Россия представляет собой сегодня традиционное общество, которое частично модернизировано, частично разрушено. Традиционная, современная и разрушенная части не являются изолированными, противостоящими друг другу сегментами, а существуют совместно и одновременно. Нарастающий объем разрушений 90-х проникал в традиционную и модернизированную сферы, производя дальнейшие разрушения и там, а не только в своих собственных пределах. В этих условиях трудно было модернизировать традиционную часть, и уж совсем не поддавались ни модернизации, ни традиционализации разрушенные фрагменты социального целого. Модернизация требует жертв, люмпенизированное население не готово на жертвы, ибо оно само есть жертва происходящих разрушений. Жизнь в традиционном и современном обществе требует самоуважения, ибо потерявшие самоуважение люди и народы не могут полагаться на собственные силы.
Для преодоления существующей анархии или разрушенной социальности власти пришлось бы преодолеть саму себя. «Ищущие волю» люди – это преобладающая социальная база ельцинского режима, которая готова была оказать ему и любому другому режиму сопротивление, как только в отношении нее будет применен налог, закон, как только ей будут предложены какие-то установления. Однако долго так продолжаться не могло. Анархические состояния опасны в конечном итоге для любой власти и даже той, которая их породила и которая в них нуждается (бессилие власти возможно потому, что ей предоставлена поддержка слоев, всегда готовых к применению силы против врагов этой власти).
Невозможность жить в состоянии анархии ни во внутреннем, ни в международном плане рано или поздно поставит вопрос о роли государства. Средством против анархии может быть создание институтов или учреждений, вовлекающих анархизированное население в социальный порядок. В этом случае государство должно поступить по правилам, изложенным неореалистами: усилить центральную власть, монополизировать применение силы, но главное – создать установления, нормы, новую неразрушенную повседневность. Поскольку это должны сделать люди, принадлежащие к разрушенной повседневности, возникает ситуация герменевтического круга. Чтобы выйти из него, надо обсудить проблему институтов и институционализации.
Обычно под институтами понимают социальные учреждения и организации, а также установления, включающие систему норм и правил, законов и легитимаций. В качестве учреждений институты могут быть рассмотрены в последнюю очередь. Прежде всего это установления. Существуют концепции, согласно которым могут быть рационально предложены и поставлены под контроль определенные нормы и правила. Для авторитарных режимов осуществление подобной программы вовсе не является проблемой. Если даже рационализм не будет гарантирован, то целесообразность и контроль новых установлений вполне реальны. Демократическое государство было бы смущено подобными полномочиями. Для понимания роли демократического государства надо посмотреть на институты под другим углом зрения. Наиболее адекватный подход предложен П. Бергером и Т. Лукманом в их книге «Социальное конструирование реальности»93. Согласно их концепции, институты не могут сложиться без действующих субъектов и их межсубъектных коллективных представлений. Исходя из этого, А. Вендт, исследующий анархию в международных отношениях и признающий значение институционализации для ее преодоления, определяет институты как относительно стабильную сеть «структур» идентичностей и интересов (курсив мой. – В.Ф.): «Институты характеризуются в терминах формальных правил и норм, но они имеют мотивационную силу только благодаря агентам (actors) социализации и участию в коллективном знании. Институты являются фундаментальными коллективными ценностями, не существующими вне идеи деятеля (actors) о том, как мир работает»94. Как показали П. Бергер и Т. Лукман, такая трактовка не делает институты чем-то абсолютно субъективным, связанным только с представлением. Институт не понимается как нечто исключительно субъективное, связанное только с верой или мнением. Коллективное представление носит межсубъектный характер и выступает условием создания организаций и формирования целей политики. П. Бергер и Н. Лукман показали, что «истоки любого институционального порядка находятся в типизации совершаемых действий, как наших собственных, так и других людей»95. Это означает, что одного индивида с другим объединяют определенные цели и этапы их достижения. Совершенно ясно, что подобных институтов – «относительно стабильной сети структур» идентичностей, обеспечивающих общие цели и интересы, – у нас нет. Страх перед идеологией и неадекватный уровень поведения (желание схватить побольше теми, кто наверху, и борьба за выживание тех, кто внизу) препятствуют любому макрообъяснению происходящего на уровне повседневной жизни. Между тем идеология ельцинского периода была. Это идеология негативной мобилизации, предоставляющая каждому идеал негативной свободы – свободы от всего. Была утопия, говорящая о «нормальных» странах (так назывался уникальный Запад). Была телевизионная имагология, дающая имидж в соответствии с принятым разделением на реформаторов и противников реформ. Но не было необходимых институтов, которые соответствовали бы социальным ролям и формировали бы набор идентичностей, имиджей того, чем может быть, на что могло бы быть ориентировано общество. Центральная проблема социальной теории, проблема идентичности, не решалась в нашем обществе, отсюда – не артикулировались и не формировались интересы. Поэтому естественное состояние значительной части общества являлось видом анархии. Можно возразить, что существовали такие институты, как конституция, церковь и пр. Ни один институт, однако, не выполнял своих функций. О конституции не приходится даже говорить. Но роль церкви, различных конфессий и в особенности православия чрезвычайно выросла. Однако, если мы зададимся вопросом, работала ли церковь, прежде всего православие, в качестве структуры, формирующей идентичность, ответ может быть только негативным. Она работала как инструмент самопомощи: у Бога только просили. Истовая вера многих прихожан – это всегдашняя мольба о помощи, и они бы искренне удивились, если бы узнали, что у религии есть другая роль.
Это относится также к образованию. Образование всегда в России имело высокую ценность и при всем однообразии форм и догматизме в области социальных наук, при всей удаленности от практики оно имело очень существенную особенность – фундаментальный характер, что сделало в целом пригодными научные и педагогические кадры для новых условий. Стремящаяся к демократии интеллигенция с энтузиазмом восприняла перемены и быстро устремилась к адаптации западного опыта в сфере образования, в частности заимствованию плюрализма форм – государственные, частные и прочие университеты, многообразие программ обучения, переспециализации, разделение обучения на ступени (бакалавр, магистр) и другие нововведения. Вместе с тем на практике все эти формально введенные инновации не всегда транслировали позитивный опыт. В известной мере происходила фрагментация образования и потеря его социальных целей. Ценнейший опыт Запада состоит не только в организации образования, наличии интересных учебных программ, методик и прочего, но и в понимании его социальных функций, восприятии образования как ценности и в признании социальной ценности образования.
Модернизирующееся общество, коим является Россия, испытывало серьезные социальные сдвиги и социальное расслоение, конечной целью которого должно было стать формирование среднего класса. Без среднего класса общество не может быть демократическим. Один из важнейших источников формирования среднего класса на Западе – образование. Роль образования в создании среднего класса состоит во взаимодействии таких его функций, как элитарная (подготовка элит) и эгалитарная (предоставление равных возможностей), поддержание социальной стабильности (поддержание статус-кво) и обеспечение социальной мобильности (изменение статуса граждан). Кроме того, образование связывает повседневность – область всеобщих непроблематизируемых значений с областями значений, выработанными в специализированных областях деятельности – науке, искусстве и др. Благодаря этому повышается уровень повседневного сознания, и специализированные области деятельности не теряют связи с повседневной жизнью. Этим в немалой степени объясняется высокий уровень политического и юридического сознания среднего класса Запада и высокий уровень прикладных социальных исследований. Образование позволяет личности реализовать себя на всех социальных ступенях, а не останавливаться на низшей – адаптационной – и подготавливает солидарный с обществом средний класс. Однако образование в России до сих пор не имеет отношения к осуществлению подобных функций.
Проблема российской идентичности является предметом научных споров в разных аспектах, в частности в плане отношения России к Западу, Европе. Но и здесь ее достигнутое за двести лет дискуссий понимание как «другой» Европы сегодня активно оспаривается96.
Какой же выход находили из этой ситуации естественного состояния или анархии? Социальный контракт, если следовать терминам Локка, первой предпосылкой которого является институционализация – создание структур, обеспечивающих идентичность. Институционализация закрепляет новые типы идентичностей и интересов, и, как показал А. Вендт, она влияет не только на поведение людей, но выступает как социализация, включающая когнитивные, а не только поведенческие процессы97.
В этой связи анархия предстает как признание абстрактной ценности жизни, выступающее как в гедонистическом варианте, так и в форме простого выживания. Нет логики анархизма, независимой от практик, творящих структуру идентичностей. Появление анархии было связано не только с тем, что ничто не противостояло ей, но и прежде всего с тем, что выброшенные из общества люди искали способа выживания и самопомощи. Власть использовала население, «брошенное» государством, а теперь «нашедшее себя» и не желающее подчиняться ему, независимо от того, являлось ли оно демократическим, коммунистическим или каким-либо еще, как свою социальную базу. Несколько лет они – власть и это население, по некоторых данным составляющее 40 миллионов человек, – жили в мире, но как только власть начала включать население в формируемый порядок – их альянс перестал существовать.
Это специфическое состояние общества сделало по крайней мере в России главным признаком анархического порядка даже не безвластие, не слабую институционализацию, а кризис идентичности. Идентичность задается не только и не столько властью, сколько всей, как уже выше отмечалось, совокупностью практик. Русская и западная классическая литература, классическое искусство, фундаментальное образование входили в число этих практик, наряду с коммунистической практикой, хотя и в некотором внутреннем противоречии к ней. Тем не менее эти структуры идентичности породили слой советской интеллигенции, которая способна жить везде в мире, а не только в СССР и также может продолжить свою деятельность в посткоммунистический период.
Дискуссии об анархии включают противоречие между теми, кто, признавая ее наличие, считает ее признаком переходного периода, и теми, кто полагает, что анархия – препятствие модернизации и что смена идентичности должна идти по модели реформ, а не разрывов. Признавая, что анархия является выражением витальности и дает основание многим проявить себя, не потерять самоуважения, осуществить свою свободу вне социальных структур, я склоняюсь к оценке естественного состояния сорока миллионов наших граждан в 90-е посткоммунистические годы как препятствия к проведению реформы, как деструктивной общественной тенденции, связанной с распадом социального порядка и социальных структур, с преобладанием дифференциации над интеграцией, диффузным протеканием социальных процессов, отсутствием системного распределения власти, проявлением нелегитимного насилия. Анархия не способствовала формированию иных идентичностей и интересов, кроме адаптации (выживания или обогащения).
Укрепление власти или строительство институтов демократии дает формальную структуру для преодоления анархии, но не является эффективным до тех пор, пока не сложатся коллективные представления об общих ценностях. Это могут быть идеологии или общие принципы, научные представления или символы веры – словом, любые коллективные смысложизненные содержания, препятствующие негативной автономизации, коей является анархия, создаваемые ради социального целого, организованного демократическим образом. Демократическая организация делает общество гражданским, а индивиды – автономными и ответственными, способными принимать решения, принимающими во внимание других людей.
В моделях преодоления анархии в международных отношениях утверждается значимость коллективного знания о целях деятельности и интересах каждого из ее участников, равно как всеобщих интересов. «…Интерсубъективное знание, которое конституирует конкурирующие идентичности и интересы, конструируется каждый день процессом формирования социальной воли», – пишет А. Вендт98. Следовательно, в современных демократических теориях преодоление анархии мыслится не как переход к авторитарному режиму и даже не только как строительство демократических институтов, а как следующее из наличия социальной воли формирование интерсубъективного знания на этой основе – идентичности и интересов. Именно они создают костяк институционализации и демократического порядка. При господстве анархии национальные интересы не могут быть не только защищены, но даже артикулированы, поскольку анархия является предполитическим состоянием, а безопасность не может быть достигнута, ибо нет основ ее обеспечения.
Хотя анархические практики помогли окончательно свалить коммунизм, они являются опасными. Во-первых, потому что не являются ни современными, ни демократическими, отбрасывают страну в раннефеодальную междоусобицу, борьбу кланов. Во-вторых, существуя достаточно долго и по-своему стабильно, анархические практики начинают представлять силу, препятствующую позитивным изменениям. Вместе с тем сами они не осуществляют «социальное конструирование мира», сдерживают его практическое осуществление на уровне естественного состояния.
Подобно тому как анархия в международных отношениях может породить внутреннюю анархию, анархия внутри государства может стать причиной международной анархии. Модель анархии в международных отношениях может работать для объяснения внутренних анархических тенденций и состояний каждой страны. Анализ внутренней анархии методологически также значим для понимания анархии в международных делах. Неравенство людей и разнообразие их интересов во взаимодействии дает следствия, похожие на те, которые вытекают из неравенства государств.
Сведение функции государства к принуждению в России питается горьким историческим опытом. Но отказ от государственного строительства, от легитимного принуждения может сделать принуждение нелегитимным, развязать войну всех против всех, которая является пределом естественных состояний общества. Способность демократии в России к самопожиранию через производство анархии, преобладание неартикулированного частного интереса над общественным благом уже отмечены в западной литературе99. В первом разделе данной книги подробно показано, что либертаризм является раковой опухолью демократии. И в России он проявился как анархия.
Суть же демократических преобразований как раз и должна состоять в том, чтобы уменьшить роль господства в государственной системе и обеспечить его деятельность в форме хорошо институционализированных практик и разработанных норм. Их нехватка ведет к доминированию силы и своеволия.
Сделала ли анархия Россию постмодернистской страной?
Глава 5. Ценности стабильности и безопасности. Апатия на Западе и в России
Апатия на Западе: проблема политического участия
Для преодоления существующей анархии или разрушенной социальности власти пришлось бы преодолеть саму себя. «Ищущие волю» люди – это преобладающая социальная база ельцинского режима, которая готова была оказать ему и любому другому режиму сопротивление, как только в отношении нее будет применен налог, закон, как только ей будут предложены какие-то установления. Однако долго так продолжаться не могло. Анархические состояния опасны в конечном итоге для любой власти и даже той, которая их породила и которая в них нуждается (бессилие власти возможно потому, что ей предоставлена поддержка слоев, всегда готовых к применению силы против врагов этой власти).
Невозможность жить в состоянии анархии ни во внутреннем, ни в международном плане рано или поздно поставит вопрос о роли государства. Средством против анархии может быть создание институтов или учреждений, вовлекающих анархизированное население в социальный порядок. В этом случае государство должно поступить по правилам, изложенным неореалистами: усилить центральную власть, монополизировать применение силы, но главное – создать установления, нормы, новую неразрушенную повседневность. Поскольку это должны сделать люди, принадлежащие к разрушенной повседневности, возникает ситуация герменевтического круга. Чтобы выйти из него, надо обсудить проблему институтов и институционализации.
Обычно под институтами понимают социальные учреждения и организации, а также установления, включающие систему норм и правил, законов и легитимаций. В качестве учреждений институты могут быть рассмотрены в последнюю очередь. Прежде всего это установления. Существуют концепции, согласно которым могут быть рационально предложены и поставлены под контроль определенные нормы и правила. Для авторитарных режимов осуществление подобной программы вовсе не является проблемой. Если даже рационализм не будет гарантирован, то целесообразность и контроль новых установлений вполне реальны. Демократическое государство было бы смущено подобными полномочиями. Для понимания роли демократического государства надо посмотреть на институты под другим углом зрения. Наиболее адекватный подход предложен П. Бергером и Т. Лукманом в их книге «Социальное конструирование реальности»93. Согласно их концепции, институты не могут сложиться без действующих субъектов и их межсубъектных коллективных представлений. Исходя из этого, А. Вендт, исследующий анархию в международных отношениях и признающий значение институционализации для ее преодоления, определяет институты как относительно стабильную сеть «структур» идентичностей и интересов (курсив мой. – В.Ф.): «Институты характеризуются в терминах формальных правил и норм, но они имеют мотивационную силу только благодаря агентам (actors) социализации и участию в коллективном знании. Институты являются фундаментальными коллективными ценностями, не существующими вне идеи деятеля (actors) о том, как мир работает»94. Как показали П. Бергер и Т. Лукман, такая трактовка не делает институты чем-то абсолютно субъективным, связанным только с представлением. Институт не понимается как нечто исключительно субъективное, связанное только с верой или мнением. Коллективное представление носит межсубъектный характер и выступает условием создания организаций и формирования целей политики. П. Бергер и Н. Лукман показали, что «истоки любого институционального порядка находятся в типизации совершаемых действий, как наших собственных, так и других людей»95. Это означает, что одного индивида с другим объединяют определенные цели и этапы их достижения. Совершенно ясно, что подобных институтов – «относительно стабильной сети структур» идентичностей, обеспечивающих общие цели и интересы, – у нас нет. Страх перед идеологией и неадекватный уровень поведения (желание схватить побольше теми, кто наверху, и борьба за выживание тех, кто внизу) препятствуют любому макрообъяснению происходящего на уровне повседневной жизни. Между тем идеология ельцинского периода была. Это идеология негативной мобилизации, предоставляющая каждому идеал негативной свободы – свободы от всего. Была утопия, говорящая о «нормальных» странах (так назывался уникальный Запад). Была телевизионная имагология, дающая имидж в соответствии с принятым разделением на реформаторов и противников реформ. Но не было необходимых институтов, которые соответствовали бы социальным ролям и формировали бы набор идентичностей, имиджей того, чем может быть, на что могло бы быть ориентировано общество. Центральная проблема социальной теории, проблема идентичности, не решалась в нашем обществе, отсюда – не артикулировались и не формировались интересы. Поэтому естественное состояние значительной части общества являлось видом анархии. Можно возразить, что существовали такие институты, как конституция, церковь и пр. Ни один институт, однако, не выполнял своих функций. О конституции не приходится даже говорить. Но роль церкви, различных конфессий и в особенности православия чрезвычайно выросла. Однако, если мы зададимся вопросом, работала ли церковь, прежде всего православие, в качестве структуры, формирующей идентичность, ответ может быть только негативным. Она работала как инструмент самопомощи: у Бога только просили. Истовая вера многих прихожан – это всегдашняя мольба о помощи, и они бы искренне удивились, если бы узнали, что у религии есть другая роль.
Это относится также к образованию. Образование всегда в России имело высокую ценность и при всем однообразии форм и догматизме в области социальных наук, при всей удаленности от практики оно имело очень существенную особенность – фундаментальный характер, что сделало в целом пригодными научные и педагогические кадры для новых условий. Стремящаяся к демократии интеллигенция с энтузиазмом восприняла перемены и быстро устремилась к адаптации западного опыта в сфере образования, в частности заимствованию плюрализма форм – государственные, частные и прочие университеты, многообразие программ обучения, переспециализации, разделение обучения на ступени (бакалавр, магистр) и другие нововведения. Вместе с тем на практике все эти формально введенные инновации не всегда транслировали позитивный опыт. В известной мере происходила фрагментация образования и потеря его социальных целей. Ценнейший опыт Запада состоит не только в организации образования, наличии интересных учебных программ, методик и прочего, но и в понимании его социальных функций, восприятии образования как ценности и в признании социальной ценности образования.
Модернизирующееся общество, коим является Россия, испытывало серьезные социальные сдвиги и социальное расслоение, конечной целью которого должно было стать формирование среднего класса. Без среднего класса общество не может быть демократическим. Один из важнейших источников формирования среднего класса на Западе – образование. Роль образования в создании среднего класса состоит во взаимодействии таких его функций, как элитарная (подготовка элит) и эгалитарная (предоставление равных возможностей), поддержание социальной стабильности (поддержание статус-кво) и обеспечение социальной мобильности (изменение статуса граждан). Кроме того, образование связывает повседневность – область всеобщих непроблематизируемых значений с областями значений, выработанными в специализированных областях деятельности – науке, искусстве и др. Благодаря этому повышается уровень повседневного сознания, и специализированные области деятельности не теряют связи с повседневной жизнью. Этим в немалой степени объясняется высокий уровень политического и юридического сознания среднего класса Запада и высокий уровень прикладных социальных исследований. Образование позволяет личности реализовать себя на всех социальных ступенях, а не останавливаться на низшей – адаптационной – и подготавливает солидарный с обществом средний класс. Однако образование в России до сих пор не имеет отношения к осуществлению подобных функций.
Проблема российской идентичности является предметом научных споров в разных аспектах, в частности в плане отношения России к Западу, Европе. Но и здесь ее достигнутое за двести лет дискуссий понимание как «другой» Европы сегодня активно оспаривается96.
Какой же выход находили из этой ситуации естественного состояния или анархии? Социальный контракт, если следовать терминам Локка, первой предпосылкой которого является институционализация – создание структур, обеспечивающих идентичность. Институционализация закрепляет новые типы идентичностей и интересов, и, как показал А. Вендт, она влияет не только на поведение людей, но выступает как социализация, включающая когнитивные, а не только поведенческие процессы97.
В этой связи анархия предстает как признание абстрактной ценности жизни, выступающее как в гедонистическом варианте, так и в форме простого выживания. Нет логики анархизма, независимой от практик, творящих структуру идентичностей. Появление анархии было связано не только с тем, что ничто не противостояло ей, но и прежде всего с тем, что выброшенные из общества люди искали способа выживания и самопомощи. Власть использовала население, «брошенное» государством, а теперь «нашедшее себя» и не желающее подчиняться ему, независимо от того, являлось ли оно демократическим, коммунистическим или каким-либо еще, как свою социальную базу. Несколько лет они – власть и это население, по некоторых данным составляющее 40 миллионов человек, – жили в мире, но как только власть начала включать население в формируемый порядок – их альянс перестал существовать.
Это специфическое состояние общества сделало по крайней мере в России главным признаком анархического порядка даже не безвластие, не слабую институционализацию, а кризис идентичности. Идентичность задается не только и не столько властью, сколько всей, как уже выше отмечалось, совокупностью практик. Русская и западная классическая литература, классическое искусство, фундаментальное образование входили в число этих практик, наряду с коммунистической практикой, хотя и в некотором внутреннем противоречии к ней. Тем не менее эти структуры идентичности породили слой советской интеллигенции, которая способна жить везде в мире, а не только в СССР и также может продолжить свою деятельность в посткоммунистический период.
Дискуссии об анархии включают противоречие между теми, кто, признавая ее наличие, считает ее признаком переходного периода, и теми, кто полагает, что анархия – препятствие модернизации и что смена идентичности должна идти по модели реформ, а не разрывов. Признавая, что анархия является выражением витальности и дает основание многим проявить себя, не потерять самоуважения, осуществить свою свободу вне социальных структур, я склоняюсь к оценке естественного состояния сорока миллионов наших граждан в 90-е посткоммунистические годы как препятствия к проведению реформы, как деструктивной общественной тенденции, связанной с распадом социального порядка и социальных структур, с преобладанием дифференциации над интеграцией, диффузным протеканием социальных процессов, отсутствием системного распределения власти, проявлением нелегитимного насилия. Анархия не способствовала формированию иных идентичностей и интересов, кроме адаптации (выживания или обогащения).
Укрепление власти или строительство институтов демократии дает формальную структуру для преодоления анархии, но не является эффективным до тех пор, пока не сложатся коллективные представления об общих ценностях. Это могут быть идеологии или общие принципы, научные представления или символы веры – словом, любые коллективные смысложизненные содержания, препятствующие негативной автономизации, коей является анархия, создаваемые ради социального целого, организованного демократическим образом. Демократическая организация делает общество гражданским, а индивиды – автономными и ответственными, способными принимать решения, принимающими во внимание других людей.
В моделях преодоления анархии в международных отношениях утверждается значимость коллективного знания о целях деятельности и интересах каждого из ее участников, равно как всеобщих интересов. «…Интерсубъективное знание, которое конституирует конкурирующие идентичности и интересы, конструируется каждый день процессом формирования социальной воли», – пишет А. Вендт98. Следовательно, в современных демократических теориях преодоление анархии мыслится не как переход к авторитарному режиму и даже не только как строительство демократических институтов, а как следующее из наличия социальной воли формирование интерсубъективного знания на этой основе – идентичности и интересов. Именно они создают костяк институционализации и демократического порядка. При господстве анархии национальные интересы не могут быть не только защищены, но даже артикулированы, поскольку анархия является предполитическим состоянием, а безопасность не может быть достигнута, ибо нет основ ее обеспечения.
Хотя анархические практики помогли окончательно свалить коммунизм, они являются опасными. Во-первых, потому что не являются ни современными, ни демократическими, отбрасывают страну в раннефеодальную междоусобицу, борьбу кланов. Во-вторых, существуя достаточно долго и по-своему стабильно, анархические практики начинают представлять силу, препятствующую позитивным изменениям. Вместе с тем сами они не осуществляют «социальное конструирование мира», сдерживают его практическое осуществление на уровне естественного состояния.
Подобно тому как анархия в международных отношениях может породить внутреннюю анархию, анархия внутри государства может стать причиной международной анархии. Модель анархии в международных отношениях может работать для объяснения внутренних анархических тенденций и состояний каждой страны. Анализ внутренней анархии методологически также значим для понимания анархии в международных делах. Неравенство людей и разнообразие их интересов во взаимодействии дает следствия, похожие на те, которые вытекают из неравенства государств.
Сведение функции государства к принуждению в России питается горьким историческим опытом. Но отказ от государственного строительства, от легитимного принуждения может сделать принуждение нелегитимным, развязать войну всех против всех, которая является пределом естественных состояний общества. Способность демократии в России к самопожиранию через производство анархии, преобладание неартикулированного частного интереса над общественным благом уже отмечены в западной литературе99. В первом разделе данной книги подробно показано, что либертаризм является раковой опухолью демократии. И в России он проявился как анархия.
Суть же демократических преобразований как раз и должна состоять в том, чтобы уменьшить роль господства в государственной системе и обеспечить его деятельность в форме хорошо институционализированных практик и разработанных норм. Их нехватка ведет к доминированию силы и своеволия.
Сделала ли анархия Россию постмодернистской страной?
Выше уже был поставлен этот вопрос. На него существует два ответа: 1) некоторые ученые говорят безусловно, «да», и России следует вернуться из постмодернизма, постсовременности в современность (капитализм), чтобы построить демократическое общество (Б. Капустин). Другие, не давая прямого ответа, все же предпочитают говорить не о российском постмодернизме, а о присущей стране архаике (А. Ахиезер, В. Савчук). Напомню еще раз, что в трех условно выделенных секторах – традиционном, современном (модернизированном) и разрушенном – доминируют различные типы сознания. Разрушенный среди них тяготеет более к архаике, к архетипическим формам, подобно тому как старый больной человек охотнее вспоминает свое детство.
Придерживаясь второй точки зрения, я хотела бы высказать в ее поддержку ряд аргументов. Но вначале – опровержений.
Постмодернизм является попыткой обновить модернизм, исправляя ошибки его радикализма. Это включает прежде всего обращение к отброшенным чертам традиционного общества, таким, как коллективность, нерациональность, ценностная ориентированность, традиционная специфичность и пр. В этой реанимации традиции находит свое место и архаика, и анархия. В ряде работ по проблемам постмодернизма тема анархизма и архаики звучит в полный голос100. Они выступают как следствие поиска воли к жизни, в отличие от принятой в элитарных кругах воли к культуре. (Разделенность этих двух воль между низовой и элитарной культурами была показана Н. Бердяевым.) Постмодернизм прежде всего ставит на место иерархии анархию и архаику. Анархизм и коллективизм рассматриваются иногда в постмодернизме как альтернативы индустриальному обществу и путь его трансформации в дальнейшем101.
Постмодернизм как «культурная логика позднего капитализма»102 направлен на поиски всего утерянного Западом, но вовсе не собирается отказываться от всего им обретенного. Ему присуща эстетизация, свободная игра воображения как мысленное производство всех возможных, но никому не обязательных вариантов жизни. Ирония постмодернизма пародирует всякий выбор, ибо любой – трагичен. Воля в постмодернизме, как и прежде в романтизме (например, у Ф. Шиллера), выступает как эстетический продукт. Но если в романтизме он дисциплинируется, рационализируется, то в постмодернизме эстетизация – финальная процедура, не имеющая связи с требуемой Кантом (и достигнутой на Западе в определенной мере) автономной рациональной волей.
Эстетизм в постмодернизме и у такого его предшественника, как Фуко, завладевает сферой этики и познания. И все-таки есть граница эстетизации и своеволия, граница анархии и архаики в постмодернизме. «Свобода есть место, которое может гарантировать набор материальных условий», – пишет Фуко103.
Это ценное признание еще раз показывает, что постмодернизм и близкие к нему течения стремятся внести элемент архаики, анархии, игры, эстетизации, не затрагивая производительных функций своего общества и его безопасности, способности к обеспечению гарантий материальных и пр. Западное общество подлежит здесь коренной перестройке ради обнаружения витальных сил и витального существа, но при этом сохраняется в своей основе.
В международных отношениях это проявляется в идее глобализации. Причем то, как понималась эта идея десять лет назад, и то, как она понимается сегодня, существенно отличается. Десять лет назад и мы, и Запад воспринимали глобализацию как процесс, в который вовлекаются все страны.
Этот путь оказался трудным и едва ли не невозможным в связи с изменением самого Запада, неудачами посткоммунистических преобразований и подъемом Юго-Восточной Азии, вовсе не стремящейся «догнать» Запад, а использующей его технологические достижения на основе собственной идентичности. Запад, пытаясь сохранить лидирующие позиции, предложил глобализм как статус-кво. Запад сегодня стремится к статус-кво, поскольку нынешнее положение дел его еще устраивает. Запад спешит, и это понятно, ибо глобализация может пойти на конфуцианский или исламский лад, никто не гарантирует ее развития по западному пути. Следовательно, и международной системе постмодернизм также хотел бы обеспечить твердое стабильное ядро достигнутого Западом за пятьсот лет, но слегка смягчить периферию, предоставив ей возможность взаимодействия с более развитым миром. Именно это предложено постмодернизмом и в отношении западного общества. Постмодернистская анархия возникает «пост», а не вместо, и не до капитализма. Эту мысль подтверждает также далекий от постмодернизма Нозик, показавший, что государство прекратило на Западе войну всех против всех, имевшую место в естественном состоянии и обеспечило выход государства из этой войны как наиболее хищного ее участника. Поэтому государство смогло стать минимальным для того, чтобы гарантировать демократический социальный порядок против анархии. Нозик даже намекает, что, возможно, Запад сумел бы теперь минимизировать государство еще больше или чуть ли не вообще отказаться от него, ибо его социальные структуры и отношения уже сформированы104. Можем ли мы сделать это «до», до того, как общество построено? Можем ли мы назвать постмодернистским состояние страны, где нет основы капиталистической производительности, социальности и моральности? Я думаю, что нет. И только тот, кто не знает своей страны, может думать иначе.
Придерживаясь второй точки зрения, я хотела бы высказать в ее поддержку ряд аргументов. Но вначале – опровержений.
Постмодернизм является попыткой обновить модернизм, исправляя ошибки его радикализма. Это включает прежде всего обращение к отброшенным чертам традиционного общества, таким, как коллективность, нерациональность, ценностная ориентированность, традиционная специфичность и пр. В этой реанимации традиции находит свое место и архаика, и анархия. В ряде работ по проблемам постмодернизма тема анархизма и архаики звучит в полный голос100. Они выступают как следствие поиска воли к жизни, в отличие от принятой в элитарных кругах воли к культуре. (Разделенность этих двух воль между низовой и элитарной культурами была показана Н. Бердяевым.) Постмодернизм прежде всего ставит на место иерархии анархию и архаику. Анархизм и коллективизм рассматриваются иногда в постмодернизме как альтернативы индустриальному обществу и путь его трансформации в дальнейшем101.
Постмодернизм как «культурная логика позднего капитализма»102 направлен на поиски всего утерянного Западом, но вовсе не собирается отказываться от всего им обретенного. Ему присуща эстетизация, свободная игра воображения как мысленное производство всех возможных, но никому не обязательных вариантов жизни. Ирония постмодернизма пародирует всякий выбор, ибо любой – трагичен. Воля в постмодернизме, как и прежде в романтизме (например, у Ф. Шиллера), выступает как эстетический продукт. Но если в романтизме он дисциплинируется, рационализируется, то в постмодернизме эстетизация – финальная процедура, не имеющая связи с требуемой Кантом (и достигнутой на Западе в определенной мере) автономной рациональной волей.
Эстетизм в постмодернизме и у такого его предшественника, как Фуко, завладевает сферой этики и познания. И все-таки есть граница эстетизации и своеволия, граница анархии и архаики в постмодернизме. «Свобода есть место, которое может гарантировать набор материальных условий», – пишет Фуко103.
Это ценное признание еще раз показывает, что постмодернизм и близкие к нему течения стремятся внести элемент архаики, анархии, игры, эстетизации, не затрагивая производительных функций своего общества и его безопасности, способности к обеспечению гарантий материальных и пр. Западное общество подлежит здесь коренной перестройке ради обнаружения витальных сил и витального существа, но при этом сохраняется в своей основе.
В международных отношениях это проявляется в идее глобализации. Причем то, как понималась эта идея десять лет назад, и то, как она понимается сегодня, существенно отличается. Десять лет назад и мы, и Запад воспринимали глобализацию как процесс, в который вовлекаются все страны.
Этот путь оказался трудным и едва ли не невозможным в связи с изменением самого Запада, неудачами посткоммунистических преобразований и подъемом Юго-Восточной Азии, вовсе не стремящейся «догнать» Запад, а использующей его технологические достижения на основе собственной идентичности. Запад, пытаясь сохранить лидирующие позиции, предложил глобализм как статус-кво. Запад сегодня стремится к статус-кво, поскольку нынешнее положение дел его еще устраивает. Запад спешит, и это понятно, ибо глобализация может пойти на конфуцианский или исламский лад, никто не гарантирует ее развития по западному пути. Следовательно, и международной системе постмодернизм также хотел бы обеспечить твердое стабильное ядро достигнутого Западом за пятьсот лет, но слегка смягчить периферию, предоставив ей возможность взаимодействия с более развитым миром. Именно это предложено постмодернизмом и в отношении западного общества. Постмодернистская анархия возникает «пост», а не вместо, и не до капитализма. Эту мысль подтверждает также далекий от постмодернизма Нозик, показавший, что государство прекратило на Западе войну всех против всех, имевшую место в естественном состоянии и обеспечило выход государства из этой войны как наиболее хищного ее участника. Поэтому государство смогло стать минимальным для того, чтобы гарантировать демократический социальный порядок против анархии. Нозик даже намекает, что, возможно, Запад сумел бы теперь минимизировать государство еще больше или чуть ли не вообще отказаться от него, ибо его социальные структуры и отношения уже сформированы104. Можем ли мы сделать это «до», до того, как общество построено? Можем ли мы назвать постмодернистским состояние страны, где нет основы капиталистической производительности, социальности и моральности? Я думаю, что нет. И только тот, кто не знает своей страны, может думать иначе.
Глава 5. Ценности стабильности и безопасности. Апатия на Западе и в России
Аномия 90-х и анархический порядок были лишены всяческих масок дефолтом 1998 года, который подорвал наладившиеся черты российской самопомощи и кооперации (из ста «челноков», привозивших товары в Россию, свой бизнес сохранили только восемь). Люди стали требовать порядка. В послеельцинский период был сформирован новый порядок на основе идей стабильности и безопасности, принявших характер ценностей, заполняющих вакуум. От активного состояния население России перешло к апатическому.
В России апатия – частое явление, особенно после войн, революций, торжества анархии, но об апатии практически ничего не написано. Сегодняшняя ситуация настолько очевидно формирует апатию в обществе, что возникла нужда в описании и объяснении этого явления. На Западе тоже существует феномен апатии, и хотя кажется, что это не самая большая проблема Запада, его анализу посвящено немало книг.
Под апатией традиционно понимают пассивность, нежелание участвовать в чем-либо, неспособность к активности, к преодолению обстоятельств и своего собственного безразличия. Но апатия бывает разной. Американский исследователь Т. Делюка пришел к выводу, что «апатия существует в двух лицах – одном, имеющем отношение к непринуждающему выбору делать или… не делать что-то, и другом, связанном с условиями, которые подчиняют, и, что хуже, с политико-психологическим условием, о котором даже нельзя сказать, что оно есть»105. Иными словами, люди могут считать неинтересным для себя участие в политических процессах и дискуссиях и потому быть в состоянии политической апатии (первого типа). Второй же тип апатии может состоять в том, что человек не участвует в политических процессах и дискуссиях потому, что он апатичен. Человек может не идти на выборы, поскольку не хочет (первый тип апатии), и не идти на выборы потому, что он апатичен и сам не знает, почему это так (второй тип апатии).
Интересуясь прежде всего русской апатией, я вынуждена сравнивать ее с апатией на Западе, поскольку западные трактовки апатии концептуализируют это трудноуловимое состояние. Это необходимо также для того, чтобы показать специфику российской апатии и ее отличие от западной.
В России апатия – частое явление, особенно после войн, революций, торжества анархии, но об апатии практически ничего не написано. Сегодняшняя ситуация настолько очевидно формирует апатию в обществе, что возникла нужда в описании и объяснении этого явления. На Западе тоже существует феномен апатии, и хотя кажется, что это не самая большая проблема Запада, его анализу посвящено немало книг.
Под апатией традиционно понимают пассивность, нежелание участвовать в чем-либо, неспособность к активности, к преодолению обстоятельств и своего собственного безразличия. Но апатия бывает разной. Американский исследователь Т. Делюка пришел к выводу, что «апатия существует в двух лицах – одном, имеющем отношение к непринуждающему выбору делать или… не делать что-то, и другом, связанном с условиями, которые подчиняют, и, что хуже, с политико-психологическим условием, о котором даже нельзя сказать, что оно есть»105. Иными словами, люди могут считать неинтересным для себя участие в политических процессах и дискуссиях и потому быть в состоянии политической апатии (первого типа). Второй же тип апатии может состоять в том, что человек не участвует в политических процессах и дискуссиях потому, что он апатичен. Человек может не идти на выборы, поскольку не хочет (первый тип апатии), и не идти на выборы потому, что он апатичен и сам не знает, почему это так (второй тип апатии).
Интересуясь прежде всего русской апатией, я вынуждена сравнивать ее с апатией на Западе, поскольку западные трактовки апатии концептуализируют это трудноуловимое состояние. Это необходимо также для того, чтобы показать специфику российской апатии и ее отличие от западной.
Апатия на Западе: проблема политического участия
В работах западных авторов апатия трактуется как уход от политики, происходящий по разным причинам, включающим и возникновение апатии в повседневной жизни, поскольку повседневная жизнь становится предметом преобладающего интереса106. Западные авторы описывают в этом случае, так сказать, «счастливую апатию», которая возникает от пресыщенности, увлеченности повседневным. Она возникает из-за недостижимости счастья при исполнении желаний. Апатия возникла из растерянности по отношению к техническому прогрессу. Как говорил И. Ильф, «и радио купил, а счастья нет». А что такое радио в сравнении с Интернетом? Все условия в соответствии с Декларацией независимости созданы: право на жизнь, свободу и стремление к счастью, – а счастья все равно нет. В целом «счастье» – это не совсем западное понятие, и оно социологически не представимо. Но сегодня речь идет о том, что либеральная демократия не обеспечивает счастья. Так, в одной из книг утверждается, что причины ментального нездоровья, апатии заключены в социальных институтах, особенно рыночных: «Источник нашего несчастья и депрессии, конечно, включает в себя трагическое уменьшение семейной солидарности и других человеческих связей, уменьшение, которое, я думаю, усиливается рыночной экономикой и не делается лучше политическими институтами… Экономические и политические институты нашего времени – продукты утилитарной философии счастья. Но скорее всего они привели нас к периоду большего несчастья частично из-за бентамовской философии денег…»107 В итоге автор перечисляет сферы, в которых не возникает ощущения счастья: семья, работа, финансы, место жительства, уменьшение взаимного доверия, веры в прогресс, потеря уважения к публичным авторитетам. Так, «счастливая апатия» переходит в идею недостижимости счастья и глобализации локальных несчастий. И ее предел для западного сознания – разочарования в деньгах, обнаружение, что критикуемая бентамовская формула предполагала, что деньги должны быть получены, но они являются измерителями не только радости, но и боли. Это ощущение настолько сильно, что появились работы, в которых утверждается, что нужны новые парадигмы в экономике, где даже рисуется график зависимости счастья от денег, вначале прямо пропорциональный их росту, а затем сложно петляющий108, словом, давно известная в России формула, что не в деньгах счастье. Таким образом, апатия повседневной жизни на Западе является экзистенциальной и психологической проблемой. Отдельно выделяется политическая апатия на Западе. В России, как мы увидим далее, ее следует отнести к проблеме исторической и социальной, и лишь очень немногие слои характеризуются сходными с западной апатией экзистенциальными основами. Политическая и психологическая апатия в России не отделяется столь явным образом, как на Западе, от исторической и социальной.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента