вкусе!" - мог бы сказать тут Стивенсон, как сказал некогда о "Владетеле Баллантрэ".
За какой из литературных жанров ни взялся бы Стивенсон, он создавал в этом роде нечто классическое. Его книги путевых очерков положили начало целой традиции. Он написал образцовый приключенческий роман. Точно так же принадлежит ему несколько первоклассных стихотворений, ставших хрестоматийными. Кто не знает с детства "Верескового меда"? В зрелом возрасте даже странно узнавать, что это написал Р. Л. Стивенсон или вообще кто-либо написал! Кажется, будто эта баллада существовала всегда, что пришла она к нам в самом деле из неведомой дали веков: столь "настоящей" сделал ее Стивенсон.
Писатель внимательно, а подчас с известной ревностью следит за новыми литературными именами и явлениями. Среди его корреспондентов крупные писатели: Джордж Мередит, Генри Джеймс, Конан Дойль, Киплинг, Дж. М. Барри, критики Эндрю Ланг и Эдмунд Госс. Его слава, а вместе с тем и благосостояние подымаются высоко. "С тех пор, как Байрон находился в Греции, - писал ему Эдмунд Госс, - ничто не привлекало такого внимания к литератору, как ваша жизнь в тропических морях".
Это, конечно, опасный для писателя уровень популярности: когда его личность и быт начинают привлекать читающую публику больше, чем его произведения. "Для романтического писателя не может быть худшей обстановки, чем романтическая, вот что стало ясно для меня, - рассуждал Оскар Уайльд под впечатлением от публицистической книги Стивенсона "Примечание к истории" (о самоанских событиях). - Живи Стивенсон на улице Гоуэр, он мог бы написать книгу вроде "Трех мушкетеров", между тем на острове Самоа он писал письма о немцах в "Тайме". Прославленный парадоксалист думал так, сидя за решеткой в Редингской тюрьме (через два года после смерти Стивенсона) и, должно быть, не зная как следует его последних книг. Да они тогда еще не все, в частности романы "Сент-Ив" и "Уир Гермистон", были опубликованы. В одном все-таки, сам опять же того не зная, уловил Оскар Уайльд существенный для Стивенсона мотив: как ни благоприятно складывалась жизнь писателя в красочных краях, его душой тянуло домой, в Шотландию. "Не многое остается в памяти за всю жизнь, дорогой Чарлз, - писал Стивенсон Бакстеру в августе 1890 года из гостиницы "Севастополь" в Ноумеа. - Когда оглядываешься на, казалось бы, яркую вереницу прежних дней, они мелькают один за другим, вспыхивая и тут же угасая, а в конце концов, словно во вращающемся калейдоскопе, составляют некий однообразный тон. Лишь некоторые вещи остаются сами по себе, и вот среди них мне всегда особенно ясно видится Ретланд Сквер". Так что Стивенсон по-своему стремился на "улицу Гоуэр", и, не имея практической возможности попасть снова в родные места, он постоянно возвращался туда мысленно - в своих книгах.
"Я дьявольски много работаю, - извещал он Генри Джеймса на рубеже 1891-1892 годов. - За двенадцать месяцев истекшего года я завершил "Потерпевших кораблекрушение", написал весь, за исключением первой главы, "Берег Фалеза", значительную часть "Истории Самоа" (что потом называлось "Примечание к истории"), сделал кое-что для "Жизнеописания моего деда" (в дальнейшем - "Семья инженера"), а также начал и закончил "Дэвида Бэлфура" ("Катриона"). Как вам покажется для одного года? С тех пор я, надо признаться, почти ничего не сделал за исключением чернового наброска трех глав нового романа "Слуга Правосудия" (будущий "Уир Гермистон")"...
Исследователи Стивенсона обратили внимание на то, что наиболее крупные свои произведения, созданные во время океанских странствий и жизни на Самоа, он написал о Шотландии. "Когда-то в молодости, - не без иронии заметил один его биограф, - у него не было времени заглянуть в Эдинбургскую библиотеку, зато теперь, из Вайлимы, он постоянно просит друзей высылать ему оттуда книги по шотландской истории". "Здесь, вдали, я пишу, занятый мыслями о моем народе и моей родине", - говорилось в посвящении, предпосланном "Уиру Гермистону". Даже "Потерпевшие кораблекрушение", роман странствий, роман, начинающийся и оканчивающийся на островах Океании, все-таки уводит читателя к Эдинбургу и Парижу.
"Потерпевшие кораблекрушение" - книга, в сущности, автобиографическая. Сквозь все приключения, которых Стивенсон, как истинно романтический писатель (согласно парадоксальной логике Уайльда), сам никогда не переживал, проступает схема его сознания и вырисовывается чуть смещенная, но в принципе выдержанная география его судьбы: Эдинбург, Париж, Сан-Франциско, Маркизские острова, Самоа... На страницах романа эти названия появляются несколько в иной последовательности, как и герой книги Лауден Додд, по крови шотландец, но по рождению американец. Все-таки шотландец - это, конечно, не случайно и существенно, а главное, ведь и другой персонаж, Джим Пинкертон, американец, однако по-настоящему американец, и сразу видна между ними разница: это Стивенсон через Лаудена Додда вновь и вновь затрагивает столь важную для него самого проблему расставания с родиной, соприкосновения с американской психологией и особенно проблему призвания. Тут же как бы фоном развивается общественная линия книги: "дух нашего века, его стремительность, смешение всех племен и классов в погоне за деньгами, яростная и по-своему романтическая борьба за существование с вечной сменой профессий и стран"...
Так что же, если фигура Лаудена - символ, то, стало быть, сам автор "потерпевший крушение"? Прямолинейно, разумеется, нельзя судить, но, безусловно, в книге много суровых авторских признаний и даже приговоров Стивенсона над самим собой.
- "В юности я был во всем привержен идеалам своего поколения", говорит Лауден Додд, разумея молодежь интеллигентную, творческую, мечтавшую об успехах в искусстве, о высоком артистизме, о независимости духовной и материальной. Со временем рамки профессионализма, хотя бы истинно творческого и безупречного, кажутся ему слишком узкими. "Те, кто трудится в кабинетах и мастерских, возможно, умеют создавать прекрасные картины и увлекательные романы, но им не следует позволять себе судить об истинном предназначении человека, ибо об этом они ничего не знают". Трудно не увидеть тут же, что в устах недоучившегося дилетанта и неудачливого дельца, каким обрисован в романе Лауден Додд, подобные суждения звучат малоестественно. Тем заметнее, что это передано Лаудену Стивенсоном от себя. Однако Лауден продолжает: "Если бы я мог, то захватил бы с собой на остров Мидуэй всех писателей и художников моего времени. Я хотел бы, чтобы они испытали все то, что пришлось испытать мне: бесконечные дни разочарования, зноя, непрерывного труда, бесконечные ночи, когда болит все тело и все-таки ты погружаешься в глубокий сон, вызванный физическим утомлением. Я хотел бы, чтобы они... услышали пронзительные крики бесчисленных морских птиц, а главное, испытали бы чувство отрезанности от всего мира, от всей современной жизни - здесь, на острове, день начинался не с появления утренних газет, а с восходом солнца..." Как видно, Стивенсон через посредство своего героя прописывает коллегам-литераторам рецепт, им на собственном опыте испробованный.
Оскар Уайльд, судя по всему, "Потерпевших кораблекрушение" не читал, однако кажется, будто прямо против этих программных тирад Стивенсона направлена его мысль, вызванная, впрочем, чтением Стивенсона же, только другой его книги - писем о Самоа. Уайльд нашел эту публицистику неудачной, она, по его мнению, свидетельствовала о творческом упадке Стивенсона в его поздний период, и в этой связи Уайльд рассуждает: "Я вижу, какой страшной борьбы стоит вести естественную жизнь. Кто рубит дрова - для себя или для пользы других, - тот не должен уметь описывать это. Ведь естественная жизнь в действительности бессознательна... Если бы я и провел остальную часть жизни в кафе, читая Бодлера, все же она будет для меня более естественной, чем если б я стал чинить заборы или сажать какао в топком болоте".
Два крупных писателя, две этапные фигуры, замыкающие собой историю английской литературы XIX столетия, говорят вещи противоположные, но стоят перед одной проблемой - писатель и жизнь, творец и материал его труда в эпоху, когда литературное творчество окончательно и полностью сделалось профессией, собственно, ремеслом, средством существования наряду со всеми прочими занятиями. Творческая жизнь Шекспира как поэта и драматурга была, надо думать, не менее напряженной и насыщенной, чем у писателей конца прошлого века. Однако автор "Гамлета", жил главным образом не литературой, он преуспевал как хозяин театра, а драматургия в этом практическом смысле не могла еще в ту пору служить основным источником дохода. Но как быть Стивенсону, если именно гонорар за "Потерпевших кораблекрушение", и только гонорар, дал ему возможность завершить постройку дома в Вайлиме? Как ему быть, если та жизнь, которую он ведет с семьей на Самоа, требует от него фактически безостановочного писания? Где взять для этого силы и наконец запас наблюдений? Должен ли писатель новейшей эпохи уподобиться пауку и, забившись в угол, тянуть из себя нескончаемую паутину, поджидая тем временем какую-нибудь случайную жертву, чтобы поглотить ее, и она пойдет на изготовление все той же паутины? Сколь однообразно-серой получится нить! Следует ли художнику идти на риск и где-то искать новизны ради накопления внутреннего багажа? Но когда и как, если творческий труд должен быть размеренным и регулярным, как всякая заурядная служба, - иначе нельзя будет этим трудом существовать?
Вопрос возник не во времена Стивенсона и Уайльда. Творческий профессионализм всегда являлся проблемой, но именно на исходе прошлого века эта, как и многие другие извечные проблемы, приобрела характер исключительно масштабный, массовый, и почти каждый человек, серьезно берущийся за перо, вынужден был решать ее для себя.
Кажется, совсем недавний предшественник Стивенсона и Уайльда - Диккенс - не знал таких проблем. Его недаром называют "невежественным великаном": он создавал роман за романом, будто и не задумываясь, как это у него выходит. Но то лишь кажущееся неведение. Он преодолевал все трудности величием иначе, чем способны были писатели более поздние, более скромные, которых литература, как особая сфера жизни, поглощала целиком. Стивенсон и Уайльд будто бы противоречат друг другу, а на самом деле предлагают одно и то же жизненный эксперимент. Уайльд признает лишь эксперимент над собой и внутри себя. Стивенсон, прокладывая и в этом направлении путь для многих писателей нашего времени, звал и в прямом и переносном смысле "странствовать". Но тут вспоминается сомнительное одобрение, высказанное ему критиком, одобрение той популярности, которую он стяжал благодаря своему необычному образу жизни. Легенда вокруг личности писателя часто кладет конец серьезному воздействию его книг. С другой стороны, писатель, сколько-нибудь способствующий развитию легенды, невольно подает сигнал о том, что близко его творческое крушение.
Стивенсон, отважно провозглашавший во времена своих первых, европейских, поездок и ранних очерковых книг, что для него "жизнь - это литература", что "слова - часть его существа", с годами все осторожней говорит об этом. Неким мрачным заклинанием звучит одно из его поздних писем 1893 года - к маститому Джорджу Мередиту: "...Я работаю непрестанно. Пишу в постели, пишу, поднявшись с нее, пишу при кровотечении из горла, пишу совершенно больной, пишу, сотрясаемый кашлем, пишу, когда голова моя разваливается от усталости, и все-таки я считаю, что победил, с честью подняв перчатку, брошенную мне судьбой". Тут сила, но и беззащитность какая-то. И в "Потерпевших кораблекрушение", там, где слышен программный авторский пафос, там же - нота тревоги: " Стивенсон чувствует, какие всесторонние трудности назревают для художника, для литературного профессионализма, верным рыцарем которого он себя признавал.
"Потерпевших кораблекрушение" и кое-что еще Стивенсон выпустил в соавторстве со своим пасынком Ллойдом Осборном. Это признано самим Стивенсоном: на титульном листе романа стоят два имени. Но что означает подобное соавторство? Как могло сложиться сотрудничество прославленного писателя с ничем особенно не выделявшимся и очень еще молодым человеком? Вокруг Стивенсона все писали. Пробовала перо Фанни, и ее литературные опыты стоили Стивенсону дружбы с Хенли: новелла, сочиненная Фанни, явилась поводом для ссоры между ними. Ллойду Осборну Стивенсон посвятил "Остров Сокровищ" его "образцовому вкусу". Ллойду было тогда пятнадцать лет. Посвящение, конечно, шутливое, но звучало оно вполне серьезно, так как имя "американского джентльмена" было обозначено только начальными буквами. Даже ближайшим друзьям Стивенсона и в голову не приходило, что господин, чье литературное чутье будто бы оказалось способным помочь в создании столь изящной книжки, пятнадцатилетний мальчик. Только на исходе своих дней, подготавливая собрание сочинений, Стивенсон раскрыл, что литеры Л. О. означают Ллойд Осборн. Тогда все стали принимать комплимент "образцовому вкусу" за добродушную иронию, а вместе с этим являлась мысль, что и последующее соавторство Стивенсона со своим пасынком - мистификация.
Нет, здесь Стивенсону было не до шуток. Оба отпрыска Фанни от первого ее мужа помогали Стивенсону в работе. Дочь - Айсобель Осборн, или, как ее называли, Бель, писала под диктовку. Ллойд, считалось, принимает участие более творческое - сочиняет сам, помогает развивать сюжет и т. д. Почему же в таком случае не мог он завершить оставшиеся после Стивенсона недописанными "Сент-Ив" и "Уир Гермистон"? Еще при жизни отчима Ллойд Осборн опубликовал самостоятельно один рассказ, а потом, когда Стивенсона уже не было, он напечатал несколько романов, новеллы и пьесы. Так что имеется возможность объективно оценить его данные - весьма средние. В самом деле, что-либо значительное подсказать Стивенсону Ллойд был едва ли способен. Его соавторство со Стивенсоном хотя и не являлось мистификацией, но в то же время не было действительным. Оно формально: приобщив Ллойда к своей работе, поставив его имя рядом со своим на обложке, Стивенсон обеспечивал за ним в дальнейшем авторские права.
"Деньги" или, точнее, "деньги для моей семьи" - вот слова, на каждом шагу попадающиеся в поздних письмах Стивенсона. Даже соболезнуя Бакстеру о смерти близкого человека, Стивенсон, извиняясь и прося его понять, сводит в конце концов разговор на деньги, на ту часть своего литературного наследства, которая должна достаться Айсобель Осборн. В этом отношении он действительно стал "не тот". У него возникает странный план: просить своих основных корреспондентов вернуть ему его письма с тем, чтобы тотчас собрать их в книгу, издать. "Я хочу, - пишет полушутя-полусерьезно Стивенсон, чтобы в случае моей смерти моя более или менее в том неповинная и милая семья могла бы извлечь из этого денежную выгоду". Он прекрасно понимает бестактность подобной просьбы, но все-таки намерен просить Бакстера сыграть роль посредника, и тот поневоле ищет слова, чтобы разъяснить абсурдность такого плана - разъяснить Стивенсону, отличавшемуся всегда редкой душевной деликатностью. Бакстер подал другую мысль - выпустить собрание сочинений, назвав его "Эдинбургским". Стивенсон воспрянул духом. Ему необычайно понравились и сама идея и особенно титул "Эдинбургское издание Стивенсона". В ответ он писал Бакстеру нечто вроде того, что, осуществив "Эдинбургское издание", можно бы и умереть {Иногда говорится, будто Киплинг был первым и единственным из английских писателей, чьи сочинения заслужили высокую честь выйти полным собранием при жизни автора. Впервые свое прижизненное собрание сочинений издал еще современник Шекспира Бен Джонсон (1616).}.
Слово "смерть" также на разные лады склоняется в эти годы Стивенсоном. Постоянные рассуждения о близкой смерти подсказаны резким ухудшением здоровья и все теми же заботами о будущем семьи, а потому возможная кончина писателя обсуждается всесторонне и практически им самим и вокруг него. "Кстати, мнение моей жены таково, что в случае моей смерти им придется выкупать дом и мебель у остальных наследников; так ли это? Жена упорно утверждает это, поэтому я спрашиваю твоего мнения, чтобы ответить ей", типичные для тех лет строки из письма Стивенсона.
Литературная работа тем не менее в Вайлиме не прекращается. В апреле 1893 года Стивенсон публикует "Вечерние беседы на острове", в сентябре того же года - "Дэвида Бэлфура" ("Катриона") и попеременно работает над двумя новыми большими романами - "Сент-Ив" и "Уир Гермистон".
Еще в декабре 1889 года, во время поездки Стивенсона по островам вместе с английскими миссионерами, он был представлен ими местному населению как Тузитала, то есть Рассказчик, Повествователь. Среди самоанцев репутацию Тузиталы ему снискали "Вечерние беседы", сборник повестей, из которого туземцы знали "Сатанинскую бутылку". Эту повесть Стивенсон пытался читать им еще в рукописи, а потом она была переведена на язык самоанцев. Самоанцы верили, что Тузитала в самом деле обладает волшебным сосудом и он хранится в сейфе, который занимал угол большого холла Вайлимы. В тот же сборник вошли "Берег Фалеза" и "Остров голосов". В повестях непосредственно отразился материал экзотических впечатлений Стивенсона.
Однако Тузитала откликнулся на увиденное им на островах не только как увлекательный рассказчик. Те самые "письма о немцах" в "Тайме", а также составленное им "Примечание к истории", что так удручили своей политической прозой Оскара Уайльда, правдиво изображали бесчинства английской, американской и главным образом немецкой администрации на Самоа.
Сидней Колвин, публикуя письма позднего периода и комментируя их, просил читателей лишь из любви к Стивенсону вникнуть в тогдашние перипетии самоанской политики: и ему это казалось мелким и не стоящим внимания. Но Сидней Колвин, почитатели, друзья были далеко, Стивенсон же видел все своими глазами и не только беспристрастно наблюдал, но старался дать политическое объяснение событиям, происходящим на Самоа. Его гражданское и гуманное чувство не позволило ему остаться в стороне. Он защищал интересы самоанцев. Вот почему на островах с особенным уважением произносили имя Тузиталы и бережно хранили память о нем.
Ллойд Осборн сказал однажды с недоумением, что его поражает несоответствие между гражданской горячностью и отзывчивостью отчима и малым количеством его выступлений по текущим событиям. В то же время некоторые доброжелатели считали, что талантливый и слабый здоровьем писатель, истинный художник, слишком много потратил сил и времени на публицистические письма, которые он с 1889 по 1895 год печатал в лондонской "Тайме" и в других газетах, выступая в защиту мира и справедливости. Эти письма дополняют книгу Стивенсона "Примечание к истории", изданную в конце 1892 года. Письма и книга рассказывают о бесчинствах колонизаторов, о "режиме террора" на островах Самоа, об испытаниях самоанцев. В Германии "Примечание к истории" было предано сожжению, а его издатели подверглись штрафу. Позиция Стивенсона была уверенной и определенной - он решительно расходился с теми английскими писателями, кто бил в милитаристский барабан, пропагандируя "величие" Британской империи.
Еще в 1881 году, когда он узнал подробности о действиях английских войск в Трансваале, он не мог сдержать своего возмущения. Он написал письмо-протест, назвав агрессивные действия англичан против буров мерзостными. "Кровь буквально закипает у меня в жилах, - писал он. - Не нам судить, способны буры к самоуправлению или не способны; в последнее время мы вполне убедили Европу, что и сами мы в целом не самая слаженная нация на земле... Может наступить время в историй Англии, так как история эта еще не завершилась, когда и Англия может оказаться под гнетом мощного соседа; и хотя я не могу сказать, есть ли бог на небе, я все же могу сказать, что в цепи событий есть справедливость, и она заставит Англию пролить ведро своей лучшей крови за каждую каплю, выжимаемую сейчас из Трансвааля".
Письмо выражало не минутное настроение писателя, а глубокие убеждения и чувства. Стивенсон просил жену передать письмо в печать, однако Фанни, опасаясь, по-видимому, враждебной реакции со стороны официального и благонамеренного общественного мнения, сулившего неприятные последствия для всей семьи, не выполнила поручения мужа. Письмо не появилось тогда в печати, и в какой-то мере этот факт разъясняет недоумение Ллойда Осборна.
О нравственных принципах и гражданском мужестве Стивенсона может свидетельствовать его "Открытое письмо преподобному доктору Хайду из Гонолулу" от 25 февраля 1890 года в защиту памяти отца Дамьена, простого, но сильного духом человека, пожертвовавшего собой ради обреченных в лепрозории. Писатель сам посетил этот лагерь прокаженных и пробыл в нем около недели, рискуя здоровьем и жизнью.
Стивенсон не мог оставить без ответа клевету благоденствующего и политиканствующего служителя церкви, с которым был знаком и у которого был благосклонно принят. "Однако, - говорил Стивенсон в открытом письме, существуют обязательства превыше благодарности и оскорбления, которые решительно разделяют близких друзей, не то что знакомых. Ваше письмо к преподобному Гейджу - документ такого свойства, что, на мой взгляд, если бы даже я умирал с голоду и Вы напитали меня хлебом, если бы Вы дежурили у постели моего умирающего отца, то и тогда я почел бы себя свободным нарушить долг вежливости".
Последние, наиболее масштабные по замыслу произведения Стивенсона позволяют, словно в панораме, увидеть целенаправленное движение его интересов, их последовательное развитие - от ранней пробы пера, очерка о Пентландском восстании, к поздним историческим романам. "Прошлое звучит в памяти!" - воскликнул Стивенсон в середине 80-х годов - он жил тогда в Борнемуте, а его тянуло в Эдинбург к воспоминаниям студенческой молодости. "Прошлое" было для него лично его прошлым на фоне древнего города, сердца Шотландии, ее старины. Это символическое совмещение, эта память стала для него еще более притягательной, когда он оказался далеко и к тому же безвозвратно далеко от родины. "Никогда не придется больше мне бродить возле Фишерз Трист и Гленроз. Никогда не увижу я больше Олд Рики. Никогда больше не ступит моя нога на наши пустоши", - писал он в 90-х годах из Вайлимы земляку-шотландцу. И с этим чувством Стивенсон продолжал "Похищенного" писал "Катриону" (в журнальной публикации - "Дэвид Бэлфур"), "Уира Гермистона" и "СентИв", у него возникали очередные замыслы, и они так же, как эти романы, по месту и времени действия пролегали все в той же плоскости. Стивенсона интересовала Шотландия после 1745 года, пережившая в тот год последнюю решительную вспышку шотландского национализма. В отличие от Вальтера Скотта, демонстративно отнесшего действие "Уэверли" от начала XIX века на "шестьдесят лет назад" - как раз к 1745 году, Стивенсон отодвинул события этого времени, постоянно упоминаемые в его книгах, за пределы повествования, в некую историческую перспективу, сделав их в сознании персонажей исходной точкой. "Вы уже не дитя, вы должны ясно помнить сорок пятый год и мятежи, охватившие всю страну", - говорят Дэвиду Бэлфуру: это очень важная для Стивенсона дистанция во времени. Она дает ему возможность как бы вместе с людьми середины XVIII столетия живо вспоминать роковой рубеж.
И опять-таки вместе со своим героем Стивенсон произносит следующие слова: "Есть пословица, что плоха та птица, которая грязнит собственное гнездо. Помнится, я слышал еще ребенком, что в Эдинбурге был мятеж, который дал повод покойной королеве назвать нашу страну дикой, и я давно понял, что этим мы ничего не достигли, а только потеряли. А потом наступил сорок пятый год, и все заговорили о Шотландии, но я ни от кого не слышал мнения, что в сорок пятом году мы что-нибудь выиграли".
Стивенсон мог с полным основанием сказать, что и он ребенком слышал о том же, о чем говорит Бэлфур, хотя для Бэлфура это непосредственная память его детства, а для Стивенсона - предания почти вековой давности. Но как бы там ни было, Стивенсон действительно слышал все это из живых уст - от родителей, от няни, от местных жителей. Он вырос в тех краях, где некогда должен был родиться, жить, бедствовать и добиваться у судьбы справедливости молодой человек середины XVIII века, современник смутной поры, решившей судьбу Шотландии. На собственном опыте писатель знал, что такое запас, заряд исторической памяти народа, передаваемый нераздельно от эпохи к эпохе. Стивенсон старался разобраться в наслоениях этой памяти. Она была для него и далеким историческим уроком и реальностью его собственных воспоминаний. Упорство шотландской патриархальной самобытности, английская политика, вклинившаяся между горной и равнинной Шотландией, распад и вражда кланов, характеры, формирующиеся в жестоких условиях, - "все это в моем давнем вкусе!" - мог бы сказать тут Стивенсон, как сказал некогда о "Владетеле Баллантрэ".