Дефо поддерживал гановерскую династию. Во-первых, как протестантскую, во-вторых, такова была, хотя бы на поверхности, линия обоих министерских кабинетов Гарлея, Годольфина и снова Гарлея. Но в том-то и дело, что на поверхности. Политика с двойным дном поставила Дефо в нелепое положение. Из-за этого пришлось ему вступить в схватку со своим застарелым врагом, священником Сачверелем, ярым преследователем раскольников; в тон ему Дефо и написал (издевательски) свой «Простейший способ». Тогда, несмотря на лишения, оказавшие воздействие на всю его дальнейшую жизнь, Дефо вышел победителем. В новой обстановке они поменялись ролями. Сачверель на этот раз стал «мучеником», а Дефо – официозно-фискальной стороной. Он, правда, всячески старался вызвать противника на открытый бой. «Дайте ему повод, – советовал Дефо, пользуясь по своему обыкновению спортивно-скаковой терминологией, – не трогайте его ни шпорами, ни хлыстом, пусть несет куда вздумает». Однако Сачвереля тронули и «хлыстом» и «шпорами» и отправили за решетку. Вынужденный как-то поддержать и эту санкцию, Дефо всячески, со всей своей изобретательностью пытался найти благовидный ход и не принимать участия в этой травле. Он даже говорил нечто вроде того, что Сачверелю не удастся скрыть своего подлинного лица и за терновым мученическим венцом. Этот бой не был позорно проигран, но не был и с честью выигран.
   Однако противником куда более сильным и сложным, чем фанатически грубый Сачверель, был Свифт.
 
   Судьба столкнула, таким образом, две крупнейшие литературные величины своего времени. А начинали они, как мы помним, вместе, в «Афинском Меркурии», хотя скорее всего и там знакомство было заочным, литературным. Биографы полагают, что они, Дефо и Свифт, как Толстой и Достоевский, ни разу в жизни не встретились. Исследователям в самом деле представляется достоверной такая картина: приходит Свифт, уходит Дефо – в кабинете государственного секретаря. Опять они разминулись, с той символической разницей, что Свифта принимают открыто и торжественно, а Дефо выпускают через потайной ход.
   А по литературной дороге, в масштабах истории, они прокладывали друг другу путь. Запросы периодики оттачивали их стиль. В полемике проверяли они всевозможные приемы убедительности. Дефо начинает в «Афинском Меркурии» откровенно морочить читателей, Свифт подключается к нему, дополняя эту игру ученостью, игрой в ученость. Затем своей «Битвой книг» Свифт заставляет Дефо задуматься над новыми способами повествования. «Консолидатором, или Путешествием на Луну» Дефо подсказывает Свифту Гулливерово путешествие на Лапуту. Наконец, Робинзон и Гулливер – соперники, литературные соперники, но соперники особые. Предназначенные для взаимоуничтожения, они плечом к плечу двинулись сквозь время, штурман из Йорка и корабельный врач из Редриффа.
   Но пока история установит свой порядок и книжки займут свое место на полке и в памяти читателей, те, кто создает эти книжки, должны выдержать друг с другом жестокую борьбу.
   Их ведь многое и объединяло. Оба знали подноготную грызни «сквалыг» с «ворюгами», оба давали им одну и ту же цену. Для обоих герцог Мальборо, как для Байрона Веллингтон, был дутой величиной, торжествующей посредственностью. Кажется даже, что некоторые суждения Дефо могли бы принадлежать Свифту и наоборот. И все же – враги!
   А разве не приходилось им обоим совершать одни и те же переходы от группировки к группировке? Приходилось, но так же, как случалось посещать кабинет министра: через парадную дверь и через потайной ход – на разных уровнях. Дефо получал вознаграждения за службу и только благодарил. Свифт тоже получал, но однажды, когда ему показалась недостаточной сумма или недостойным повод, он вернул деньги.
   «Слава ума или великого знания, – говорил Свифт, – заменят голубую ленту или карету».
   И действительно, он, провинциальный пастор, одно время был вдохновителем государственной политики, «министром без портфеля», как его впоследствии называли биографы.
   С высот Ума, силой и сверканием которого Свифт приводил современников просто в трепет, он считал нужным сокрушить Дефо, этого «безграмотного писаку». Знал ли Свифт, что на самом деле не безграмотного? Конечно! Равно как произнес он историческую фразу: «Запамятовал я его имя», – помня, конечно, это имя прекрасно. Ведь почему своего Гулливера женил он на дочери «галантерейщика из Сити»? Намек на Дефо. Гулливер как бы зять Дефо – так это придумал Свифт, который уж наверняка не мог забыть, как зовут «тестя» его основного героя.
   С презрением Свифт отмахнулся от Дефо, и в этом сказались его высокомерие, нетерпимость, его дурной характер. Но был тут и не случайный каприз великого ума. Взяв за скобки личное, мы получим конфликт – принципиальный, исторический.
   Ведь и Робинзон с Гулливером люди все же разные, хотя одно и то же время, поставив на них свою печать, сделало их похожими. Гулливер в книге не меняется, он лишь постепенно, от плаванья к плаванью, раскрывается как отважный, спокойный, пристальный наблюдатель. Иное дело Робинзон, который, как и все герои Дефо, пройдя жизненный искус, миновав «долину полудикую», делается другим, или, по крайней мере, хочет стать другим. Оба повествуют о своих злоключениях довольно невозмутимо, только у Гулливера позиция заведомо ясная, прочная с самого начала. Себе самому Гулливер ничего не доказывает, он лишь сверяет путевые впечатления со своим изначально свойственным ему взглядом на вещи. Сын состоятельного джентльмена, прошедший выучку на нескольких европейски прославленных факультетах, Гулливер отправляется путешествовать, понимая свою участь, осознавая судьбу. Совершив несколько плаваний и обзаведясь капиталом, Гулливер покупает в Лондоне дом и женится на дочери состоятельного торговца трикотажем. Что же, для Дефо Гулливер желанный зять! Дефо был счастлив, когда любимую дочь ему удалось выдать за книголюба, образованного и одаренного молодого человека: ступень в движении наверх, которое поставил себе жизненной целью Дефо. Он мечется, ищет, добивается, утверждает себя, и тем же намерением утвердить себя, доказать всему свету свою состоятельность движимы герои Дефо. А Гулливер таких-то рассматривает спокойно, вроде как лилипутов, лапутян, или еще хуже, йеху. Человек – пигмей перед ним или великан, образованный тупица или дикарь. Гулливер прежде всего зажимает нос и принимает прочие меры предосторожности, чтобы не оказаться к этому существу в чрезмерной близости. Он-то сам не таков! А вот Дефо и такой и сякой, однако изо всех состояний, подъемов и падений пробивается он к одному – к истинному достоинству (что для Гулливера просто само собой разумеется).
   Метавший громы и молнии в защиту простого люда, Свифт, конечно, и подумать не мог о том, чтобы снизойти в своих писаниях до более или менее широкой публики. Он презирал Дефо даже за его популярность. Да, с высот ума Свифт и в Дефо видел «дикую» силу. «У этого типа есть замечательные проблески, однако недостает ему хотя бы малой опоры в учености», – толковали о Дефо среди ближайших друзей Свифта. Двери литературных клубов перед Дефо были закрыты. Вообще, он значился за порогом истинной литературы. А начиналось это, конечно, с униженного положения Дефо. Положим, ушей ему не отрезали, а ведь могли и отрезать. Из тех он был, на взгляд ученой публики, кому место у позорного столба – кто без ушей (или с клеймом на лбу).
   Могло кому-нибудь прийти в голову упрекнуть Свифта в том, что он украл лошадь? А Дефо упрекали. Это современники. Биографы разобрались с этой лошадью, которую Дефо будто бы увел из Ковентри. Выяснили: не увел, а взял внаем, потому что своя захромала, но хозяину показалось, что мало он заплатил. Это выяснили, однако ведь вместе с современниками биографы до самого последнего времени думали, что Дефо чуть было не стал платным шпионом шведов, то есть деньги прикарманил, а шпионить не стал. Еще совсем недавно так думали, испытывая понятное чувство неловкости. Выяснили, что и здесь ничего подобного не было. Все фикция, сочиненная самим Дефо. Разыгрывал он читателей, прикидываясь то «джентльменом из Кента», то собственным «врагом», а тут прикинулся «шпионом». Стало быть, ничего такого не было, только, беда, жизнь вел Дефо такую, что не ровен час и конокрадом можно было стать, и платным шпионом. Он не крал и на подкуп не поддавался, зато подумать, зная его образ жизни, можно было что угодно…
   Он, например, гордится, что объехал всю страну, и мы ставим ему это в заслугу. А чего мыкаться? – спросим с точки зрения того времени. Дорог прочных нет, и обычая у порядочных людей такого нет, чтобы утруждать себя ездить, так кто же гонит его в путь? Вы почитайте его собственный отчет об этом «приключении» с лошадью из письма к Годольфину: «Восемь дней непрерывно шел дождь, дороги так размыло, что я не мог двигаться скорее, а лошадь, с которой я не слезал, пришлось все же оставить по пути» (20 апреля 1708 г.).
   Неудивительно, что лошадь обезножела, но ведь и сам Дефо совсем не так представлял себе достойную жизнь. Его мечта: состоятельный джентльмен, свое дело в городе, свой дом за городом, прогулка верхом, досуг отдает литературе. А было что? Какая-то черниловозная кляча. Предвосхитил он новейший литераторский профессионализм? Но тогда на это смотрели иначе.
 
   Большие политические события развернулись, однако, так, что не Гарлей помог Дефо, а сам Дефо должен был поддерживать своего патрона.
   Перед кончиной королевы Анны положение Гарлея достигло предельных высот. Временное удаление от власти компенсировано было с избытком. Гарлей получил не только прежний пост, но еще и дворянское звание, к тому же двойное, тогда стал он графом и Оксфордским и Мортимерским. Но со смертью Анны и с приходом Георга Гарлей оказался не у дел.
   Болингброк, подписавший прощение Дефо и получивший графский титул одновременно с Гарлеем, тот просто эмигрировал. Гарлей никуда не уехал, уединившись в своем имении. Он ждал, что за ним еще пришлют. За ним прислали… чтобы отправить его в Тауэр, тот самый, что показывали Петру I во время его визита в Лондон. Не пропускавший ни одной диковины, Петр осмотрел и эту диковину из диковин, темницу, где содержали и казнили королей, или, как отметил у себя в «Журнале» Петр, «честных людей». Когда шла царская экскурсия, то кое-какие экспонаты были убраны, а именно топоры, каковыми были казнены Анна Болейн и Монмут. Опасались, как бы Петр, известный своей вспыльчивостью, не побросал те топоры в Темзу.
   Итак, всесильный Гарлей очутился за решеткой. Пришла пора Дефо платить по старому счету. И тут он показал себя вполне состоятельным «должником». Он написал и напечатал «Тайную историю белого посоха». Это была апология Гарлея, который, как старался показать Дефо, совершенно незаслуженно потерял символ своей власти. «Тайная история» состояла из трех томов и содержала серьезнейший материал, почерпнутый в самом деле из скрытых источников. Дефо находился вблизи от этих источников и знал, о чем писал.
 
   Тогда же Дефо решил развернуть и самозащиту. В 1715 году опубликовал так называемый «Призыв к чести и справедливости» – свою исповедь.
   Да, это краткая автобиография Дефо, отражающая основные этапы его деятельности до середины шестого десятка лет. Но не думайте, что Дефо рассказывает обо всем в деталях, и не ждите, что это увлекательно, вроде «Доклада о привидении» и каких-то «Приключений».
   Рассказывает он о себе не вообще, а ради одной задачи: показать, что никогда не вредил установившемуся порядку вещей: гановерской протестантской династии и правительству вигов. Прямо надо сказать, наименее интересная для нас сторона жизни и деятельности создателя «Робинзона Крузо». Но судьба его зависела именно от этих обстоятельств.
   Попутно Дефо упоминает основные вехи своей жизни.
   Насколько автопортрет объективен? Кое-какие неточности, допущенные сознательно, биографы выявили, но, право, они не меняют картины. Более того, автопортрет мы имеем возможность сравнить с портретом, написанным пером пристрастным настолько, насколько пристрастен может быть друг-соперник. А был это все тот же Джон Дантон.
   Прежде чем Дефо опубликовал свою «Тайную историю белого посоха», «Тайную историю» выпустил Дантон только по другому предмету – обзор современной ему печати, который так и назывался «Тайная история нынешних еженедельников» (1707). Первым в этом обзоре – Дефо, что уже само по себе знаменательно.
   Не по дружбе сделал так Дантон, не по дружбе. Напротив, он говорит, что отношения у них с Дефо сейчас испорчены. Неприязни не скрывая и, более того, считая, что Дефо неприязни заслуживает, Дантон все же утверждает буквально следующее: «Он обладает честью, достойной писателя, и мужеством, достойным подвижника».
   «Одним словом, – продолжает Дантон, – что там ни говори, а Даниель Дефо настоящий англичанин, и именно поэтому уважение, какое питают к нему люди совести и здравого смысла, все-таки превосходит ненависть к нему всех дубиноголовых». И дальше следуют такие слова: «Они бы его сожгли, они бы заткнули ему рот, они бы заставили его замолчать, если бы не отвага его, и…» Сказанное дальше отвечает истине и свидетельствует, насколько Дантон трезво оценил ситуацию: «…поддержка партии всего из двух человек, но зато уж влиятельных». Имеются в виду Годольфин и Гарлей.
   «Пишет он, может быть, и для денег, – тут же говорит Дантон, по себе знающий цену профессионализма, – но купить его все равно нельзя».
   Можно быть уверенным, что таким себя хотел видеть сам Дефо.
   Однако есть некий пункт, заключающий расхождения и с тем, что говорил о себе Дефо, и с тем, что сказано у Дантона. Автор «Тайной истории еженедельных обозрений» хоть и был осведомленным человеком, но все же коснуться этого пункта не мог просто потому, что совершилось все это позже. Дефо в «Призыве к чести и справедливости» о том умолчал. Не знали ничего и ранние биографы. Пожалуй, на контрасте между тем, как представлялось дело старым и современным исследователям, лучше всего выявить этот кризисный пункт в биографии Дефо.
   «С тех пор, как умерла королева, я уж ничего не писал» – это заявление Дефо, и раньше ему верили на слово. Верили, что журнал «Торговец», заменивший «Обозрение», Дефо разве что редактировал, а в остальном после 1715 года он будто бы на самом деле отложил полемическое перо. Между тем к нашим дням выявлено двадцать шесть печатных органов, в которых принимал участие Дефо. Острота вопроса в том, что все это были газеты и журналы разных направлений.
 
   Известно все это стало, разумеется, из переписки, то есть опять-таки с его собственных слов, но уже совершенно незамаскированных.
   «Под видом переводчика иностранных новостей, – рассказывал Дефо заместителю нового государственного секретаря в письме от 26 апреля 1718 года, – я вошел с санкции правительства в редакцию еженедельной газеты некоего господина Миста с тем, чтобы держать ее под скрытым контролем, не давая ей возможности наносить какой-либо ущерб. Ни сам Мист, ни кто-либо из его сотрудников не догадывался, каково мое истинное направление… Благодаря такому же контролю, проводимому мной, и еженедельный „Дневник“ и „Дормерова почта“, а также „Политический Меркурий“, за вычетом отдельных промахов, считаясь печатными органами тори, на самом деле будут полностью обезврежены и лишены какой-либо возможности нанести ущерб правительству».
   Учтем, у власти виги. Перечисленные газеты оппозиционны, отстаивают интересы тори, а на самом деле они, как выразился Дефо, обезврежены. Это он в органе оппозиции все так же по заданию правительства, с видом оппозиционера пишет в духе правительства. Хозяин газеты, этот Мист, считает его «своим». Вдруг Мист узнает, что даровитый и, главное, вроде бы «верный» сотрудник, помимо гонорара, получает еще одну плату – от государственного секретаря. Редактор бросается на своего корреспондента с оружием. Но Дефо не только отбился, он еще и ранил противника.
   Однако же в который раз способность быть правдоподобным едва не стоила ему жизни!
   Так или иначе Дефо все-таки получил удар: опозоренный, отторгнутый от политики, он поневоле замкнулся зимой 1719 года в своем доме, в пригороде Лондона.
   Но, как имел обыкновение говорить в минуты житейских невзгод Чехов, «беллетристу все полезно»: несчастья оказываются нередко счастливым поводом для творчества. Обстоятельства, погубившие политическую и предпринимательскую карьеру Дефо, окончательно сделали его писателем. Творческому сознанию поистине все полезно. «Тоску и грусть, страданья, самый ад – все преобразить в красоту», – говорил Шекспир. «Действительность, материал, второй Мертвый дом», – успокаивал себя Достоевский под угрозой долговой тюрьмы. Чума, которую мальчиком помнил Дефо, выгнала из Лондона Ньютона, и, поневоле уединившись, он обдумал законы точных наук: до этого, занятый преподаванием, автор «Принципов математики» не успел сделать ничего выдающегося.
   Провал всех предприятий Дефо, тишина и пустота, образовавшаяся вокруг него, были заполнены «Робинзоном»,

ПОЛОЖЕНИЕ РОБИНЗОНА

   Из книг исторических, после общих историй, самыми интересными являются биографии. Так почему же какому-нибудь умелому писателю не рассказать о человеческой судьбе, быть может, и не примерной, но все же поучительной.
Дефо в предисловии к «Истории Дункана Кембелла».

   Коль скоро, по моему убеждению, очутиться на острове – это не значит уйти из жизни, то и размышления на острове вовсе не должны быть какими-то особенными, нет, нет, нисколько! Могу засвидетельствовать: чувствую себя куда более одиноким здесь, в этом скопище людском, в Лондоне, в это самое время, когда я пишу, чем чувствовал себя одиноким когда-либо за все время моего двадцативосьмилетнего уединения на необитаемом острове.
«Серьезные размышления, Робинзона Крузо»

   «Среди ночи и всех наших несчастий, – рассказывает про свою первую бурю Робинзон, – один матрос, спустившись в трюм, закричал оттуда, что – течь. Другой добавил, что воды набралось уже на четыре фута. Всех кто ни есть вызвали к помпе».
   Робинзона, который, подобно самому Дефо, плохо переносит морскую качку и едва живой лежит у себя в каюте, тоже требуют наверх. Он хватается за помпу и начинает качать что было сил.
   Но тут по приказу капитана раздается выстрел – сигнал бедствия. Робинзон не понимает даже, что случилось, и решает, что это грохот ломающегося судна и вообще конец.
   «Короче, я был так поражен, что упал замертво. Никто и не взглянул, что со мной. На место мое у помпы встал другой человек, отпихнув меня ногою и предоставив мне лежать так, будто я был мертв. И правда, прошло немало времени, прежде чем я очнулся. Мы продолжали работать, не покладая рук…»
   Вот, собственно говоря, истинно робинзоновское положение, как на то и намекал Дефо, пытавшийся всеми силами объяснить, что дело совсем не в острове. Важен уровень сознания, предельный: человек начинает от нуля, как Робинзон от палубы, на которой пихали его, словно труп, – и все-таки осознает себя. Эта шкала самосознания и самонаблюдения выдержана Дефо в каждом из эпизодов, ставших классическими: спасение вещей с корабля, след ноги, попугай, зовущий Робинзона, и пр.
   След, увиденный Робинзоном, – это как тот же выстрел на корабле: сигнал крайней опасности – конец, смерть. «Ни один зверь так не хоронится в свое логово», – вспоминает Робинзон, как бежал он домой. Опять уровень низший, «звериный», нечеловеческий. Тут Робинзон как бы сам пихает себя ногой, словно труп. И пробуждается. «Я совсем не спал ту ночь. Чем дальше был я от причины моего страха, тем сильнее становились мои опасения, что, вообще говоря, противоречит природе таких состояний и в особенности обычному поведению живых существ, объятых ужасом».
   У Селькирка так и не могли добиться ответа на вопрос, как же он переносил одиночество. За Селькирка на это, впрочем, ответил капитан Кук, вместе с Роджерсом снимавший его с острова: «Моряк как моряк. Прилагал все силы, чтобы остаться в живых». За четыре года одиночества Селькирк разучился говорить. Робинзон писал до тех пор, пока не кончились у него чернила.
   Вымышленный, книжный Робинзон оказался правдивее и убедительнее подлинных робинзонов потому, что он не только все испытал, выдержал, но в точности, от мелочей до целого, по всей шкале, осознал, что же он выдержал. В тот момент, когда состояние, испытываемое его героем, принижает или превышает всякий человеческий уровень, Дефо заставляет своего героя не просто переносить это состояние, но и наблюдать его. Сама по себе Робинзонова ситуация, неоднократно прежде уже описанная, была придумана не Дефо. Дефо создал Робинзоново самочувствие.
 
   Практически трудно даже определить, когда же был написан «Робинзон», что, впрочем, трудно установить в связи с Дефо почти всегда.
   На короткое время возник даже о Дефо вопрос, подобный «шекспировскому»: кто же автор? «Робинзона» приписывали Гарлею, который владел и пером и языком с трудом, искали «рукопись» самого Селькирка, который, как мы знаем, разучился говорить. Никаких сомнений скоро не осталось, и, как водится, в порядке уклона в другую крайность Дефо получил даже компенсацию с избытком. Поскольку с Шекспиром вопрос все никак не улаживался, то среди многих фантазий было высказано предположение, а не написал ли этого самого «Шекспира» все тот же Дефо. Такова репутация Дефо, который, как видно, мог прикинуться и «Шекспиром».
   Но подобно тому как в борьбе с антишекспировскими версиями открыли много нового о Шекспире, так и сомнения в авторстве Дефо выявили существенный факт: «Робинзон» не был первым опытом Дефо в жанре вымышленной автобиографии. Первая так называемая «автобиография» у Дефо – это исповедь глухонемого, некоего Дункана Кембелла, лица, кстати, совершенно реального. Вот с ним Дефо был хорошо знаком, очень им интересовался, как интересовался он вообще всем особенным из области человековедения. Еще в 1717 году, за два года до «Робинзона», в печати было объявлено о скором выходе «Истории Дункана Кембелла». Объявление было, а книга так и не вышла. Дефо смог ее выпустить только следом за «Робинзоном», в фарватере нашумевших «записок моряка». Примерно то же самое случилось у Дефо и с «Мемуарами майора Александра Рампкина», который Робинзонов срок – двадцать восемь лет – скитался в Шотландии, Италии, Фландрии и Ирландии. Книга эта вышла непосредственно перед «Робинзоном» и осталась незамеченной. А вот когда она была опубликована уже после «Робинзона», то стала называться иначе, в стиле тех же «записок моряка»: «Жизнь и необычайные приключения майора и т. п.».
   Итак, «Робинзон» не был первым, он был первым удавшимся крупным беллетристическим произведением Дефо. Можно допустить, что устойчивая старая версия, будто «Робинзона» поначалу отвергли все издатели, хотя сама по себе и не основательна, но все же не беспочвенна. Если «Робинзон» повлиял задним числом на судьбу своих предшественников и они стали к нему подстраиваться, то, в свою очередь, ранние неудачи Дефо могли бросить тень на последующие предания о «Робинзоне».
   Какую-то рукопись Дефо в жанре «автобиографии», а может быть, и не одну, не сразу приняли издатели и тем более читатели. Была какая-то заминка, устраненная впоследствии триумфальным успехом «Робинзона».
   «Робинзона» не отвергли, а, напротив, тут же стали печатать, и не один, а пять издателей, хотя одному из них, безусловно, принадлежит первенство.
 
   Вильям Тейлор, сын Джона Тейлора, тоже издателя, – издатель потомственный, как был потомственным купцом Дефо. Они почти ровесники и близкие соседи. Контора Тейлора под знаком «Корабля» находилась там же в Сити, в Отченашенском ряду (Патер-Ностер роу).
   Тейлор был человеком серьезным. Книги издавал разнообразные, но все больше религиозные или практически полезные, так что неудивительно, если исповедь немого и записки военного авантюриста не произвели на него благоприятного впечатления. В записки моряка он поверил сразу.
   И тут уж не стал медлить. Это можно проверить по записям в Регистрационном списке издателей.
   Список, введенный еще во времена Шекспира, хотя и не очень надежно, но ограждал издателей от воровства, от «пиратов». Что все-таки можем мы узнать из него о «Робинзоне»? Во-первых, Тейлор записал сразу все три части «Робинзона», и это значит, что «Жизнь и необычайные приключения», «Дальнейшие приключения» и «Серьезные размышления» того же «моряка из Йорка» были у него в руках уже весной 1719 года. А вот издавал он их не сразу, выдерживая интервал в несколько месяцев, вероятно, по мере спроса. Во-вторых, спустя всего два дня после того, как рукопись «Жизни и приключений Робинзона Крузо» была зарегистрирована, книга уже вышла в свет.