Многие окрестные поместья за время войны были разорены, амбары пусты, деревья в садах и парках порублены, стекла выбиты, двери – настежь. Дворовые и крестьяне с явной ненавистью встречали господ.
   Собираясь на сходки, обычно на краю деревни, у самой бедной избы (мужики побогаче держали себя осторожней), крестьяне отказывались от полевых работ на барских полях, прогоняли дубьем, а подчас и до смерти убивали барских приказчиков и бурмистров.
   – Мы проливали кровь, – с негодованием говорили крестьяне, – а нас хотят заставить потеть на барщине. Мы избавили родину от тирана, а нас опять тиранят господа! Чужих прогнали, время и за своих приниматься.
   Перепуганные насмерть, смоленские помещики вызывали из городов воинские команды. Капитаны-исправники и воинские начальники с оружием в руках водворяли господ в их усадьбах. Но и водворившись в своем наследственном доме, помещик не чувствовал себя в безопасности.
   Смоленщина глухо волновалась. Волновалась и вся Россия.
   В Новоспасском Глинки нашли парк, дом, вещи в полной сохранности, хотя имение и было одним из опорных центров народного партизанского движения, развернувшегося на Смоленщине. Дворовые говорили, что в этом движении участвовали и новоспасские землепашцы, и сами они, и священник Иван Стабровский, тот самый, который учил Мишу грамоте. Рассказы о том, как Новоспасские мужики воевали с французами, Миша услышал в первый же день по приезде домой.
   Новоспасское лежало в стороне от дорог, по которым двигались главные силы Наполеона. Французы не раз пытались добраться до этого гнезда партизан, однако крестьяне на дальних лесных дорогах отражали неприятельские попытки проникнуть в село. Только один из французских отрядов все-таки добрался в праздничный день до усадьбы. Услышав о приближении французов, все население Новоспасского – старики, женщины, дети затворились в каменной церкви и выдержали осаду, покуда не подоспел партизанский отряд, извещенный Стабровским. У церкви села Новоспасского закипел бой. Крестьяне дрались камнями, кольями, вилами, дубинами, косами, – всем, что могло послужить им вместо оружия. Потрепанные французы ушли. Село Новоспасское после этого боя надолго осталось опорною базой партизан. Они его сберегли.
   Слухи и толки о народном волнении, наряду с бесчисленными рассказами о событиях Отечественной войны, о подвигах партизан, о том, как крестьяне били и брали в полон французов, долго еще занимали умы Новоспасских дворовых людей.
   Маленький Глинка, забегавший частенько то в девичью, то в людскую, слушал эти рассказы и толки с замиранием сердца. Подвиги русских простых людей в борьбе с «басурманами» глубоко западали в детскую память. Непроизвольно в нем складывалось понятие о войне, отличное от того, которое внушали детям отец и мать. Наряду с именами прославленных генералов Отечественной войны: Кутузова, Барклая, Багратиона и Ермолова, Миша крепко запомнил и ее других героев – крепостных из окрестных деревень, чьи имена свято сохранила народная память. То были Савелий Прохоров из деревни Столбы, впятером со своими сынами-охотниками отбивший у французов партию русских пленных; Григорий Железнов, крепостной крестьянин соседнего помещика Энгельгардта. В пору нашествия «басурманов» Железнов по своей воле «убег» к партизанам бить французов, побил их «несметную» силу, а вернувшись домой после разгрома наполеоновских полчищ, был «награжден» своим барином полтиной на водку «за удаль» и высечен «за побег без спросу».
   Мальчик живо воображал себе священника Ивана Стабровского сражающимся с французами посреди крестьян на паперти Новоспасской церкви. Человек могучего роста, с широкой седой бородой и густыми бровями, отец Иван стал на долгое время любимым героем для Миши и для его сестер. Мальчик воображал морозную ночь, зимний лес, где на медвежьих тропах смоленские мужики караулят неприятельские обозы. В его памяти, вероятно, еще в те годы удержалось и имя Ивана Сусанина, о котором не раз вспоминали домашние, сравнивая военные подвиги окрестных смоленских крестьян с подвигами народных героев в давнишней борьбе против польской шляхты, так же как и французы, пытавшейся удержаться в занятой и наполовину сожженной Москве.
 
 
   Снова в торжественные дни у Глинок собирались родственники. Два брата Евгении Андреевны являлись из Шмакова со своим крепостным оркестром. Во время обеда в зале играла музыка. После обеда устраивались прогулки на лодках вниз по Десне. За господской лодкой следовали на Грузных широких ладьях оркестранты.
   Лесистые берега медленно плыли навстречу. То вдруг мелькала белая колокольня, то купы цветущих яблонь соседней усадьбы, то зелень дубовой рощи и более яркая зелень прибрежной травы. Солнце садилось, и красноватые облака лениво полоскались в воде… Мише казалось, что звуки музыки на воде, всплески весел и шорох волн нераздельны.
   За ужином по обыкновению играли русские песни, переложенные на флейты, кларнеты, фаготы и валторны. Их грустно-нежные звуки особенно нравились мальчику: они ему были знакомы, – он с раннего детства слышал их много раз в парке и в поле, но в исполнении оркестра песни звучали иначе.
   Засыпая, мальчик вслушивался в чуть приглушенные звуки скрипки и низкий голос виолончели. Они доносились из зала, – там танцевали взрослые.
   С началом зимы возобновились занятия. Родители взяли к детям гувернантку – Розу Ивановну. С ее приездом все в доме стали говорить по-французски. Миша занимался охотно, но заучивать страницы наизусть, твердить вокабулы и фразы мальчику было неинтересно.
   Задумав перестроить дом, Иван Николаевич пригласил архитектора, он же должен был обучать Мишу рисованию.
   Первое время Глинка с увлечением рисовал карандашом гипсовые модели. Их приходилось копировать в точности, строгий учитель требовал, чтобы рисунок был тонок, опрятен и сух. Способности к рисованию сразу проснулись, и мальчик пристрастился к карандашу. Эти уроки, видимо, пробудили в будущем композиторе еще бессознательное стремление творить. Если надоедало копировать гипсовые носы или орнаменты, мальчик пробовал после уроков порисовать просто из головы.
   Полгода спустя увлекся он географией. Основу этого увлечения положил сосед и дальний родственник Глинок, страстный охотник до чтения.
   Небольшой его домик напоминал книжный шкаф. Уже в прихожей от пола до потолка громоздились на полках узорные корешки переплетов.
   В зимнюю пору добрый сосед частенько проведывал Глинок. Едва успевал он войти, как его окружали дети и тащили в угловую, к камельку. Рассказчик он был удивительный. Пока он совершал воображаемые странствия по Сиаму или поднимался на Гималайские горы, в угловой стояла мертвая тишина. Миша не сводил с рассказчика глаз и от волнения улыбался, особенно в страшных местах, пододвигаясь к нему все ближе и ближе.
   Заметив, какое сильное впечатление производили на Мишу рассказы о путешествиях, сосед подарил мальчику книгу. Она называлась «История о странствиях вообще по всем краям земного круга, сочинения господина Прево, сокращенная новейшим расположением господина Ла Гарпа и содержащая в себе достойные примечания, полезнейшие и наилучшим образом доказанные сведения о странах света, до коих достигли европейцы, о нравах жителей этих стран, о вере, обычаях, науках, художествах, торговле и рукоделиях». Сиамская женщина с черным младенцем на руках и мандарин в острой шапке, похожий больше на маскарадного звездочета, чем на китайца, надолго пленили воображение Миши. Мраморный переплет этой книги, запах ее бумаги и тон иллюстраций, как будто оттиснутых жидким кофе вместо краски, Глинка помнил всю жизнь.
   По этой чудесной книге мальчик выучился читать про себя куда быстрее, чем на уроках с гувернанткой, где одну и ту же страницу по неделям заучивали вслух. С тех пор и рисунки были надолго отодвинуты в сторону. Мальчиком овладела неодолимая страсть к путешествиям: он бредил Индийским архипелагом, Суматрой, Явой и островом Целебесом. Фантазия Глинки разыгрывалась от одного только запаха привозного цейлонского чая, который пили тогда в домах смоленских помещиков.
   С весной стремление путешествовать не прошло, наоборот усилилось. Лесные тропинки, река, протекавшая возле самого дома, и крепкий весенний ветер так и манили вдаль.
   Мечтая о далеких тропических странах, Миша плохо спал по ночам. Новоспасские соловьи, жившие в чащах сирени – один возле самого дома, другой – у пруда, третий около новой беседки, – точно соперничая друг с другом, перекликались всю ночь. У каждого был свой голос, своя повадка, свои коленца и трели. Мальчик помнил их наизусть и узнавал безошибочно.
 
 
   Безмятежно, как будто без всякой определенной системы, рос и воспитывался Глинка. Детство его мало чем отличалось от детства других его сверстников в помещичьих семьях. Достаток, довольство и праздность всех Членов его семьи, услуги и труд крепостных, самодурство и властность в характере бабушки наложили свой отпечаток на его детские годы. С другой стороны – разнообразие и богатство жизненных впечатлений, доставляемых глазу и слуху самой деревенской природой, общением с дворовыми, а через них – с деревней и с русской народной поэзией, музыкой сыграли не меньшую роль в развитии мальчика. Уже в ранние годы в сознании Глинки закладывалась любовь к народному искусству.
   Богато одаренный мальчик не мог жить без свежих впечатлений. В том замкнутом мире, в котором он рос, музыка занимала особое место. Увлекались музыкой и дядя, и мать, и отец. Музыка наполняла жизнь, звуки пробуждали воображение, действовали на чувства. И Миша, естественно, отдался общему увлечению музыкой.
   Разумеется внимание мальчика приковывали к себе пьесы, доступные его тогдашнему детскому восприятию. Прежде всего – знакомые с раннего детства народные русские песни в переложении для оркестра. Они-то и пробудили в Глинке первое настоящее музыкальное чувство.
   Те же русские песни научили Мишу слушать оркестр и различать голоса инструментов. А научившись слушать оркестр, он полюбил его навсегда.
   Однажды, когда Глинке минуло десять лет, он сидел в угловой, а из зала сквозь плотно закрытые двери едва доносилась тихая, нежная музыка. Танцы уже кончались, и оркестр вскоре замолк. Стало слышно, как после дождя падают капли с клена под самым окном. Миша зарылся в подушки дивана. Но в зале опять заиграли, и это была уже не танцевальная музыка. Это было другое, слышались прекрасные звуки кларнета и скрипки. Миша медленно сполз с дивана, переступил раз, другой и опомнился уже на пороге зала, когда вокруг наступила тишина. Мальчик испугался, кинулся прочь, спрятался в детской. Что это было?
   Воспоминание о слышанном не исчезло и ночью во время сна. Утром Миша был рассеян и на уроке, что ни минута, ломал карандаш. Учитель стал ему выговаривать, но мальчик не слышал. Тот рассердился:
   – Что с вами, Мишель? Вы больны?
   Миша ответил не сразу.
   – Нет, я здоров.
   Весь этот день Миша вертелся возле оркестра и музыку слушал, не отрываясь. Когда пришло время спать, его не могли увести из зала. От дядюшки он узнал, что пьеса, так поразившая его накануне, – квартет с кларнетом Крузеля.[1] Потом Глинка слышал этот квартет много раз, но первое впечатление не повторялось. Однако с этих пор он стал иначе, глубже понимать музыку. Она заняла самое главное место в его жизни. Архитектор как-то с досадой сказал Глинке:
   – Вы думаете не об учении, а только о музыке. Миша твердо и убежденно ответил:
   – Что же делать? Музыка – душа моя.
   Старик-архитектор расхохотался.
   Миша посмотрел на него с удивлением, с укором и тут же замкнулся, ушел в себя, «превратился в мимозу».
   Услышав об этом ответе Миши учителю, Иван Николаевич пожал плечами.
   – Недаром, – сказал он жене, – запел соловей в тот час, когда Миша родился. Боюсь, не вышел бы из него скоморох.
 
 
   Первая гувернантка, Роза Ивановна, плохо учила детей по недостатку образования. Ее рассчитали. Вскоре из Петербурга выписали другую гувернантку – Варвару Федоровну Кламмер. Высокого роста, с неподвижным лицом, с бледными, необыкновенно сухими губами, взыскательная и строгая, Варвара Федоровна воспитывалась в Смольном монастыре, превосходно знала три языка, бегло, хотя и сухо, играла на фортепиано. Она несомненно любила музыку, детей, но свои чувства не выказывала посторонним. Присущий ей юмор и сдержанная веселость нисколько не нарушали ее обычно строгого тона, они входили в педагогическую систему, как прием, позволяющий завладеть вниманием рассеянного ученика.
   Мише шел двенадцатый год, когда Варвара Федоровна засадила его за ноты, за клавиатуру, за бесконечные упражнения и гаммы. Во всех музыкальных занятиях она требовала прежде всего прилежания и труда; беглость пальцев и техника ставились высшей целью. Как только Миша разобрался в клавиатуре и в нотах, она приказала позвать столяра, и над клавишами приладили доску. Играя под этой доской, нельзя было видеть ни рук, ни клавишей. Миша научился играть, не глядя на руки.
   Механические приемы игры не подействовали губительно и не отбили у Глинки охоты играть. Своей первой учительнице Варваре Федоровне он доверился вполне, смутно угадывая, что кроме нее никто из домашних не приобщит его к музыке. Как девушка умная, она сумела его убедить, что подлинное искусство никому не дается без прилежания и труда. И мальчик усердно разыгрывал гаммы в ожидании обещанных пьес. В занятиях он дополнял от себя все то, чего нехватало несколько холодной игре его учительницы. Миша не обижался, если она била его карандашом по пальцам.
   С приездом Варвары Федоровны началось настоящее воспитание детей. У Миши обнаружились способности к языкам. За год он выучился довольно чисто говорить по-французски и по-немецки. Так определилось четыре направления основных интересов Глинки: музыка, языки, география, рисование. И все-таки больше всего влекла его музыка. В свободные от уроков часы Миша не отходил от оркестра. Поездки к дядюшкам в Шмаково всякий раз были праздником для мальчика.
   Дядюшка Афанасий Андреевич уже не довольствовался оркестром, он стал заводить у себя крепостной театр. В шмаковском доме особенно часто и много играли оперные увертюры, преимущественно французской школы. Из модных тогда увертюр в Новоспасском и в Шмакове исполнялись увертюры к операм «Медея», «Водовоз», «Лодоиска» Керубини и «Двое слепых» Мегюля.
   Последние особенно восхищали Глинку. «Лодоиску» и «Двух слепых» он охотно играл на фортепиано, наряду с сонатами Штейбельта. Но оркестр привлекал его больше, чем фортепиано. Он был для Глинки источником самых горячих восторгов. Видя это, родители, по совету Афанасия Андреевича, взяли из шмаковского оркестра лучшего скрипача, чтобы обучать Мишу игре на скрипке.
   В то же время Иван Николаевич, повинуясь влечению сына к музыке, решил завести в Новоспасском собственных музыкантов. Устроили пробу дворовых и выбрали братьев Нетоевых – Якова и Алексея. Оба они недурно играли по слуху, первый – на виолончели и контрабасе, второй – на скрипке. Их отправили учиться в Шмаково.
   Музыкальные вечера и балы следовали всю зиму один за другим. Приезжали соседи: Стунеевы, Соболевские, Киприяновы, Энгельгардты. В Новоспасское постоянно съезжались для танцев дети, сверстники Полиньки и Миши. Девочки в бальных платьицах, мальчики в куртках и бальных башмаках вместе со взрослыми кружились и приседали под музыку. Миша танцевал против воли, по приказанию родителей. Под всяким предлогом он покидал своих маленьких сверстниц и, выждав, когда о нем забудут, вдруг появлялся среди музыкантов на хорах. Мальчик брал в руки флейту пикколо или скрипку и очень искусно подлаживался под оркестр. При этом живые и темные глаза Миши поблескивали, как бисер, а волосы от усердия поднимались на голове хохолком.
   Заметив исчезновение сына из зала, Иван Николаевич безошибочно поднимался на хоры и извлекал его оттуда, красного от волнения и обиженного.
   Евгения Андреевна сдерживала улыбку, дядя Афанасий Андреевич трясся в беззвучном смехе, стараясь спрятать лицо от племянника, которым втайне гордился, хотя и считал, что музыка не профессия, а только приятное средство заполнить досуг.

Глава III

   Так шло до тех пор, пока родители Глинки не решили везти сына в Петербург. Это случилось в 1815 году и вот по каким причинам.
   Иван Николаевич – человек деятельный, в свободные от хозяйственных занятий часы, прохаживаясь с раскуренной трубкой в руке взад и вперед по террасе, часто подолгу задумывался над будущностью сына. К военной службе у Миши не было склонности. Иное дело – карьера дипломатическая. Мальчик разнообразно способен, умен, в ответах находчив. Но если думать всерьез о дипломатической карьере, то домашнее воспитание недостаточно, Мишу должно определить в пансион или в лицей.
   О Царскосельском, недавно открытом, лицее с восторгом писал из Петербурга второй брат Евгении Андреевны. По слухам предполагалось учредить при лицее и специальный подготовительный пансион.
   Соображая все эти известия, Иван Николаевич советовался с женой.
   Евгения Андреевна по обыкновению была занята детьми, которых, кроме Миши, уже было пятеро, и младшие поминутно требовали забот.
   Мысль разлучиться со старшим сыном сначала огорчила Евгению Андреевну, потом она понемногу склонилась на доводы мужа. Ее занимало еще и другое соображение: старшая девочка, Полинька, все хворала, ее не мешало бы показать столичным врачам. Если уж все равно везти в столицу Мишу, то кстати можно и Полиньку прихватить, особого расхода и не потребуется.
   За лето решение ехать в столицу созрело. Остановились на Царскосельском лицее, при котором прошедшей зимою открылся подготовительный пансион.
   Жизнь в Новоспасском вдруг изменилась. Дворовые девушки под надзором старшей швеи с утра и до вечера шили в большой гостиной «приданое» будущему пансионеру.
   В приготовлениях, в сборах, в классных занятиях лето прошло быстро. Настала осень, ясная, без дождей, осень 1815 года, когда Глинки собрались и поехали в Петербург.
   Из Новоспасского тронулись в трех каретах, с целым обозом подвод, нагруженных разнообразным домашним припасом: мешками с мукой и крупой, кадушками с маслом и медом, гусиными тушками, всяким копчением и солением, перинами, тюфяками, подушками, сундуками и ящиками. Впрочем, ехали налегке, так как положено было остановиться у брата Евгении Андреевны, дяди Ивана, который жил в Петербурге с семьей.
   Евгения Андреевна уезжала в тревоге, впервые покинув меньших детей на няню. Муж провожал ее до Смоленска. Ехали Полинька, Миша, Варвара Федоровна, старый дворовый Илья, облеченный доверием господ и назначенный в дядьки Мише, и дядюшка Афанасий Иванович.
   Миша то и дело выглядывал из оконца возка, по обыкновению замечая все церкви, и с увлечением говорил сестре:
   – Христофор Колумб открыл Америку, ну и пускай. А я тоже открою новую землю, еще получше Америки. Про меня напечатают во всех книгах. Я буду устраивать в новой земле оркестры, концерты, разную музыку и всех сделаю музыкантами.
   Он всю дорогу дурачился, хохотал, старался всех рассмешить. Путешествие оживило его, он точно переродился.
   За окнами кареты мелькали леса, иногда попадались озера, иногда с высокой горы открывалась необозримая даль. Навстречу по пыльной дороге тянулись возы, изредка мчалась почтовая тройка, еще реже вдруг обгоняла тележка с сидевшим на ней усатым фельдъегерем и пропадала в пыли. Там и здесь на пригорках виднелись пахари, корогоды сжатого хлеба куда-то бежали по желтым полям, над рекою богатырями стояли сенные стоги, и все это было залито солнцем.
   Заунывная песня паромщика, улица сонной деревни, бабы в паневах и в пестрядевых сарафанах, с серпами на левом плече; старуха, глядящая из окна; оконца, заткнутые тряпицей вместо стекол, худые собаки в репьях, с заливистым лаем кидавшиеся под ноги лошадям, коровы на жнивье у самой околицы и пастушата с кнутами, – все мелькало в глазах, запоминалось и забывалось, и отходило назад верста за верстой. От бесконечного повторения этих картин неприметно одолевала дрема, и Миша засыпал.
   Затем потянулась болотистая равнина. Призраком встал впереди таинственный Петербург.
   Шпили и башни как будто взлетали с плоской земли, вонзаясь в серое небо. В осенний, дождливый день Глинки проехали заставу и полосатый шлагбаум.
   От непривычно высоких домов улицы казались темными. Мелькание экипажей, обилие пешеходов, грохот колес по булыжной мостовой сразу ошеломили.
   Миша присмирел и затих. Его внимание привлекали вывески лавок, разноцветные флаги над воротами домов, квартальные в шляпах с плюмажем, в белых лосинах, ботфортах, перчатках с секирою у ноги.
   Новоспасские экипажи остановились у трехэтажного дома на Невском проспекте. Глинки приехали.
   С той самой минуты, как звонко залаяла старая, памятная еще по Шмакову, моська и дядюшка Иван Андреевич в пестром бухарском халате и тетенька в утреннем платье, выбежали навстречу, оборвалась прежняя деревенская жизнь, а вместе с нею кончилось детство.
   В первый же день приезда узнали, что осенью принимать в пансион не будут, что экзамены перенесены на весну. Евгения Андреевна испугалась: – Неужели приехали зря!
   Но приехали не зря – за зиму Миша мог хорошо подготовиться. А сам он был очарован и поглощен огромным неведомым городом, той удивительной жизнью, которая в этом городе шла. Дядя Иван Андреевич завладел племянником безраздельно. Каждое утро они прогуливались по Невскому, осматривая Казанский собор и Адмиралтейство.
   Вечером, после чая, Иван Андреевич, сам неплохой музыкант, вместе с племянником ехал на концерт к Юшкову послушать новый квартет.
   У Петра Ивановича Юшкова, державшего в Петербурге порядочный крепостной оркестр, собирались лучшие столичные знатоки музыки.
   Хозяин, тяжелый и тучный барин, во время концерта сидел в первом ряду насупясь, едва заметно подергивая щекой. Музыканты во время игры глаз с него не сводили: боялись его как огня. При удачных пассажах Юшков оживлялся, всем тучным корпусом поворачивался к гостям и слегка разводил руками.
   Примостившись на золоченом стульце около дяди, Миша, не отрываясь, следил за музыкантами. Они как будто бы были похожи на шмаковских, но в то же время и отличались от них. У Юшковых играли отчетливо, чисто, серьезно.
   Музыка у Юшковых доставляла Мише огромное удовольствие, но еще больше восхищал мальчика театр. В театр поехали первый раз тогда, когда там давали оперу «Красная шапочка» Буальдье.
   Говор, шелест платья, мигание ламп и свечей, топот и шарканье ног, нестройные звуки оркестра, настраивавшего инструменты внизу, – все вместе вскружило Мише голову. Он то вертелся на стуле, то перевешивался через барьер, то дергал дядюшку за рукав.
   Но как только лампы погасли и началась увертюра, Миша позабыл обо всем на свете. Стараясь не проронить ни звука, он закрыл глаза, так было удобнее слушать.
   Всю зиму Глинки ездили в оперу, в балет, на концерты к Юшковым. У дяди Ивана Андреевича нередко сходились гости. Правда, Миша больше всего проводил времени за классным столом с Варварой Федоровной.
   Глинка не заметил, как уехала мать в Новоспасское, как промелькнула зима, как наступила весна и подошла пора экзаменов.
   Туманным мартовским утром Варвара Федоровна разбудила Мишу ни свет, ни заря, по замечанию дядьки Ильи. После наспех выпитого чая поехали вместе с дядей в Царское Село, в Софию.
   По дороге коляску Глинок не раз обгоняли экипажи, из которых выглядывали встревоженные и любопытные лица мальчиков, также торопившихся на пансионский экзамен.
   Экзаменовал Глинку сухонький старичок в зеленом мундире. На вопросы Миша отвечал бойко, тоненьким от волнения голосом. Экзамен сошел отлично.
   В ожидании результатов экзамена, сидя с дядей в приемной, Глинка от возбуждения совсем не заметил своих будущих однокашников. Те также жались к родителям, приглядываясь не столько друг к другу, сколько к старшим пансионерам, сновавшим по лестницам вверх и вниз.
   Наконец растворилась дверь, и пансионский инспектор Нумерс объявил, что в числе учащихся младшего возраста принято пять человек, среди них Михаил Глинка. Глинка наспех поцеловался с дядюшкой, Варвара Федоровна с чувством его обняла, и пятерых новичков повели в гардеробную одеваться в казенное платье. Глинка оглянуться не успел, как очутился в большой рекреационной зале уже настоящим пансионером, одетым в тесную куртку с жестким обшитым воротником, в узких нанковых панталонах.
 
 
   Пансион в Софии и Царскосельский лицей были связаны между собою множеством явных и тайных нитей. Явная связь выражалась, во-первых, в том, что начальник пансионеров, австрияк Гауэншильд был подчинен по службе директору лицеистов Егору Антоновичу Энгельгардту. Во-вторых, большинство лицейских профессоров преподавали и в пансионе. В-третьих, программа занятий в подготовительной школе была приноровлена к требованиям лицея. В-четвертых, пансионеры, учившиеся отлично, из последнего класса переводились в Лицей.