чувство одних и раздражая элементарное культурное сознание других. Власть уже отказалась от "комсомольских рождеств" и других, им подобных, методов хирургии духа, поняв, что они приводят к обратным результатам. Еще несколько разумных шагов в том направлении были бы очень нелишни и принесли бы, думается, благотворные плоды. Это ныне одна из злоб интеллигентского дня. Ну, а в большом историческом и культурно-философском масштабе нужно и тут постичь высший смысл нашего страшного кризиса. Для русского духовного и культурно-национального сознания он -- творческое испытание огнем.
   Часто слышал в Москве о большом развитии в деревнях сектантства. В некоторых районах укрепляется старообрядчество.
   А в интеллигентских кружках там и сям загораются болотные огоньки рафинированной мистики. Говорят об антропософах, теософах, разных формах сомнительного оккультизма. Но все это текуче, гибко, скрытно... Все это за семью замками и печатями... И тонко, очень тонко, и часто рвется... И вновь течет, и вновь огоньки...
   Однако, пора кончать. Скоро Чита. Уже появились характерные сопки, покрытые лесом и плешинами... Завтра рано утром граница. "Путешествие из Москвы в Харбин" -- на исходе.
   9-го августа.
   КВжд. Можно сказать, "дома". В окнах знакомая равнина, монгольская степь, -- скоро, должно-быть, Хайлар. Отдельное купе, проводник в коричневой нарядной форме почтительно именует: "господин начальник". Какая перемена!
   Один провинциальный адвокат рассказывал мне, горько жалуясь на судьбу, что оговорка "господа судьи" стоила ему громкого скандала и недвусмысленного предупреждения. Нет господ в свободной советской стране... Давно нет и "начальников"...
   А тут все по иному. Почувствовал это сразу же, с первого шага. В Маньчжурии на вокзале произошло характерное qui pro quo.
   Китайская таможня. Раскрываем багаж. Китаец, быстро двигаясь, обращает внимание только на книги. Отбирает все и откладывает тут же на прилавок. Непосредственно за ним следует другой чиновник, франтоватый, даже хлыщеватый молодой человек, русский, очевидно, из белых офицеров. Его дело конфисковывать крамольные книги. Вижу, служит службу за совесть.
   Подходит. Начинает перебирать книги. Гляжу, отбирает одну за другой. Беда. Отнимает даже "Версальский договор" в переводе Ключникова, перевод западных конституций Дурденевского, книжку С. А. Котляревского. Еще, еще. Большевистская пропаганда.
   -- Помилуйте, за что же Версаль? Если это и пропаганда, то отнюдь не большевистская!
   -- Ну, это же большевицкий перевод. У большевиков нет книг без пропаганды. Мало ли что написано "Версаль": а перевод еврейско-большевицкий. В сущности, все книги должны быть конфискованы.
   На мой недоумевающий взгляд -- стереотипное:
   -- Можете жаловаться.
   И не без яда:
   -- Только поскорее. А то через три дня их сожгут.
   На этом беседа закончилась. Было обидно, и в душе с особой интенсивностью горел заносчивый советский патриотизм. Эта встреча "заграницы" сразу заставляла спокойнее относиться ко всем изъянам русской жизни и цепче ухватываться за родину, как она есть.
   Впрочем, инцидент, благодаря случайному вмешательству некоего доброго влияния, вопреки ожиданию, завершился благополучно, и книги через некоторое время окольным путем вернулись ко мне...
   ...Подъезжаем к станции. Направо -- знакомый темный лесок, так странно выступающий в степи: монгольская священная роща. Хайлар.
   (День).
   Итак, итоги? -- Жаль, что езды всего восемь дней: многого не успел досказать. А вот уже и итоги...
   Что же, в общем, и ожидал увидеть Россию такою, какой увидел. Напрасно кое-кто из друзей попрекал меня в письмах "оторванностью" от нее. Оторванности не было, -- говорю это совершенно искренно: мне не так трудно было бы признаться в обратном.
   Оторванности не было. Побывав в Москве, я, признаться, не вижу оснований в чем-либо существенном, в основном менять свои оценки последних пяти лет. Так же, как я, думают очень многие в России, но, конечно, там никто не говорит всего того, что за границей выпало сказать на мою долю. Некоторые дружески советовали в интересах дела замолчать и мне. Это, кажется, самый серьезный совет и наиболее серьезное возражение по моему адресу...
   Далее. Русскими впечатлениями полностью оправдывается самый безрадостный взгляд на нашу политическую эмиграцию. Она целиком -- от кирилловцев до меньшевиков -- по ту сторону жизненных реальностей. И не только их самих, но даже и их понимания. Она не унесла родины на подошве сапогов. Не проходит безнаказанно дышащее гордынею "nunquam revertar..."
   Из этого не следует, однако, что в России вовсе нет "внутренней эмиграции". Она есть... но тоже по ту сторону понимания жизненных реальностей. И совсем по ту сторону жизненной значимости.
   Внутренний эмигрант водится теперь лишь среди обиженных, разоренных революцией людей, среди "недорезанных буржуев", если воспользоваться этим грубым и бессердечным, но характерным для жестокой нашей эпохи термином. Среди же служилой интеллигенции, не говоря уже о "новой буржуазии" и крестьянстве, он радикально перевелся.
   "Бывшие люди". Жалкое, грустное впечатление производят они, несчастные тени прошлого. А ведь среди них -- столько хороших, благородных душ, нежных сердец, столько прекрасного воспитания, теперь никуда не нужного, столько впечатлений "другого мира"...
   Там еще надеются, верят, что все это не всерьез, там еще мечтают: ведь мечтать так сладко!..
   -- Чем же нам жить, если не надеждой?.. -- с горечью говорил мне один из этих тихих призраков в ответ на мои разочаровывающие замечания.
   Когда посмотришь на жизнь этих разбитых жизнью, все потерявших стариков, -- действительно поймешь их, -- такие они жалкие, жалкие...
   Они цепляются за любые соломинки, ловят пустейшие слухи, застенчиво жуют малейший намек на надежду. Очередная убогая иллюзия нынешнего лета -- вера в англичан, в Чемберлэна. Чемберлэн -- любимец, герой, jeune premier этого потонувшего мира.
   Собираются старушки и старички, пьют чай с хлебцем и сахарком -и начинается поэма, симфония мечтаний и самоутешений, сладенькая, как сахарок, и вываренная, как вчерашний чаек, завариваемый из экономии вновь и сегодня...
   Не скрою, мне очень больно это писать, и никогда не брошу я камня в этот бедный призрачный мирок, доживающий дни свои. Но нельзя же не видеть его подлинного облика, нельзя же не учитывать его удельного веса.
   ...Так в чем же, так где же, однако, -- действительные жизненные реальности? Где же реальный центр?
   Конечно, он в новой, из революции выходящей России. Нужно это понять, осознать и осмыслить.
   Своеобразие советской диктатуры в том, что она коренится в планомерной и мастерской организации городских масс. Сложной системой госорганов, парторганов и профорганов окутываются, берутся в оборот достаточно широкие слои населения. Куда не достигает один рычаг, достигнет другой. Хуже в деревне: но если деревнею не командуют, то ее несравненно больше, чем прежде, слушают. А она органически разбужена революционным громом.
   "Народ", бесспорно, стал гораздо активнее, чем был до революции. Вместе с тем, власть, несмотря на свой централистский и милитаристский характер, как-то приблизилась к массам. И сами пороки ее -- неизбежный результат, непосредственное отражение недостатков нашего народа. Словно изживается историческая пропасть между народом и властью. Изживается, правда, ценою временного регресса, временного понижения культурного уровня власти, -- но, право же, это сходная цена: ею оплачивается оздоровление государственного организма, излечение его от длительной, хронической хвори, сведшей в могилу петербургский период нашей истории, так много обещавший и -- не будем отрицать -- так много осуществивший.
   Теперь весь народ как бы шагает в уровень с властью, влияя на нее, но и подчиняясь ее руководству. Много нитей связывают нынешнюю власть с массами. Связи эти реальны, не только декоративны. Именно тем, что они реальны, обусловлена трансформация облика революции за протекшие годы. Россия теперь движется вперед всею своей громадой. Ее поступь подчас неуклюжа, но зато, нужно думать, верна. В ней чувствуется здоровье, надежная сила, растущее самосознание. Таково неотразимое общее впечатление современной русской действительности. Это можно констатировать, даже и чувствуя в себе частицу "Лаврецкого", даже и понимая и ценя все хорошее, все привлекательное, что было в потонувшем навсегда старом русском мире.
   Нечто подобное наблюдалось, по-видимому, и во Франции к завершению революционного периода. Даже Тэн должен был это признать. "В 1794, -- читаем у него, -- наше внутреннее серьезное чувство заключалось в одной идее: быть полезным родине... Когда в нации дух так силен, она спасена, каковы бы ни были безумия и преступления ее правителей: своим мужеством она искупает их пороки, своими подвигами прикрывает их преступления". Тэн при этом странным образом упускает из виду, что "безумия и преступления" людей революции исторически сами явились одним из основных факторов того "внутреннего серьезного чувства", о котором он столь метко говорит...
   Так и в России теперь. Страну охватывает дух восстановления, ренессанса. Страна работает. Страна преисполнена глубокого и серьезного патриотизма, закаленного испытаниями и осознанного предметно в реальности общего дела.
   Это основное впечатление. Оно окрашивает собою все пролетевшие так скоро недели радостного свидания с Москвой и Россией.
   (Ночь. Завтра утром -- Харбин).