«Ей-Богу, граф Лавоска – высокий характер! Несмотря на то что у меня теперь такие революционно-демократическо-республиканские убеждения, как редко встречаются у кого другого, я все же чувствую, что на месте графа Лавоска я поступил бы так же и не удовольствовался бы тем, чтобы быть первым гражданином Генуи, но протянул бы руку к диадеме. Отсюда следует, если хорошенько поразмыслить, что я просто эгоист. Родись я принцем или князем, я был бы телом и душою аристократ. Но так как я не больше чем сын простого бюргера, то я и буду демократом».
   Эта собственная характеристика пятнадцатилетнего Лассаля как нельзя более верна. Он чувствует свою внутреннюю силу, свое превосходство над другими людьми и способность властвовать над ними; он чувствует себя призванным играть первую роль – в том или другом лагере. И если он не родился принцем, он хочет быть первым среди якобинцев. Если в наследство ему досталась не корона, а участь быть сыном порабощенного народа, – то он сделает это своим рычагом. Он будет для своего народа Прометеем, он принесет ему с небес божественный огонь свободы и права – и равные, свободные граждане увенчают своего героя трофеями бессмертной славы… Так он мечтал. Но то, почему Лассаль для удовлетворения своей потребности блеска и славы выбрал именно это средство, а не иное, почему он не пошел по пути, по которому идут Наполеоны или хотя бы Бисмарки, – это объясняется исключительно его душевными качествами и оппозиционным духом. К тому же эти его свойства совпали с общей тенденцией, господствовавшей тогда в литературе, и все будущее предстало перед ним в самых определенных и рельефных очертаниях. В январе 1840 года он пишет:
   «Теперь для меня стало ясно, что я сделаюсь писателем. Да, я хочу выступить перед немецким народом и всеми народами и огненной речью призвать их к борьбе за свободу… Из Парижа, города свободы, я, как Берне, пошлю свое слово всем народам земли… И все же какие только преграды я ни воздвигал себе на дороге! Как будут смеяться мои противники над сбежавшим приказчиком, променявшим аршин на перо! Даже приверженцы мои будут бояться довериться мне, и „лавочник!“, „аршинный рыцарь!“ будет раздаваться во всех углах… Но этот лавочник скажет им слова, от которых они онемеют».
   Лассаль знает, как дорого обходится родителям его пребывание в Лейпциге, и его любовь к отцу, боязнь огорчить его своими новыми планами долго мешают юноше следовать своим страстным влечениям и велению внутреннего голоса, поэтому он предоставляет «случаю или Провидению» вывести его на истинный путь жизни и деятельности. Так проходит целый год. И чем более заявляют о себе его самомнение и самоуверенность, чем более зреет его религиозный и политический радикализм, тем более ожесточаются против него директор и учителя. Они ждут лишь первого удобного случая, чтобы избавиться от неукротимого проказника, который, по их мнению, «очень опасен», так как имеет уже «своих приверженцев в классе». Лассаль, узнав случайно об этом решении директора и о боязни его, как бы он – «глупый мальчишка» – не сделался чересчур «опасным», пришел в восторг, восклицая: «Как же тут не сделаться тщеславным!!!» Но все же это заставило его серьезно призадуматься над тем, как бы предупредить неприятную развязку.
   Весной 1841 года он знакомится с доктором Мейером, очень талантливым и образованным молодым человеком, и поэтом Майеном, и между ними скоро завязываются дружеские отношения. Товарищи еще больше укрепляют юношу в его стремлениях, советуют сейчас же бросить коммерческое училище и отдаться науке. Благодаря этому влиянию Фердинанд окончательно решается сообщить отцу о своем намерении и во что бы то ни стало добиться его согласия. Но он исполняет это лишь через три месяца, а пока усиленно читает, делает выписки и заметки о прочтенных книгах, ревностно изучает литературу классической древности. Теперь уж ему не до дневника. Он берется за него еще лишь один раз, чтобы уже больше не возвращаться к нему. В этот последний раз Лассаль записывает свой знаменательный разговор с отцом, окончательно решивший его судьбу:
   «Приезжал мой отец. Я сообщил ему свое желание, свое бесповоротное решение. Сначала он был поражен, потом сказал, что подумает об этом. Я пошел так далеко, что заявил: тут обдумывать нечего, нужно только его согласие, так как я никогда не отступлю от своего решения. Конечно, отнять у отца моего свободу выбора значило зайти слишком далеко. Но в глубине души мне не пришлось выдержать ни малейшей борьбы. Мой отец сообщил мне о своих надеждах на то, что я сниму с его плеч тяжесть, начинающую сильно давить его. Он, утомленный борьбой человек, жаждавший спокойно провести остаток своей жизни, должен будет снова начать бороться, чтобы прокормить Рикхен и Фердинанда, если я буду упорствовать в своем решении. О Боже, выбор был слишком тяжел! Но так как я, несмотря на внутреннюю боль, все же объявил, что должен следовать своему влечению, своему неизменному призванию, мой отец готов был думать, что я бессердечен. Он спросил меня: что я хочу изучить? „Всеобъемлющую, величайшую науку мира, – науку, теснее всех других связанную со священнейшими интересами человечества, – историю“, – ответил я. Мой отец спросил меня, чем я буду жить, так как в Пруссии я не могу быть ни чиновником, ни учителем, – ведь не захочу же я расстаться с родителями? О Боже мой, если бы этого возможно было избегнуть! Но я ответил только, что везде сумею прокормить себя. Мой отец спросил меня, почему я не изберу медицину или юридическую науку? „Врач, как и адвокат, – возразил я, – это купцы, торгующие своими знаниями; то же самое часто и ученый. Я вижу это по Гандеру; он – купец в настоящем смысле этого слова. Я хочу учиться ради самого предмета, ради бескорыстной деятельности“. Мой отец спросил меня, не думаю ли я, что я – поэт. „Нет, – отвечал я. – Я хочу посвятить себя публицистике… Теперь, – сказал я, – настало время, когда нужно бороться за святые цели человечества. До конца прошлого столетия мир томился в оковах суеверия. Тогда поднялась материальная сила, созданная властью умов, и, пролив много крови, разрушила существующее. Первый взрыв был ужасен, но это было неизбежно. С тех пор борьба эта продолжалась непрерывно. Она велась не грубою физическою силою, а властью ума. В каждой стране, в каждой нации поднимаются люди, которые борются словом, падают или побеждают. Борьба за благородные цели ведется благородными средствами… Итак, дайте нам не возбуждать народы – нет, но просвещать, развивать их!“ Мой отец долго молчал, потом сказал: „Сын мой, я не отрицаю истины твоих слов, но почему же ты хочешь быть мучеником, – ты, наша единственная надежда, наша поддержка? Свобода должна быть достигнута, но это случится и без тебя. Останься с нами, составь наше счастье, не бросайся в эту битву. Даже если ты победишь, мы все же погибнем. Мы живем только для тебя. Вознагради нас. Ты – один, ты ничего не можешь сделать. Пусть борются люди, которым нечего терять, в судьбе которых не участвует сердце родителей“. О да, он прав! Почему именно я должен быть мучеником? Почему? Потому что Бог вложил мне в душу голос, который зовет меня на борьбу. Потому что Бог дал мне силы – я чувствую это, – которые делают меня способным к борьбе! Потому что я могу бороться и страдать за возвышенную цель. Потому что я не хочу обмануть Бога, напрасно растрачивая силы, которые Он дал мне для определенной цели. Потому, одним словом, что иначе я поступить не могу… Мы зашли, наконец, далеко, и отец заявил, что это окончательно решится лишь в начале учебного года. До тех пор мы оба должны подумать. Но все же мы не совсем понимаем друг друга. Он не запрещает мне изучать избранную науку, но он против моих дальнейших намерений. Поэтому, говорю я, он не понимает меня. Он согласен, чтобы я учился, но он запрещает мне следовать святой, всепроникающей идее, которую он называет либерализмом! Как будто не исключительно она толкает меня к учению, как будто не ради нее я хочу бороться. Без этого я был бы готов остаться тем, чем являюсь теперь».
   Родителям пришлось уступить. В классной книге коммерческого училища, под прекрасными отметками, свидетельствовавшими об успехах Лассаля, директором сделано примечание, что Лассаль выбыл из школы сам, по своей воле, даже не уволившись.
   Это время можно считать рубежом между детством и отрочеством Лассаля и юношескими годами его.
   «Дитя – отец взрослого человека» – говорит английская поговорка. Именно поэтому мы достаточно подробно остановились на этом периоде жизни Лассаля, тем более что эта ранняя эпоха в его жизни осталась и до сих пор совершенно не разработанной его биографами. Уже в этот ранний период вырисовывается характеристическая черта этой огненной натуры, – черта, которая служит ключом для понимания всей его последующей жизни и деятельности: непримиримая ненависть ко всякому притеснению, пламенная любовь к свободе, неусыпное стремление добыть ее с помощью силы, руководить которой в этой борьбе должен он!..
   Как Минерва явилась уже полностью вооруженной из головы Юпитера, так и в пятнадцатилетнем Лассале мы видим полный портрет знаменитого мыслителя, каким в главных чертах он остался до своей трагической смерти. Обстановка же, в которой он провел свои детские и отроческие годы, была как бы фаталистически предназначена для того, чтобы не только не ослабить эти врожденные черты его характера, но еще больше усилить и развить их в нем.

Глава II

   Университет. – Студенческая жизнь. – Научные занятия и начало труда «Философия Гераклита Темного из Эфеса». – В Париже. – Дружба с Гейне. – Возвращение в Берлин. – Знакомство с графиней Гацфельд. – Ее судьба. – Лассаль берет на себя защиту графини. – Борьба с ее мужем. – Процесс о похищении шкатулки. – Участие в движении 1848 года. – Первый политический процесс. – «Речь перед судом присяжных». – Тюрьма. – Возобновление борьбы с графом Гацфельдом. – Победа над ним. – Влияние этой борьбы на Лассаля.
   Итак, в августе 1841 года Лассаль вернулся в Бреславль, чтобы самостоятельно приготовиться к экзамену на аттестат зрелости. Прекрасно сдав уже через год этот экзамен, он поступает на философский факультет Бреславльского университета. Здесь, перед университетским судом, была произнесена Лассалем первая – блестящая по форме и высказанным в ней мыслям – защитительная речь; здесь было произведено первое следствие над ним и первый приговор: заключение в карцер. Семнадцатилетний студент Лассаль был впервые осужден, как и следовало ожидать, за речь, произнесенную им на тайной студенческой сходке в защиту Фейербаха от нападок университетского профессора Бранисса.
   Классическая филология, философия и история сделались его любимыми предметами. Последние же годы его пребывания в университете он всецело сосредоточивается на философии. Прошло уже двенадцать лет после смерти Гегеля, последнего всевластного короля философии, но гегелизм еще продолжал властвовать над философскими науками университетов. И будущий мыслитель сделался рьяным гегельянцем, несмотря на свое радикальное политическое и общественное мировоззрение и, если хотите, быть может именно поэтому, хотя гегелизм в то время не был еще «поставлен с ног на голову» его адептами крайне левого толка. По-прежнему, хотя и не в таком громадном количестве, продолжали, по выражению Гейне, «собираться караваны верблюдов в берлинском караван-сарае», у источника гегелевской мудрости. И Лассаль переходит в Берлинский университет.
   В Берлине он ведет веселую жизнь светского человека, окружив себя роскошной обстановкой, предаваясь удовольствиям и развлечениям богатой столицы. В его квартире, заваленной книгами и фолиантами древних философов, нередко происходят студенческие пирушки, где за кружкой пива ведутся горячие диспуты на всевозможные философские и общественные темы. А наспорившись вдоволь, юные философы предпринимают, иногда далеко за полночь, прогулку в Тиргартен или отправляются в шумный ресторан. Умеренность и расчетливость отца часто приходили в столкновение с широкой натурой сына, но это, конечно, не умеряло его. Впрочем, развлечения его были именно развлечениями в часы досуга от серьезных трудов, заполнявших остальное время. Лассаль ревностно работает, много читает и изощряет свои тонкие диалектические способности, решая сложнейшие проблемы гегелевской философии, поражая и восхищая не только товарищей, но и знаменитых профессоров-ученых своим обширным умом, смелым полетом мысли и опьяняющим красноречием.
   Но он уже не просто учится. Еще на студенческой скамье просыпается в нем страстная потребность и влечение к самостоятельной творческой работе, и он приступает к большому исследованию о философии Гераклита Эфесского (жившего в VI веке до Р. X.). Это исследование было им закончено в общих чертах через год и доставило ему впоследствии громкую известность в ученом мире. Уже тот факт, что восемнадцатилетний юноша избирает предметом своего исследования мыслителя, которого самые великие философы Древней Греции считали труднопонимаемым, а потому и дали ему прозвище «Темный», достаточно характеризует крайне уверенного в своих силах Лассаля. Не меньше чем философия Гераклита, которого он считал предшественником своего учителя Гегеля, не меньше чем сама личность древнегреческого мыслителя, в котором он находил так много родственного со своей натурой, его соблазняла и сама задача, перед которой отступился бы всякий другой. Ведь все наследие Гераклита состоит лишь из нескольких отрывков, рассеянных по различным библиотекам, и, чтобы изучить и понять его, нужно обширное и основательное знание всей древнеклассической литературы. Юноша Лассаль выполнил эту трудную задачу с большим успехом. Брандес рассказывает, что, желая услышать мнение одного авторитета в области классической филологии и философии, профессора Берлинского университета, о «Философии Гераклита Темного из Эфеса» Лассаля, он получил следующий характерный ответ: «Конечно, Лассаль сумел понять Гераклита. Филолог средней величины не поймет его, куда ему! Но нельзя не признать, что Лассаль понял его и что его книга – превосходный, основательный труд». Впрочем, Лассаль, любя славу, ненавидел мишурный блеск, да и был слишком привязан к самой науке, не желая просто сверкнуть метеором и скрыться в бездне времен и пространства, не оставив по себе и следа. Он не спешит публиковать свое исследование, а усердно продолжает работать над ним.
   В 1844 году девятнадцатилетний юноша оканчивает университет со степенью доктора философии. Пожив некоторое время в Дюссельдорфе, он отправляется в Париж, чтобы продолжить свои научные занятия в Национальной библиотеке, а также изучить мировой город, куда его так неудержимо тянуло с самых ранних дней его умственного пробуждения. Коммунистическое движение разливалось тогда широкой волной в этом главнейшем центре умственной и политической жизни того времени. Весь цвет немецких эмигрантов сгруппировался в Париже. К. Маркс и А. Руге уже издали первый выпуск «Немецко-французских летописей», где были помещены такие статьи, как «Введение в критику философии права Гегеля» и «Критические очерки политической экономии» Ф. Энгельса. При нем же издавался и был запрещен политический орган «Vorwärts», еженедельное издание немецких эмигрантов, где принимали участие Маркс и Гейне. В начале 1845 года появился совместный труд Маркса и Энгельса «Святое семейство» – полемико-сатирическое произведение, направленное против отвлеченного, жиденького радикализма Бруно Бауэра и К°, где были окончательно сведены счеты с гегелевским идеализмом и впервые провозвещено материалистическое миросозерцание «марксистов». В том же году была издана известная книга Энгельса «Положение рабочего класса в Англии».
   Именно в Париже, вероятно, начали окончательно выкристаллизовываться и общественные воззрения Лассаля, хотя позднее, в письме к К. Марксу, он пишет, что «сделался социалистом еще в 1843 году». Тут же он лично знакомится со своим любимцем и учителем Гейне. Великий сатирик, с таким глубоким скептицизмом относившийся к современникам и в особенности к соотечественникам, своим проницательным взором, однако, сейчас же разглядел в юноше и его гениальный ум, и энергию и скоро сделался его другом. Больной и раздражительный, он оживает при каждом посещении Лассаля и с наслаждением проводит с ним долгие часы в рассуждениях на философские, исторические и другие темы. Лассаль со свойственной ему энергией берет в свои руки защиту прав больного поэта на ренту, которую оспаривал у него его кузен, – и блестяще выполняет взятую на себя задачу. В письмах Гейне к Лассалю, которого он всегда называет «дорогим, милейшим другом» или своим «самым дорогим братом по оружию», встречаются, например, такие места:
   «Сегодня я ограничиваюсь лишь выражением своей благодарности Вам. Никогда еще никто не делал для меня так много. Я еще не встречал человека, в деятельности которого было бы столько страсти в соединении с ясностью рассудка. Да, Вы имеете полное право дерзать, в то время как другие, мы, узурпируем это божественное право, эту небесную привилегию. Ведь в сравнении с Вами я – лишь скромная муха».
   В другом месте страдающий поэт трогательно пишет ему:
   «Желаю Вам всего лучшего, и будьте убеждены, что я Вас несказанно люблю. Как я радуюсь, что не ошибся в Вас; никому и никогда я не верил так, как Вам, – я, который так недоверчив, по опыту, а не от природы. С тех пор как я получил Ваше письмо, во мне растет бодрость и мне стало лучше».
   Нельзя не привести бесподобную характеристику Лассаля, сделанную тем же Гейне в письме от 3 января 1846 года к Варнгагену фон Энзе:
   «Мой друг, г-н Лассаль, податель этого письма, – молодой человек с замечательными дарованиями: с основательнейшей ученостью, с обширнейшими познаниями, с величайшей проницательностью, какую мне когда-либо приходилось встречать, с богатейшей способностью изложения он соединяет удивительную энергию и практическую ловкость… Это соединение знания и умения, таланта и характера было для меня отрадным явлением. Лассаль – истинный сын нового времени, не желающий и слышать о том самоотречении и скромности, которыми мы в наше время, с большей или меньшей неискренностью, пробавлялись и щеголяли. Это новое поколение хочет жить полной жизнью и завоевывать себе значение среди видимого мира; мы, старики, покорно склонялись перед невидимым; стремились поймать призрак счастья и наслаждались благоуханием цветов фантазии, смирялись и хныкали и все же, пожалуй, были счастливее этих суровых гладиаторов, которые так гордо идут в бой, навстречу смерти».
   Читатель увидит, до какой степени верен портрет, набросанный в беглых, крупных штрихах гениальной кистью художника, как оправдаются его пророческие слова. Из некоторых намеков в письмах Гейне видно, что молодой Лассаль выступил перед ним горячим атеистом: теперь Гейне «хотел бы увидеть его физиономию», когда он услышит, что смертельно больной поэт обратился в деиста. Намеки и подтрунивания великого поэта над Лассалем показывают также, что для пылких сердец кокетливых парижанок юноша представлял еще большую опасность, чем сам Гейне в молодые годы.
   Мы видим двадцатилетнего Лассаля вполне сформировавшимся, цельным человеком. Жизнь и наука не прибавят уже ни одного нового штриха к его умственному и нравственному облику. Жизнь приумножит его опытность, значительно обострит характернейшие черты его оригинальной натуры, наука в огромнейшей степени обогатит его ум, арсенал его знаний, но ни та, ни другая не в состоянии будут ни на йоту изменить эту монументальную фигуру из закаленной стали… Нам приходилось видеть фотографию этого двадцатилетнего юноши: величественно подняв голову, гордо распрямив плечи и подбоченясь, крепко опершись на груду фолиантов правой рукой, – стоит он тщеславно-щеголевато перед нами, с «печатью светлого ума на челе», – мощный, вызывающе упорный, самоуверенный, царственный… Таковым он остался до последнего часа своей бурной жизни!
   В январе 1846 года Лассаль вернулся в Берлин, намереваясь занять кафедру доцента при университете. Конечно, его встретили бы там с распростертыми объятиями. Он был уже известен в научном мире столицы, а тогдашние светила науки: Александр Гумбольдт, знаменитый юрист Савиньи, филолог А. Бёк – были его восторженными друзьями. Двери салонов литературных обществ и различных кружков были для него гостеприимно открыты. Но вскоре после приезда в Берлин один из друзей Лассаля, доктор Мендельсон, знакомит его с графиней Софией Гацфельд. Это случайное обстоятельство повлекло за собой очень важные последствия и сильно повлияло на всю дальнейшую судьбу Лассаля. Оно сбило его с избранного пути и бросило в отчаянную борьбу – запутанную и сложную, отнявшую у него немало сил и времени. Графиня Гацфельд, несмотря на свои сорок лет, была женщина замечательной красоты, величественная, благородная, умная. Скрытая грусть и боль незаслуженных долголетних страданий и унижений отражались в тонких чертах ее лица и подчеркивали его природную чарующую прелесть. Большие выразительные томные глаза, осененные густыми и длинными ресницами, сверкали неутоленным жаром страсти, дышали затаенной ненавистью и гневом за бесплодно потраченную жизнь.
   «Насколько велико благородство ее души, насколько глубок ее ум, настолько же велико и несчастье ее судьбы, – писал Лассаль впоследствии в „Исповеди“ С. Солнцевой. – Она происходила из высшей аристократии, из одной из знаменитых германских фамилий, князей Гацфельдов. В то время самым богатым и влиятельным из них был ее двоюродный брат, граф Эдмонд Гацфельд, обладавший пятимиллионным состоянием. За него-то и выдали родители свою семнадцатилетнюю Софию, – конечно, по расчету. Грубый, развратный и высокомерный, граф возненавидел скоро, когда прошел первый пыл медового месяца, юную красавицу жену – одаренную, чистую, с глубоким внутренним миром – как своего антипода. Первое время она терпеливо выносила его грубое, возмутительное обращение, но когда она начала возмущаться и протестовать, муж не остановился и перед насилием. Граф начал систематически мучить и преследовать ее всеми средствами, доступными могущественному и привилегированному аристократу, такими недостойными способами, каких не найдешь в самых неправдоподобных романах… Он заключал ее в своих горных замках, отказывал ей в докторах и лекарствах во время ее болезней, тайно похищал ее детей. Вся жизнь этой отважной женщины была лишь беспрерывной борьбой за детей, которых она постоянно возвращала и снова теряла».
   Из троих ее детей при ней остался лишь младший сын. Дочь же граф насильно вырвал из ее рук и заключил в иезуитский монастырь, лишив ее всякой возможности общения с матерью, так что в продолжение пяти лет ни единого письма, ни одной строчки не получила ни мать от дочери, ни дочь от матери. Граф лишил несчастную жену всех средств к жизни, в то время как сам прожигал свое огромнейшее состояние в разгульных и развратных оргиях. Но этого мало, он старается восстановить против нее ее родных, подкупает клеветников и распускает наглые инсинуации, обвиняя ее в безнравственности, в измене, чего ему не удалось доказать, несмотря на подкупы и целую шайку шпионов, которыми он ее окружил. Даже ее братья, занимавшие высокое положение в обществе и имевшие могущественные родственные связи, не в состоянии были сделать что-либо против него, несмотря на то что все они глубоко ненавидели тирана. Часто они устраивали семейный совет и принуждали Эдмонда изменить свое обращение с женой, заставляли его подписывать договор, который бы защищал ее от преследований. Граф всякий раз уступал, подписывал все, что от него хотели, по-видимому даже примирялся с графиней, но – не проходило и двух дней, как он снова обрушивался на нее со всей силой своей тирании. Однажды брат графини даже жаловался по этому поводу лично королю. Король дал кабинетное предписание графу изменить свое бесчеловечное обращение с женой, но высокомерный немецкий патриций не обратил и на это никакого внимания. Не было иного выхода, как прибегнуть к защите суда. Но, несмотря на то что графиня на коленях умоляла своих родственников обратиться к этому последнему средству, они ни за что не соглашались: гордые своим родовым княжеским гербом аристократы боялись, чтобы раскрытие всех злодеяний графа не наложило пятна на этот герб и на них самих за их долгое молчание по отношению к таким неслыханным гнусностям. К тому же они не хотели давать лишнего оружия в руки демократических элементов страны. Напротив, они угрожали совершенно оставить ее, обратиться против нее, если она решится на этот шаг. Вся жизнь человека была, таким образом, принесена в жертву его «высокому» имени.
   В таких мучительных пытках прошло много лет. Двадцать два года носила она на себе страшное иго своего тюремщика – ради единственного сына, оставшегося при ней. Но вот граф решил во что бы то ни стало разлучить ее и с этим, самым любимым ее ребенком, для чего прислал к ней слугу. Мать, как тигрица, защищающая своих детей и не щадящая при этом жизни, держа маленького сына на левой руке, а в правой – заряженный револьвер, встретила посланного со словами: «Если вы только прикоснетесь к нему, я застрелю вас на месте!» Но и это не остановило графа. Он решается похитить ребенка. Он пишет четырнадцатилетнему мальчику письмо, в котором требует немедленно оставить мать, и дает ему при этом план бегства от нее. В случае же неисполнения им этого приказания он угрожает лишить его всякого наследства.