Скоро «Руслана и Людмилу» пришлось на время отложить в сторону. С тех пор как Левушка принес в пансион «Кавказского пленника», – а это было за год до того, как «Пленник» был издан Гнедичем[38], – все увлеклись новой поэмой и забыли о старой.
   Персидский язык, поэзия, музыка, опера и балет чудесным образом дополняли уроки и лекции. Без музыки и поэзии в пансионе было бы скучно, больше того – тоскливо.
   Строгости, заведенные в пансионе, явились не временной и не случайной мерой, а следствием той политической реакции, которая наступила в России вслед за образованием «Священного союза».
   Но чем мрачней становилась реакция, чем больше свирепствовал Аракчеев, тем сильнее негодовали передовые умы. Не только на юге, в гвардейских полках, но и в самой столице уже несколько лет, как действовали тайные общества. Слухи о них невидимыми путями проникали и в пансион. Пансионеры передавали эти слухи из уст в уста, в строгой тайне от воспитателей и фискалов. В строжайшем секрете держались и тайные сношения пансионеров с учащимися других заведений. Но Глебов, Маркевич, Тютчевы, Соболевский отлично знали, что делается по-соседству. Так, стадо известно, что в частном училище Бетанкура воспитанники подняли бунт против притеснений начальства и подожгли учительский дом; что в Пажеском корпусе взбунтовались кадеты и из протеста против чрезмерной муштры, которой их подвергали ретивые офицеры, выбили тридцать окон. В пансионе знали, что министр Голицын подал особое мнение императору Александру с просьбой узаконить телесные наказания не только для маленьких, но и для взрослых воспитанников училища. Пансионский рыжий «секутор» Гек торжествовал и нагло разгуливал по всему пансиону.
   Пансионеры негодовали. Их возбуждение дошло до крайних пределов, когда в спальнях ночью распространился слух о настоящем заговоре против начальства, раскрытом в Конюшенном училище. Слух подтвердился. Тогда и в пансионе возникла мысль учредить секретное общество.
   На одном из вечерних собраний в круглой беседке оно было основано. Его инициатор Глебов созвал и принял немногих избранных, самый тесный кружок. Члены общества называли себя «гвардейцами». Предприятие казалось опасным: по слухам «гвардейцы» предполагали войти в сношение с настоящими тайными обществами. Существуют ли такие общества на самом деле, – никто, кроме Глебова, не знал. Сам Глебов помалкивал. Маркевич, не приглашенный в число «гвардейцев», подал другую мысль – завести для отвода глаз «мирные общества»: минералогическое и ботаническое.
   Маркевич хитрил, не будучи согласен с крайним направлением мыслей друзей Глебова; он основал новые общества не столько для отвода начальственных глаз от «гвардейцев», сколько для того, чтобы отвратить товарищей от опасной политики. Сами того не подозревая, Маркевич и Глебов в своих разногласиях как бы отражали те споры, что велись в кругу будущих декабристов между умеренными и крайними республиканцами.
   Глинка дружил с Маркевичем и Соболевским больше, чем с Глебовым, и в общество «гвардейцев» не вошел. Но время было такое, что и в ботаническом обществе разговоры вертелись больше вокруг политики, чем ботаники. В конце концов обратился к политике и Маркевич. Вместо научных кружков, которые скоро распались, он затеял новое общество «малороссиан». В пансионе училось тогда немало дворянских детей из южных губерний. Сначала новый кружок сложился) во что-то похожее на землячество украинцев, но скоро рамки его сами собою расширились, в члены стали принимать всех «добрых и честных людей». Льва Пушкина – за то, что он брат Александра Сергеевича, Глинку – за музыкальное дарование. Общество стало пестрым, а цели его неясны. Кружок же Глебова сократился в числе сочленов, но зато и сплотился тесней. Стремления «гвардейцев» настолько определились, что они переименовали себя в «свободолюбцев». Все эти общества явились отголосками политических настроений и надежд, волновавших в те годы лучших людей России, результатом свободолюбивых стремлений, воспитанных в молодых членах обществ Куницыным и Кюхельбекером.
   Одним из следствий собраний и деятельности тайных обществ явился зимой двадцать первого года большой пансионский бунт в защиту Кюхельбекера; пансионеры требовали возвращения уволенного преподавателя. Бунт этот кончился плохо: зачинщика – Левушку Пушкина выгнали из пансиона, за остальными был установлен негласный надзор.
   Директор Кавелин прямо писал по начальству, что в управляемом им пансионе непослушание и буйство имеет своей причиной свободомыслие и безбожные взгляды профессоров.
   Над пансионом нависла черная туча. По приказанию министра уволены были все лучшие, либеральные профессора: первым – Куницын, за ним – Линдквист и другие.
   Арсеньева обвинили в безбожии, в дерзостных мыслях по отношению к существующему правительству. Раупаха и Галича – в том же самом. Министр Голицын писал, что под именем философии, статистики и истории означенные профессора проповедуют обдуманную систему неверия, правил зловредных, клонящихся к разрушению монархии.
   Уволенные профессора были заменены тупыми невеждами, но надежными монархистами. Строгости в пансионе усилились, министерский казенный дух утвердился, жизнь в общежитии становилась невыносимой.
   Маркевич оставил сам пансион и уехал в деревню. Кружки и общества окончательно развалились.
   Неудивительно, что Глинка проводил все свободное время у дядюшки Ивана Андреевича.
   А тут еще дядюшка Афанасий Андреевич со всею своей семьей переехал на жительство в Петербург и поселился у брата в огромном доме на Невском. Казалось, вся щмаковская усадьба перебралась в Петербург.
   Сославшись на болезнь, Глинка на несколько дней отпросился из пансиона и с перерывами прожил у дядей всю зиму. Здесь, как и раньше в Новоспасском, постоянно музицировали. Иван Андреевич с Мишей играли в четыре руки. Произведения Моцарта[39], Керубини[40], Мегюля[41], Спонтини[42], Россини[43] доставили богатейший запас разных пьес. По-прежнему ездили в театр, на концерты. Часто бывали в гостях у Юшковых, у Львовых.[44] Федор Петрович Львов, директор Капеллы, был знатоком народной музыки. Сын его Алексей, думавший стать композитором, отлично играл на скрипке. Однажды Афанасий Андреевич завез племянника к известному пианисту Гуммелю[45], который тогда концертировал в Петербурге. Виртуоз прослушал юного Глинку, похвалил его игру и сел за рояль. Он блестяще импровизировал: казалось, мелодии и аккорды не рождались у него за роялем, а были разучены раньше.
 
 
   В начале 1822 года Иван Андреевич как-то заехал с Мишей в дом дальней родственницы, которая приходилась Глинке троюродной тетушкой, а годами была чуть старше племянника.
   Тетушка отлично играла на арфе и пела со вкусом, просто, не поднимая глаз к потолку и не заламывая в притворном волнении рук. Муж ее был человек хлебосольный, приветливый. Глинка к ним часто езжал и за роялем проводил часы. Тетушка оценила его музыкальное дарование. Именно в это время Глинка написал вариации[46] на любимую ею тему из оперы Вейгля «Швейцарское семейство».[47]
   Вариации удались. Глинка засел за другие – на тему из Моцарта. Правила сочинения музыки Глинка в те времена еще представлял себе смутно, творил, повинуясь лишь чувству и вдохновению.
   Он и робел, отдавая тетушке свои первые опыты, и в то же время гордился ими. Тетушка приняла его сочинения благосклонно, со свойственной ей во всем, что касалось искусства, вдумчивою серьезностью. Особенно похвалила она вариации на тему из Моцарта.
   В своем увлечении творчеством Глинка забросил занятия в пансионе. Между тем выпускные экзамены приближались. Опомнившись, Глинка уселся за книги. Его спасли, как всегда, необыкновенная память, умение уверенно отвечать и репутация одного из лучших учеников класса. Он кончил вторым.
   На выпуске, при большом стечении публики, Глинка играл концерт Гуммеля. Шарль Майер аккомпанировал юному пианисту. Концерт был сыгран отлично и вызвал всеобщие похвалы.
   О Глинке заговорили в кругах музыкального Петербурга, как некогда говорили в литературных кружках о Пушкине, читавшем в лицее «Воспоминания в Царском Селе».

Глава IV

   Чиновник десятого класса, титулярный советник Михаил Иванович Глинка в последний раз перецеловался с товарищами по пансиону, простился с тетушкой и помчался домой в Новоспасское, чтобы обнять своих родителей перед вступлением в новую полосу жизни.
   Иван Николаевич, как и в прежние годы, мечтал о славной служебной карьере для сына. Хозяйственные дела его приходили в упадок. Доходов с имения нехватало на слишком большую семью, и все свои чаянья и надежды Иван Николаевич возлагал на Мишеля.
   По мнению отца, музыка могла принести одну пользу – выгодные знакомства, существовать же ею нельзя. Да и пристало ли дворянину жить скоморохом? Следовало серьезно подумать о службе.
   Сын думал иначе, но отмалчивался. Его не прельщала казенная служба по Иностранной коллегии, куда его прочил отец. Даже любовь к путешествиям не могла пересилить давнишнего отвращения к канцелярии и мундиру с зеленой выпушкой. Разговаривая с отцом о возможной карьере, Глинка все вспоминал пушкинские стихи «К товарищам», написанные поэтом в год выпуска из лицея:
 
Не рвусь я грудью в капитаны
И не ползу в асессора.
 
   Упорное нежелание служить основывалось на двух причинах. Во-первых, Глинка видел свое призвание в музыке, только в музыке! Знакомство с музыкантами, уважение к Жуковскому, к Пушкину, Кюхельбекеру, занятия в пансионе, – все вместе внушило Глинке совершенно иное понятие об искусстве, чем принятое в провинциальной дворянской среде. Искусство в глазах Глинки было самой высокой областью жизни, а не лекарством от скуки, не ремеслом скомороха. По мнению Глинки, простой крепостной музыкант, как Яков Нетоев, заслуживал уже по одному тому уважение, что имел музыкальный талант. Рожденный в дворянской усадьбе, воспитанный в пансионе, Глинка, однако, уже и тогда ценил свой народ за песни, в которых он слышал живое чувство, за бесконечную даровитость, так поражавшую его в крепостных оркестрантах, за удаль, силу и смелость, так дорого стоившие французам во время недавней Отечественной войны. В музыке Глинка видел глубокое человеческое начало; барственное пренебрежение к ней и к ее служителям – музыкантам раздражало его.
   С другой стороны, еще в пансионе, благодаря Кюхельбекеру, Куницыну, Левушке Пушкину, вольнолюбивым стихам его брата, а главным образом в силу тогдашнего общего настроения большинства молодых дворян среднего круга, к которому Глинка принадлежал по рождению, он твердо усвоил презрительный взгляд на царскую службу. В те годы передовая часть дворянской молодежи не стремилась служить правительству, царю и Аракчееву. Она хотела бы служить России, но при самодержавном правлении царя служба, как ни вертись, оказывалась службой династии.
   Живя в Новоспасском, Глинка редко сиживал дома: все больше ездил или бродил по окрестностям.
   Деревеньки, деревни, погосты и села попадались на каждом шагу. Большинство было отстроено заново после пожаров Отечественной войны. Но и новые избы успели уже посереть от дождей. В иных помещичьих деревнях соломенные убогие крыши были наполовину раскрыты: зимой, в бескормицу, соломой кормили скот. Повсюду на барских полях попадался народ: пахарь, натужась, покрикивал на свою лошаденку, бабы и девки в лаптях и в опорках, в домотканой суровой одеже, пестрящей заплатами, возили навоз на скрипучих кошах, босые мальчишки ходили за боронами.
   Открытые русские лица были обветрены и печальны. Глинке нередко встречались старухи или девчонки-подростки с решотами щавеля, собранного вдоль пыльной дороги с обочин. Стояло начало лета, до нового хлеба было еще далеко, а старый с весны весь приели, так поневоле варили зеленые щи из кислицы.
   Бедность по деревням сквозила во всем. А тут же невдалеке стояли нарядные новенькие усадьбы. В зелени пышных парков и липовых уютных аллей мелькали колонны барских домов.
   По той же самой дороге, по которой с утра и до ночи скрипели немазанные коши-навозницы, вдруг пролетала откуда-то взявшаяся коляска шестериком, в коляске – румяный и седоусый барин сидел, развалясь, поглядывая соколом на сторонящиеся возы.
   Глинке от этих картин приходила все чаще на ум пушкинская «Деревня»… И самая жизнь в Новоспасском его утомляла в этот приезд. Не то, чтобы он до конца осознал незаконность помещичьей праздной жизни, но она тяготила его.
   Глинка заспешил в Петербург под благовидным предлогом: усовершенствоваться во французском языке, необходимом для дипломатической службы. Но по приезде в столицу, сразу почти, заболел. Страдая невралгическими болями, он заперся у себя на квартире в Коломне.[48] Всю зиму провел отшельником, с утра и до вечера музицируя с Бемом и Майером, которые навещали его по старой приязни.
   Он все откладывал и оттягивал хлопоты о казенной службе, ссылаясь на затянувшуюся болезнь. Дядюшка всполошился и написал родителям. В марте Глинку вызвали в Новоспасское, чтобы оттуда двинуться дальше – на кавказские минеральные воды. Знакомый доктор из Смоленска переезжал со своей семьей на Кавказ; родители Глинки решили, что путешествие под надзором врача будет полезно их сыну, укрепит и поправит его здоровье.
   Дядя Иван Андреевич вывез племянника из столицы вместе с двумя своими дочерями. Со старшей кузиной – Соней – Глинка был дружен с детства, а младшую Евгению видел впервые. Она только что окончила институт.
   По мартовской невылазной грязи кони едва тащили четырехместную колымагу. Колеса то вязли по ступицу в глину, то плюхались в воду. Хорошо что общество двоюродных сестер скрашивало тяготы путешествия. Младшая всю дорогу смешила Глинку, так была весела, задорна и молода. Все давало неистощимые поводы для веселья и шуток.
   Под Невелем колымага увязла в глубоком снегу, еще не успевшем растаять. Пришлось выпрягать пристяжных и скакать за подмогой в ближайшую усадьбу. Владелец усадьбы – помещик, большой хлебосол, пригласил пострадавших к себе на ночлег и угостил их не только хорошим обедом, но и домашнею оперой в исполнении крепостного театра. На репетицию знаменитой в то время оперы «Днепровская русалка»[49] актеры явились – кто из кухни в поварском колпаке, кто из скотной избы в замасленном сарафане, кто босиком, кто в лаптях. Оркестр был решительно плох, и Глинка долго с ним возился, прежде чем оперу можно было начать. Зато хозяин остался доволен гостями.
 
 
   Из Новоспасского Глинка выехал на Кавказ в сопровождении дядьки Ильи и повара Афанасия. Дубовые рощи и дикая вишня в цвету сменили березовые леса. От белых мазанок веяло чистотой. По ночам южное небо было усеяно крупными звездами, каких не увидишь на Севере. Все это казалось пленительно новым, все восхищало и тешило взгляд. В Харькове Глинка остановился на несколько дней, чтобы дождаться запоздавших смоленских попутчиков. Наскучив дремать в гостинице у окна, пустился разыскивать музыкальную лавку; нашел порядочный магазин. Увидел рояль и попросил позволения испробовать инструмент. Сев за рояль, играл так, что хозяин пришел в изумление. Семейство хозяина все состояло из музыкантов. Глинка был принят в их тесном кружке, как родной. Тут же составился струнный квартет. Играли до ночи, а на другой день с утра Глинка опомнился лишь тогда, когда из гостиницы явился Илья доложить, что смоленские спутники прибыли.
   Вместе с попутчиками поехали дальше на юг. За Доном потянулись необозримые степи, поросшие дикой пахучей травой. Повеяло горькой полынью. Коляска катилась по гладким просторам, приближаясь к северному Кавказу. Наконец добрались до Ставрополя. Здесь Глинка увидел на краю неба облака, – те же самые, что за несколько лет до него видел Пушкин, – кавказские горы.
 
 
   В Пятигорск Глинка въехал под вечер. Городок, расположенный живописно, больше напоминал черкесский аул, чем русское поселение: домики с палисадниками, плоские кровли, безлюдные улички, – ни церкви, ни сада.
   В самом городке смотреть было не на что. Зато – горы! Они громоздились одна над другой; вблизи – гребни утесов, подобные черной тени, вдали – снеговые вершины. Одни казались серебряными, другие сверкали, иные, в самой дали, чуть синели и расплывались. Над темной вершиной мохнатого Машука ходили грозовые облака. Слышались медленный скрип арбы, шум кипящих источников, оклики сторожевых казаков. Но как ни странно, все эти звуки нисколько не нарушали царившей над миром таинственной тишины.
   На другое же утро после прибытия в Пятигорск Глинка пустился объезжать окрестности.
   То ездил он по бескрайней степи, сплошь поросшей высокой пахучей травой, – конь и всадник пропадали в ней с головой, и поверх их голов ветер гнал серебристые волны; то карабкался по обрывистой каменистой тропе сквозь кустарник и заросли мелких деревьев, оплетенные виноградом; то вдруг спускался в глубокую балку, по дну которой бежал мутный гремучий ручей, или в рощу цветущих диких черешен.
   Но куда бы ни попадал Глинка, над всем безраздельно и властно царили горы. Даже не видя их, он всюду чувствовал их молчаливое, торжественное присутствие.
   В мирных черкесских аулах, лепившихся точно соты по скалам, приезжих встречали голодные стаи тощих и злых собак. Мальчишки в огромных бараньих шапках и в пестрых лохмотьях, а иногда полуголые, с трудом разгоняли их палками. Идущий навстречу своею легкой походкой в раскачку, как ходят горцы, черкес окидывал Глинку и спутников неуловимо быстрым взглядом. И, взявшись за рукоять серебряного кинжала, сверкающего на рваном бешмете, спокойно шествовал мимо. Худые высокие старики со смуглыми лицами и темно-коричневыми кистями высохших рук сурово смотрели из-под бровей на проезжих, иногда перекидываясь взглядом между собой.
   С помощью новых знакомых, которые сразу же завелись в Пятигорске, Глинке все-таки удалось увидеть в одном ауле игры, джигитовку черкесов и пляску черкешенок. Лезгинка его поразила: ее удивительный ритм, необыкновенная плавность и легкость движений, скупая и величавая их красота в самом начале танца, горделивая гибкая сила, стремительность и огонь в разгаре пляски, живая прелесть восточных уборов, блеск глаз, выразительная подвижность лиц, жизнь, воля, – все вместе сливалось в одну удивительную симфонию красок, движений и звуков.
   Глинка не мог забыть этой пляски, явившейся вдруг, как виденье в суровых кавказских горах. Через много лет он воссоздал ее в музыкальных образах «Руслана и Людмилы».
   Из Пятигорска Глинка поехал на Железные воды. Источники их прорывались из трещин на склоне гор, на площадке. Только один деревянный дом, служивший гостиницей, стоял тогда у источников. Для приезжающих никогда нехватало места. Волей-неволей приходилось ставить палатки в лесу. Перед палатками вечно дымились и тлели костры.
   Как-то вечером, отойдя от костров, Глинка столкнулся впотьмах с незнакомым ему военным. Разговорившись, они пошли погулять по каменистой тропинке. Военный – адъютант Ермолова[50], приехал к Железным водам из Тифлиса. В Тифлисе он знавал Кюхельбекера, который по возвращении из-за границы жил у Александра Сергеевича Грибоедова[51], находясь под негласным надзором полиции.
   О Грибоедове, Кюхельбекере и о самом генерале Ермолове адъютант, по фамилии Тимковский[52], говорил осторожно, словно чего-то не договаривая. Из слов его Глинка вывел, что на Кавказе генерала Ермолова окружают люди, недовольные правительством и порядками, заведенными Александром I. Тимковский подробно выспрашивал Глинку о настроениях в Петербурге. Невольно Глинке припомнились пансион и слухи о тайных обществах, будто бы действующих в России. Однако он скоро расстался с Тимковским, уехал на Кислые воды. Когда же вернулся назад в Пятигорск, Тимковского там уже не застал.
   Проведя на Кавказе все лето, Глинка заторопился домой.
   Красочный, суровый Кавказ запомнился Глинке потоком совсем иных музыкальных ритмов, чем те, что были ему привычны с раннего детства. Точно омытый всем этим разнообразием жизненных впечатлений вернулся он к осени в Новоспасское и отдался музыкальным занятиям; они продолжались всю зиму. Из Шмакова Глинка вызывал к себе дядин оркестр и с каждым музыкантом тщательно проходил его партию. Потом начинались общие пробы оркестра. Так, постепенно переходя от отдельных деталей к целому, кропотливым трудом добивался он законченного единства. Занятия с оркестром были хорошей школой для начинающего композитора. Глинка пристально изучал инструментовку[53] классических композиторов: Моцарта, Бетховена[54], Гайдна[55].
   Вкус Глинки оттачивался постепенно. Молодого музыканта уже не удовлетворяли произведения, где внешняя форма, поверхностный блеск преобладали над содержанием.
   Однажды Глинка разучивал с оркестром увертюру Маурера.[56] Работал с необычайным увлечением. Вдруг оказалось, что оркестранты забыли захватить партию альта. Глинка чуть не заплакал с досады. Как быть? Посылать за нотами в Шмаково слишком долго. На дворе бушевала метель, в поле зги не видать; нарочный проплутал бы, пожалуй, до вечера.
   Глинка решил обойтись без нот: собрал все наличные оркестровые партии, разложил их по стульям и, сравнивая одну с другой, принялся сам набрасывать недостающий альт.
   Переходя от стула к стулу с гусиным пером в зу бах, Глинка вполголоса напевал. Он так погрузился в работу, что забыл обо всем остальном. К обеду партия альта была восстановлена. Засунув пальцы за проймы жилета, задорно вскинув голову, Глинка прохаживался вокруг стола, острил и смешил сестер. Он был доволен собой.