-- Забыл, забыл совершенно, -- согласился старик, уплетая редиску
вместе с хвостиком.
-- И как мы лазили в каменоломню? И на нас потом свалилась лавина то ли
гальки, то ли песка, или еще какой дряни? И засыпала нас по горло, так что
мы думали, что уже не выберемся оттуда живыми?
-- И это забыл.
-- И как твоя мамаша...
-- Все было очень вкусно, -- сказал старик, отодвигая пустую тарелку.
-- Большое спасибо.
-- Значит, совсем ничего не помнишь?
-- А зачем? -- спросил старик и встал. -- Мне пора. Спасибо за
угощение, Фриц.
-- На здоровье, -- отозвался Франц. Он проводил друга до двери, за
которой на улицу спускалась длинная лестница. По обеим сторонам от нее была
терраса с деревьями, их ветви были укрыты мягкими белыми одеялами, потому
что шел снег. По улице проехал трамвай и скрылся в снежном вихре. Дома с
балконами, похожие на обувные коробки, и теннисный корт. Стая ворон
пронеслась через метель и расселась по перилам террасы.
-- Вон там мы с тобой распивали яблочный сок, который я стащил из
буфета. А когда с трамвая сошел мой отец, нам пришлось прятаться под стол, и
мы сидели со стаканами в руках, почти не дыша.
Вороны повернули головы, точно прислушиваясь, а старик продолжал,
щурясь, вглядываться в метель.
-- Когда нам с тобой еще нельзя было пить пиво, его подавали здесь, на
террасе, за двадцать сантимов, -- продолжал он. -- Теперь Дитер подает его
тут только в виде исключения, если приезжает какой-нибудь старый клиент.
Пиво у нас нынче датское, особого сорта, и стоит оно восемь двадцать.
-- Вот как, -- сказал старик.
-- Ты мой самый лучший друг из всех, какие у меня были, -- произнес
Франц. -- Я долго не мог примириться с мыслью, что больше никогда тебя не
увижу.
Старик подал другу руку, и они сошли вниз по лестнице. Снег валил
тоннами. Ступив на тротуар, старик обернулся, но увидел лишь рой снежинок.
Вышло так, что наши велопрогулки, мои с издателем, оказались прерваны
на несколько недель. Он ездил на книжные ярмарки в Дакар и Нью-Йорк, где
отказался от международных прав на Хемингуэя, хотя наследники готовы были
уступить ему их почти даром, потому что желал сохранить свое реноме. "Старик
и море" был для него кичем последнего разбора, его тошнило от этой
супермужской психологии, от стрельбы из ружья по львам, не вставая с
постели, на которой герой только что привычно отымел женщину, очередную
медсестру-социалистку. Мой издатель рад был вновь очутиться дома, и однажды
утром -- в пять тридцать, если уж быть точным, когда ясный солнечный день
еще только выбирался из своей кроватки, -- он уже звонил в дверь, за которой
лежал я, без женщины и без ружья, из которого, если бы оно у меня было, я не
задумался бы выстрелить по нему. Но ружья не было, и я вскочил на ноги и
впустил своего друга. На нем снова был такой же велосипедный костюм, только
майку с рекламой моих книг сменила другая. Имя нового автора скрывалось под
рюкзаком, туго набитым провизией, виднелось только заглавие книги -- "Жизнь
Эрики Папп", вот как она называлась, а ниже ярко-розовыми буквами значилось,
что ее начальный тираж составил восемьдесят тысяч. На моей майке ничего
подобного написано не было. Меня это так возмутило, что, заваривая кофе, я
машинально выбросил в мусорное ведро свежую заварку, так что пришлось все
начинать сначала. Издатель тем временем листал мою записную книжку, в
которую я заносил свои самые сокровенные мысли. Я подогрел нам на двоих три
отыскавшихся в холодильнике замороженных пирожных, и издатель слопал два из
них, хотя незадолго до того, отчаянно жестикулируя, уверял, что плотно
позавтракал. Он расска-зывал о Нью-Йорке. Жил он в "Уолдорф-Астории", что
его поначалу злило, потому что он мечтал попасть в отель на 42-й улице, где
все писатели мира жили хоть раз месяца по два. Однако там то ли не было
свободных мест, то ли этот отель вообще снесли -- короче издатель в конце
концов примирился со своей "Уолдорф-Асторией", причем настолько что почти
перестал выходить на улицу. А к нему и так все приходили сами -- и эта
хемингуэевская банда (само собой), и масса других издателей, потому что за
его издательством числилось наибольшее число книг, месяцами занимавших
первые строчки в тамошних списках бестселлеров (моя книга в их число не
входила). Как-то раз он даже ездил кататься на велосипеде вместе с Эдвардом
Гори и старшей сестрой Вуди Аллена: у них у обоих были мощные горные
велосипеды, которые там называют mountain-bikes, и несколько лет регулярных
туров до Вермонта и Мэйна. Издателю же удалось достать лишь старый дамский
велосипед, который, естественно, далеко не соответствовал его обычным
требованиям; впрочем, в этот раз он был как бы в отпуске. Причем Эдвард Гори
был не просто в хорошей, а в потрясающей форме и так чесал по улицам
Гарлема, что издатель и Вудина сестрица очень скоро потеряли его из виду, и
им пришлось дожидаться его в каком-то кабачке, а в кабачках там сидят одни
черные. Зато с ними обходились как с иностранцами из каких-нибудь
экзотических стран, то есть чрезвычайно предупредительно, и они с
удовольствием пили пиво "Рут". На этом его велопрогулки, собственно говоря,
и закончились; Гори вернулся лишь поздно вечером, уже во фраке из
отливающего красным шелка, и был очень сердит. Издателю он заявил, что
больше никогда в жизни не будет делать ему суперобложек. Однако через
некоторое время конфликт как-то сгладился (сестрицу вскоре забрал от них
приехавший за ней братец), и рано утром они рука об руку уже стояли на том
самом пирсе, к которому в свое время причаливали "Юнайтед Стейтс" и "Куин
Элизабет", -- издатель мой по-прежнему в велосипедном костюме, а его
приятель во фраке.
-- Еще кофе? -- спросил я, зевая. -- Или, может быть, пива?
-- Лучше иди одевайся, -- ответил издатель. -- Пора ехать. Времени-то
уж вон сколько.
Я поплелся в спальню и натянул на себя велосипедные шмотки. В
оставленную мной уютную впадину на постели забралась кошка и теперь дрыхла,
довольно урча. Я погладил ее и прикрыл, так чтобы видна была только голова.
И пошел обратно на кухню. Издатель продолжал изучать мой дневник. Завидев
меня, он вскричал:
-- Значит, поехали!
И, вскочив, помчался на улицу.
В этот раз нашей целью был Альбис, гора, в списке велосипедных
маршрутов Швейцарии отнесенная к третьей категории и не представляющая для
профессиональных гонщиков особого интереса. Мой издатель тоже не высказал
никаких опасений -- знай себе летел как перышко, минуя дорожные зигзаги, все
выше к перевалу, -- тогда как я, да еще в эту чертову рань, спекся почти
сразу, так что мне приходилось то и дело останавливаться, чтобы передохнуть,
а под конец меня вместе с велосипедом подсадил крестьянин, ехавший туда же
на мотокосилке с пустым прицепом. Издатель тактично не заметил моего
опоздания -- или, возможно, и в самом деле не обратил внимания на трагизм
моего положения, сидя промеж ромашек высотой почти в человеческий рост и
доедая содержимое своего необъятного мешка со жратвой. Теперь мне наконец
удалось прочесть на его майке имя автора книги: Сесиль Паваротти. Так это
баба! Я рухнул в траву, горько сожалея, что не взял с собой никакой
провизии. Издатель же, запихивая в рот плитку шоколада, сказал что-то, чего
я не разобрал, хотя мне, впрочем, и не до того было, потому что я начал
рассказывать ему, как Гепф Вайленман, если я верно помню, или, может быть,
это был Эмилио Крочи-Торти, в каком-то богом забытом году, кажется в 1948-м,
проиграл главный заезд Лугано-Хур только потому, что не успел взять пакет со
жратвой в Сан-Бернардино. Голодная гонка! После этого я умолк и уставился на
кролика, медленными скачками перебиравшегося через шоссе. Ромашки, среди
которых мы сидели, были мокры от росы.
-- Германисты все -- дерьмо, -- заявил мой издатель с набитым ртом. --
Строят из своего ремесла науку, тогда как оно должно быть наполовину
ремеслом, наполовину искусством.
Он поднес ко рту свою походную фляжку. Когда он пил, у него прыгал
кадык. Напившись, он удовлетворенно вздохнул.
-- Между тем все предельно просто, -- продолжал он, завертывая крышку.
-- Тут одно из двух: либо книга мне нравится, либо нет.
-- Мне никогда не удавалось дочитать "Recherche" Пруста до конца, --
признался я. -- Кто такая Сесиль Паваротти?
-- Я рад, что ты спрашиваешь об этом!
Мой издатель, как саламандра, скользнул ко мне и положил свою правую
руку на мою левую.
-- Поверь, я действительно благодарен тебе за то. что ты не избегаешь
этой темы. Я знал, что у тебя хватит мужества!
Я немедленно почувствовал себя жалким и покинутым, хотя издатель держал
мою руку как в тисках. Он прямо-таки сиял:
-- Она работала над этой книгой десять лет! -- воззвал он к облакам,
плывшим средь голубых небес. -- В ней все правда, до последней запятой!
-- Неужели? -- произнес я, срывая маргаритку. Я пощекотал ее стебельком
божью коровку, но улетать той решительно не хотелось.
-- Она пишет о женщине, ставшей министром в одной маленькой европейской
стране. По долгу службы ей приходится бороться с финансовой мафией, однако
ее муж -- заправила той же мафии. Он держит в руках все нити, и бедная
женщина чувствует себя марионеткой.
-- Что-то я такое слышал, -- вспомнил я. -- У нас ведь была похожая
история. Как же ее звали, ту женщину-министра?
-- Тс-с! -- замахал руками издатель. -- Книга проходит по разряду
fiction (Беллетристика (англ.)). Ты только представь: если бы речь шла о
настоящей Швейцарии и если бы ты, скажем, путем ясновидения узнал хотя бы
десятую долю того, что происходит в высших эшелонах власти, и записал хотя
бы сотую долю, а я издал бы эту твою книгу -- полиция явилась бы к нам в тот
же день!
-- Это точно, -- согласился я.
-- Я уволил всех своих сотрудников, -- продолжал он, затягивая лямки
опустевшего рюкзака. -- С одной книгой я и один сумею управиться. Все опять
будет как раньше. Коробка из-под ботинок по-прежнему стоит у меня под
кроватью, и автор будет ходить ко мне прямо домой.
-- Авторша, -- уточнил я.
Проигнорировав мое замечание, издатель продолжил свои рассуждения.
-- One book, one editor (дна книга, один издатель), -- значительно
произнес он, -- вот сегодняшний лозунг издателей в Нью-Йорке. Ну, тут тоже,
конечно, кому как повезет. Лорду Уайденфелду, взявшемуся печатать
автобиографию Мерил Стрип, повезло не в пример больше, чем Макгроу и Хиллу,
ограничившимся последними словами Чарлза Буковски.
-- Выходит, теперь везде так? -- спросил я. -- Все сокращаются?
Издатель кивнул.
-- Ну, ты-то найдешь другого, я в этом уверен. За тебя я спокоен. Такой
мощный профессионал, как ты, без издателя не останется. Я тоже кивнул,
однако все же усомнился:
-- Но если у них у каждого осталось по одному автору... Или авторше...
-- Мой милый, совсем без проблем жизни не бывает, -- напомнил он,
вскакивая на велосипед. -- Поехали!
И рванул вперед так, что только покрышки задымились. Некоторое время я
глядел вслед его удаляющейся заднице, а потом подобрал камешек, бросил в
пасшегося рядом кролика и попал. Позже, уже возвращаясь домой, я долго не
мог понять, отчего у меня на глазах выступили слезы: от озона или от
встречного ветра.
Подъехав к дому, я увидел, что издатель сидит у меня на крыльце. А я-то
думал, что уже никогда его не увижу! Ему просто не хотелось возвращаться к
себе в издательство, и он решил выпить у меня пива. Пока я отпирал дверь, он
полез куда-то в трусы и достал влажную от пота фотографию женщины лет
тридцати, светловолосой, красивой. Един ственным недостатком Сесиль
Паваротти было то, что взгляд ее глубоких глаз предназначался не мне. Мы
поднялись по лестнице и снова уселись за кухонный стол.
-- "Жизнь Эрики Папп"! -- заявил издатель, доставая стакан и наливая в
него пиво -- Вот то, о чем надо писать сегодня. История потрясающая!
Заглавие, кстати, придумал я сам. Эрика Папп -- дочь миллионера, детство и
юность прошли на берегу Цюрихского озера, на той самой южной стороне, где
владелец какого-нибудь "форда-фиеста" выглядит на фоне других жалким
оборванцем. Виллы со спускающимися к озеру садами, кругом цветущие
кустарники, выписанные откуда-нибудь с Бали или с Сицилии и рассаженные
лучшими архитекторами. Собаки. У родителей Эрики тоже была собака, огромна}
овчарка, что на самом деле довольно странно, потому что фамилия у них была
какая-то еврейская: то ли Гирш, то ли Блох. Родом они были из Германии, но
швейцарское подданство у них древнее нашего с тобой, вместе взятых. Когда
Эрика потом стала министром полиции, то гоняла инородцев и в хвост и в
гриву. Вот о чем ты мог бы написать между прочим.
Я кивнул, не испытывая никакого энтузиазма, потому что голова у меня
кружилась от голода. Пооткрывав по очереди все шкафы на кухне, я обнаружил
там лишь зубочистки да использованную алюминиевую фольгу. В холодильнике
стояла одинокая банка варенья.
-- В Швейцарию они переселились совсе не из-за Освенцима, -- продолжал
издатель. -- Это было в первую мировую войну... Хотя что я говорю, еще
задолго до нее. Юная германская демократия тотчас же после 1848 года сделала
все возможное, чтобы отравить евреям жизнь, однако в конце века они все еще
имели право жить где хотят. Так было и с ее родителями. Они жили в Мюнхене и
торговали солодом. Фирма разорилась, и один из ее двоюродных дедушек
церемонно, точно прусский офицер, простившись с женой и детьми, удалился к
себе и застрелился. Родной дедушка Эрики собрал все, что осталось от
фамильного имущества, и перебрался в Цюрих, где снова открыл торговлю
солодом, очень скоро приобрел дом, а потом и машину, один из первых
автомобилей в городе, -- почтенный старичок за рулем в шоферских очках и
крагах. Первая мировая, черт знает почему, взвинтила спрос на солод, и в
двадцатые годы весь наш Swinging Zurich (Развеселый Цюрих (англ.).) только и
делал, что хлебал темное пиво, а что было после изобретения овомальтина
(искусственный солод), и описать невозможно. Дедушка стал поставщиком Двора.
Вот скажи, -- произнес издатель, осуждающе глядя мне прямо в глаза, --
почему ты никогда не пишешь ни о чем историческом, памятном, предпочитая
какие-то фантазии?
Я начал было складывать в уме ответ, что, мол, фантазия и есть
выражение самого памятного, однако для издателя этот вопрос был чисто
риторическим, и он продолжал свою речь. Я успел услышать лишь, как он
помянул отца Эрики, и тут у меня случился приступ кашля. От дикого голода
воздух попал мне в пищевод. Я кашлял и давился, а издатель все говорил, и
когда я опять смог слушать, отец Эрики, очевидно, уже вырос, купил машину,
женился, поселился в той вилле над озером и успел родить Эрику, потому что в
этой сказке "Тысяча и одной ночи" в изложении моего издателя она весело
бегала по чудесным садам, слушая пение пчел, а где-то далеко бушевала вторая
мировая война, и в нашей стране царили такие мир и благоденствие, каких
никогда не было прежде.
-- То make a long story short (Сократим эту долгую историю), --
продолжил издатель, для которого Нью-Йорк давно стал второй родиной, -- ее
папаша записался в протестанты, как и положено цюрихцу, и предался
свободомыслию, приняв сторону партии фабрикантов текстильных и прочих машин,
которая во время войны только потому не стала фашистской, что ее члены de
реге en fils (От отца к сыну (франц.)) унаследовали уверенность в том, что
демократия в том виде, как у них в стране, представляет собой идеальное
государственное устройство для желающих без помех зарабатывать деньги. Им
фюрер был не нужен, тем более такой. Их прадеды были революционерами,
вырвавшими свою демократию из цепких лап господ с напудренными косичками, и
они настолько гордились этими своими предками, что могли теперь позволить
себе консерватизм, ибо то, чего они хотели, у них уже было: свобода. Их
свобода. Эрика выросла, стала совершеннолетней и поступила в университет. Ее
папаша надеялся, что она скоро выйдет замуж за кого-нибудь из сыновей его
новых знакомых. Однако она была девушка своенравная, насчет морали у нее
тоже были свои взгляды, и курс права сумел лишь заполнить ее досуг до того
момента, пока ей не встретилась большая любовь. Училась она на отлично,
делала доклады, в которых так изящно цитировала своих преподавателей, что те
были в полном восторге от ее ума. Она ни с кем не испортила отношений.
Незадолго до лиценциата1 она познакомилась с господином Паппом, ставшим ее
судьбой, -- юношей из вовсе не богатого дома, который только что закончил
учебу и сделался правой рукой председателя той самой свободомыслящей партии
(ее еще называли "либеральной"), -- адвоката, так и не избавившегося от
своего деревенского вида, несмотря на костюмы, пошитые у дорогого портного,
и продолжавшего зарабатывать деньги (и немалые) консультациями для крупных
промышленников. Юноша, хотя ему было тогда не больше двадцати пяти, быстро
превратился в "движущую силу" всех политических группировок, обещавших
защитить собственность и видевших в каждом детском велосипеде, выкрашенном в
красный цвет, угрозу с коммунистического Востока. Об этом Папп, которого
близкие звали Эрнст, своей возлюбленной не рассказывал (хотя это, как
выяснилось позже, нисколько ее не пугало); он водил ее на все более
длительные и все более ночные прогулки, закончившиеся однажды судорожным
стягиванием трусиков под черными деревьями зоопарка. Потные от счастья, оба
лежали рядом, тяжело дыша. Теперь и у них была своя тайна. Следующей весной
они поженились. Был ослепительно-белый праздник в замке на воде, со ста
пятьюдесятью гостями в вечерних платьях и смокингах. К ним заглянул на пару
часов даже один госсоветник, подаривший новобрачным ящик шампанского "Эгль".
Эрика тоже вступила в либерально-демократическую партию и согласилась вести
общественную работу. Эрнст был очень ею доволен. Босс только что назначил
его своим первым заместителем, ответственным за работу с объектами и
субъектами в странах, где трудно копить деньги. В самом деле, какой
южноамериканский промышленник, если он, конечно, не спятил, станет заводить
банковские счета в песо или крузейро? У Эрнста была секретарша, часто
красневшая и опускавшая голову на руки, лежавшие на столе. Эрика
догадывалась, что между ними не все так просто, и однажды, в дождливый Новый
год, когда гости наконец разбрелись по машинам и уехали, они остались втроем
наедине посреди полопавшихся воздушных шариков и бумажных гирлянд. У Эрнста
хватило сил на обеих, и обе женщины преисполнились к нему любовью,
превратившей их в любящих сестер. Когда Эрнст уснул, они принялись
зализывать раны друг другу. После этого они уже не расставались. Одевались
одинаково и говорили о своем муже и возлюбленном, как если бы он был их
общим ребенком. Впрочем, круги, в которых они вращались, видали многое,
поэтому их альянс деликатно терпели. Эрнст, от которого эта страсть женщин
тоже не укрылась, обманывал их во время командировок в Милан, происходивших
все аще, где он уже во второй свой приезд познакомился с одной графиней,
взявшей инициативу в свои руки и привязывавшей его к кровати ремнями из
черной кожи. Покрасневшими глазами смотрел он на ее сверкающие зубы и плеть,
терзавшую его плоть. После третьей командировки ему пришлось давать
объяснения обеим дамам, откуда у него полосы как у зебры. Эрика разрыдалась,
а секретарша отнеслась ко всему вполне серьезно, решила попробовать сама и
чуть не до смерти забила бедного Эрнста. После этого рыдали уже все трое; в
конце концов они поклялись никогда больше не делать ничего подобного.
Несколько недель они любили друг друга как все нормальные люди. Однако
любовные утехи с графиней имели еще одну подоплеку: графиня была связана с
мафией, желавшей таким образом поощрить юного цюрихского адвоката как
делового партнера. На всякий случай все было заснято на пленку. Узнав об
этом, Эрнст провел бессонную ночь, мучаясь жуткими страхами и строя планы,
как ему скрыться вместе с Эрикой и Хайди, чтобы начать новую жизнь
где-нибудь на берегу теплого моря, в соломенных юбочках и чистоте душевной.
Издатель стянул с себя мокрое от пота трико и сидел теперь с голым
торсом. Хотя тренирован он был отлично, с живота все-таки свисали две
толстые складки. Его жена умела великолепно готовить, а профессия до сих пор
обязывала закатывать роскошные обеды с многочисленными авторами. Теперь он
позволял себе лишь diners intimes (Интимные ужины (франц.)).c Сесилью, так
что жирка должно было поубавиться. Точно прочитав мои мысли -- несомненно,
он умел читать их, -- он заявил, что хочет пиццы, и мне пришлось бежать
"Мигрос" напротив. Пока пицца сидела в духовке, он рассказывал, что Сесиль
тоже HI плохо ездит на велосипеде. Они уже предприняли с ней пару
велосипедных прогулок Она даже на Клаузен сумела въехать, ни разу не сойдя с
седла. Сегодня он тоже заезжал сначала за ней, однако, просвистев
условленную мелодию под окнами ее спальни, увы дел лишь зевающего мужчину,
вышедшего на балкон в лиловом шелковом халате и ее совершенно не похожего на
ее мужа, зато в точности походившего на владельца издательства
"Ледиг-Ровольт".
-- А этот Ледиг-Ровольт умеет ездить на велосипеде? -- спросил я,
доставая пиццу из духовки. Я разрезал ее на две половинки.
-- Я бы не сказал.
-- Тогда зачем он ей вообще нужен?
Он недоуменно пожал плечами и вонзил вилку в свою половинку. Я тоже
усиленно чавкал. Пицца подгорела снаружи и осталась ледяной внутри. Но
издатель был настолько погружен в свои мысли, что этого даже не заметил. Я
думал о том, что Ледиг-Роволь как и весь его гамбургский клан, наверное,
тоже ест на завтрак стеклянные рюмки; однако Сесиль-то была не стеклянная --
во всяком случае, хрупкой ее назвать никак нельз было, -- так что навряд ли
стоило опасаться, что он вырвет этот лакомый кусочек из рук моего друга.
Издатель жевал все медленнее, сплевывая непрожеванное в ладонь. Я
пододвину ему пепельницу, и он вытряхнул туда остатки пиццы. Кивнув мне, он
продолжил свой рассказ:
-- Миланские друзья Эрнста Паппа все чаще стали появляться в
сопровождени партнеров из Ливана или Боливии. Они прилетали на один вечер,
бизнес-классом, при чем, возможно, теми же рейсами, которыми, сидя
где-нибудь в хвосте, прибывали и несчастные курьеры, и, пока хозяева ужинали
вместе с Эрнстом, те тужились в клозет какого-нибудь дешевого пансионата,
пытаясь освободиться от тридцати трех презервативов с героином, проглоченных
незадолго перед вылетом. Почему ты об этом никогда не пишешь?
-- Когда-нибудь, -- ответил я раздраженно, -- я заверну такой сюжет,
что ты сто раз пожалеешь, что решил его напечатать.
-- Жалеть будет твой новый издатель, -- возразил старый, вставая. --
Почему 6ы тебе, кстати, не обратиться к Ровольту?
Открыв шкаф, он начал рыться в моих рубашках, пока наконец не выудил
одну -- это была красная блузка моей жены, из чудесного шелка, та самая,
которая осталась ; меня после ее ухода и в которую я зарывался лицом еще
вчера вечером. Возможно, на ней остались следы моих слез. Моя жена, Иза,
любит теперь одного детского хирурга который к тому же еще
скульптор-любитель, так что блузка ей ни к чему, потому что ей приходится
день и ночь стоять на постаменте, подняв руки над своей чудесной головкой
чтобы он мог высекать ее из мрамора. Сейчас эта блузка была на издателе.
Там, где когда-то были ее груди, ткань тоскливо провисала.
-- Сними! -- велел я. -- Сними сейчас же!
Вскочив со стула, я ухватился за дорогой шелк. Рука у меня дрожала.
-- Спокойно, спокойно, -- проговорил издатель.
-- И книги у меня гораздо лучше, чем у твоей Сесили! -- прокричал я. --
Пусть от кажутся вымыслом, но каждое слово в них выстрадано, это память о
том, что было на самом деле! А на ту требуху, которой кормит читателей эта
Паваротти, даже мартьшка не польстится!
-- Даже собака.
-- Что?
-- Обычно говорят: "даже собака", -- поправил меня издатель.
Я дернул его к себе через стол, чтобы высказать ему все, и порвал
блузку. Она разорвалась на три примерно равные части, одна из которых
осталась у меня в руке, а две другие повисли на издателе. Я собрал их
воедино и бросил в мусорное ведро. Швырнул издателю свою старую футболку. Он
натянул ее. Она была ему узка и коротка.
-- Нет, тебе не к Ледигу надо обращаться, а по меньшей мере к Амману,
-- пробурчал он. -- Тот, по крайней мере, хоть здоровый мужик.
-- Извини, -- пробормотал я. -- Нервы ни к черту. Попробовал бы ты сам
потерять рукопись, над которой работал четыре года.
-- Ничего, старик, -- издатель перегнулся через стол, хватая меня за
руку. -- Я все понимаю.
-- Расскажи лучше, чем закончилась твоя история, -- попросил я.
Мне было все равно. Моей книги больше не было. Мне хотелось очутиться
за столиком у себя в саду и попробовать опять поймать тень моего героя, все
еще блуждавшего в круговороте метели, ведь без меня ему оттуда не выбраться.
Я взял пепельницу с остатками пиццы и поставил ее в мойку.
Мы стояли у крыльца. Я переминался с ноги на ногу, а мой друг
примеривался вскочить в седло. На нем снова было его трико, только надетое
наизнанку, так что имя его подружки зеркально просвечивало сквозь тонкую
ткань.
-- Я напишу свою книгу заново, -- сказал я. -- Важное не забывается.
Только мелочи.
-- А если наоборот? -- глубокомысленно отозвался он.
Так и не поняв, что он хотел этим сказать, я решил все-таки подать ему
руку. Он пожал ее.
Я поднялся по лестнице и пошел мыть руку, пролежавшую в его клешне чуть