Страница:
…И вновь показалось, что мне в глаза смотрит Танат Жестокосердный.
– Поговорить, – еле слышно донеслось из темноты. – Поговорить, ванакт…
Я не поверил, но не стал переспрашивать. Кто пришел ко мне этой долгой ночью? Любопытствующий аэд, желающий воспеть аргосского ванакта? Сияющий? Или…
Меч был у бедра, но я знал – не поможет. И гетайры не успеют вмешаться.
Я огляделся, но никого не увидел. Холод накатил, сдавил сердце…
– Где ты?
Спросил, хотя и понимал: на такие вопросы не отвечают. А если и отвечают, то не словами.
Я ждал, но тьма молчала. И каждый раз, когда волна накатывала на мокрый песок…
– Прощай…
Я резко повернулся, пытаясь угадать, откуда донесся голос.
– Прощай, сын Тидея! Прощай…
Я шагнул вперед, наугад, надеясь догнать, остановить. И замер.
Рукоять!
Знакомая бронзовая рукоять торчала прямо из песка. Почему-то она показалась мне неимоверно горячей, словно хеттийский мастер только что достал знакомый кинжал из литейной формы…
– Ванакт! Ванакт!
Наверное, я крикнул. Или просто повысил голос. Во всяком случае, меня услыхали.
– Послать погоню, ванакт? Эй, парни!..
– Не надо, Фремонид! – вздохнул я. – Не надо…
Черные крылья Танатоса легки, не слышна его поступь. И никогда не знаешь, откуда повеет холодом. Смерть не медлит. Но все же она промедлила этой ночью! Танат опустил руку, и до рассвета, до близкого весеннего рассвета, до первого крика трубы мне осталось гадать, что вырвало из его рук хеттийский кинжал.
Может быть, все-таки ОНИ? Те, в кого мы, Сияющие, так плохо верим? Не верим, ибо знаем…
Знаем – но, похоже, не все.
На волнах вновь горели огоньки – как в ту ночь, когда мы ловили гидру. Незадолго перед тем Жестокосердный тоже отпустил меня. Отпустил, хотя никто уже не верил…
…Сначала – оторвать руку. Или выколоть глаз. Или – все сразу. А потом начинять пирог: драки, веселье, боги. Пожалуй, ты прав, Эриний Неизвестный, посланец Таната. Так оно и есть. Разве что веселья в моей жизни было маловато.
Или это мне так сегодня кажется? Кажется, потому что я понял: мне некуда возвращаться.
Некуда – и незачем.
Песнь первая
Строфа-I[10]
Антистрофа-I
– Поговорить, – еле слышно донеслось из темноты. – Поговорить, ванакт…
Я не поверил, но не стал переспрашивать. Кто пришел ко мне этой долгой ночью? Любопытствующий аэд, желающий воспеть аргосского ванакта? Сияющий? Или…
Меч был у бедра, но я знал – не поможет. И гетайры не успеют вмешаться.
Я огляделся, но никого не увидел. Холод накатил, сдавил сердце…
– Где ты?
Спросил, хотя и понимал: на такие вопросы не отвечают. А если и отвечают, то не словами.
Я ждал, но тьма молчала. И каждый раз, когда волна накатывала на мокрый песок…
– Прощай…
Я резко повернулся, пытаясь угадать, откуда донесся голос.
– Прощай, сын Тидея! Прощай…
Я шагнул вперед, наугад, надеясь догнать, остановить. И замер.
Рукоять!
Знакомая бронзовая рукоять торчала прямо из песка. Почему-то она показалась мне неимоверно горячей, словно хеттийский мастер только что достал знакомый кинжал из литейной формы…
– Ванакт! Ванакт!
Наверное, я крикнул. Или просто повысил голос. Во всяком случае, меня услыхали.
– Послать погоню, ванакт? Эй, парни!..
– Не надо, Фремонид! – вздохнул я. – Не надо…
Черные крылья Танатоса легки, не слышна его поступь. И никогда не знаешь, откуда повеет холодом. Смерть не медлит. Но все же она промедлила этой ночью! Танат опустил руку, и до рассвета, до близкого весеннего рассвета, до первого крика трубы мне осталось гадать, что вырвало из его рук хеттийский кинжал.
Может быть, все-таки ОНИ? Те, в кого мы, Сияющие, так плохо верим? Не верим, ибо знаем…
Знаем – но, похоже, не все.
На волнах вновь горели огоньки – как в ту ночь, когда мы ловили гидру. Незадолго перед тем Жестокосердный тоже отпустил меня. Отпустил, хотя никто уже не верил…
…Сначала – оторвать руку. Или выколоть глаз. Или – все сразу. А потом начинять пирог: драки, веселье, боги. Пожалуй, ты прав, Эриний Неизвестный, посланец Таната. Так оно и есть. Разве что веселья в моей жизни было маловато.
Или это мне так сегодня кажется? Кажется, потому что я понял: мне некуда возвращаться.
Некуда – и незачем.
Песнь первая
Элевсинский огонь
Строфа-I[10]
– Мне жарко, мама! Жарко!
– Сейчас, сынок, сейчас, маленький…
На лоб ложится холодное полотенце. Мамина рука легко касается щеки.
– Сейчас, Диомед. Тебе будет легче…
В горнице темно. В углу догорает светильник, тяжкий чад горелого масла не дает дышать. Я хочу пожаловаться маме, но гордость мешает. Я уже почти взрослый. Мне шесть лет! Я не должен жаловаться, не должен плакать!
В углу спит рабыня – та, что должна сидеть возле меня всю ночь. Она хорошая, но иногда говорит плохие слова. Днем, когда я спал… Нет, это она думала, что я сплю, я не спал, я просто не открывал глаза… Она сказала, что я сиротка. Бедный сиротка, который растет без мамки. Это неправда, мама здесь, она со мной!
Меня часто так называют – сироткой. Или даже – сиротой. Мама говорит, чтобы я не обижался.
Жарко! Может быть, уже лето? Ведь я лежу в этой горнице очень давно, наверное, лето уже настало!..
Рабыню не надо будить. Пусть спит. Ведь пришла мама, а об этом никто не должен знать. Никто-никто!
Это наша тайна. Моя – и мамина.
Ее рука ложится на лоб, скользит по волосам.
– Они думают, что я умру. Я ведь не умру, мама, правда?
– Ну что ты, сынок! Сейчас ты заснешь, а утром проснешься здоровым, совсем здоровым.
– И смогу выйти на улицу?
Я там давно не был, на нашей Глубокой улице, в нашем царстве-государстве, что раскинулось от Трезенских ворот до ступеней храма Афины Трубы. А это плохо. Там сейчас наверняка всем заправляют Алкмеон с Амфилохом. Опять, поди, привели своих пеласгов! Без меня Сфенелу с ними не справиться. Может, прямо сейчас наши дерутся… То есть, нет, конечно, сейчас ведь ночь…
– Смогу, мама?
– Конечно, сможешь!
– И на площадь? К храму Трубы?
– Сможешь, сынок.
Я верю. Я не могу не верить маме. Верю, хотя слышал то, о чем сегодня говорил жрец-знахарь с папой. Он шептал по-хеттийски, думал, что я не понимаю…
…И дедушка Адраст тоже говорил с папой по-хеттийски. Я еще удивился – дедушка никогда не приходит к нам домой. А тут пришел, посидел возле моей постели, погладил по лбу. И дядя Капаней, и дядя Полиник… Все они говорят шепотом, никто не улыбается, не смеется – даже дядя Капаней. И Сфенела ко мне не пускают, и Ферсандра. И жарко, жарко!
Хорошо, что вечером пришла мама!
– Они все думают, что я умру? Да? Потому и жертву в храм понесли?
Мама смеется, и мне сразу же становится легче. Если мама смеется, значит, все будет в порядке.
– Жертву не несут, Диомед. Жертву приносят. Люди думают, что это поможет.
Я хочу спросить у мамы, когда жертва помогает, а когда нет и почему она так называется – «жертва», но не успеваю. Жар накатывает, мешает дышать. Видеть. Слышать…
…Темная горница, светильник в углу, у спящей рабыни смешно приоткрыт рот. Постель – низкое ложе, на которое легко запрыгивать. Мальчик с мокрой повязкой на лбу, струйка воды течет по щеке, глаза закрыты. Я уже видел этого мальчика!
– Мама!
Почему-то кажется, что меня никто не слышит…
Ее рука сжимает мою ладонь. Или это мне тоже кажется?
– Тише, сынок, тише! Иначе услышит ОН…
Мамин голос… У мамы никогда не было такого голоса! И кто это ОН? И тут мне становится страшно. Я не могу смотреть на мальчика с повязкой. Такого знакомого мальчика…
Темно! Почему погас светильник? Как хорошо, что мама рядом! Как хорошо…
– Уйди! Ты не возьмешь его! Не возьмешь! Слышишь?
Почему мама кричит? Мама никогда не кричит. И почему я не вижу мальчика? Этот мальчик очень похож… Похож на кого-то…
Слова – чужие, непонятные, страшные. Или это ночной ветер бьется о ставни?
– Уйди! Это говорю тебе я – Сова!
С кем это разговаривает мама? Разве ее зовут Сова? Сова – это птица, а маму зовут…
Темно, темно, холодно.
…И пустые зеркальца чужих глаз – равнодушные, мертвые. Взгляд Того, Кто пришел за мной.
Мама! Мама…
«Хороший господин» – это тоже я. Так называет меня рабыня, та самая, что заснула, сидя на скамье и смешно приоткрыв рот. Заснула – потому что пришла мама, а маму никто не должен видеть…
Мама!
В глаза бьет свет – яркий, дневной. Уже день? К губам прикасается что-то холодное. Не задумываясь, я делаю глоток.
Горько!
– Выпил? Ну и славно, хороший господин, ну и славно. Ты спи, спи. Ты спать должен, иначе не выздоровеешь. Тебя боги отпустили нам всем на радость. И господин Тидей рад, и господин Полиник, и господин Капаней. И ванакт наш, дедушка твой, о тебе справлялся…
Я не слушаю. Я уже понял – мама ушла. Мама ушла, а я так хотел, чтобы она осталась подольше! Мама всегда уходит…
Раз в год мы с папой, дядей Полиником и тетей Дипилой ходим за Микенские ворота к Полю Камней. Там хорошо и красиво, но никто почему-то не смеется, не улыбается. Там даже не играют, хотя за камнями очень удобно прятаться, особенно вечером. Возле одного из камней мы льем на землю вино и крошим лепешку. Это для тети Аргеи. Папа говорит, что она болела и ушла к Гадесу.
Я знаю – тетя Аргея умерла.
Мне ее жалко. Папа говорит, что она была совсем молодой.
В этом году мы встретились на Поле Камней с дедушкой Адрастом. Тетя Аргея – его дочка. И тетя Дипила – его дочка. Тетя Дипила всегда плачет, когда мы льем вино. Она называет меня «бедным мальчиком». Это потому, что она думает, будто тетя Аргея – моя мама.
Дедушка не плачет. Он никогда не плачет.
Мне жалко тетю Аргею, но я не бедный мальчик и не сиротка. Моя мама здесь, только ее никто не должен видеть. Даже дядя Полиник. Даже дедушка. Даже Сфенел.
Я хочу рассказать Сфенелу о маме, потому что он мой лучший друг. Мама сказала, что я смогу рассказать о ней, но позже. Не сейчас.
А папа почему-то не хочет говорить со мной о маме!
Нос у него всегда репкой, как у его папы Капанея. А вот синяк…
– …Они, Тидид, опять приходили. Алкмеон с Амфилохом свою агелу привели. И еще тех, с Форонейской улицы.
(Агела – это стая. У нас стаи нет. Для нее нужен вожак. А вожаком только взрослый может быть.)
Сфенел сопит, отворачивается.
– Я Алкмеону сказал, что он пеласг.
Мне стыдно. Пока я тут отлеживаюсь, прячусь за темными ставнями, мой друг защищает нашу улицу, наше маленькое царство-государство! Сфенел, конечно, самый сильный из нас. И ростом выше. И вообще, он видом совсем-совсем взрослый, прямо-таки восьмилетний.
Но ведь тех – целая стая!
– И Ферсандра побили. Его в живот ударили. Алкмеоновы пеласги ударили…
Сказать нечего. Сегодня утром я попросил у папы разрешения выйти на улицу. Да где там! Только и позволил, что увидеться со Сфенелом. И то ненадолго.
– Ничего, Капанид, – улыбаюсь я. – Скоро встану!..
Он кивает, но по-прежнему сопит. Мы оба знаем – дела плохи. Амфилоху, сыну дяди Амфиарая, четырнадцать лет, а его старшему брату Алкмеону – целых шестнадцать. Обычно они с нами не дерутся, зато приводят целую ватагу сопляков с Пеласгийской улицы. И с Форонейской. И от Зевса Дождевика. Стаю! Приходят – и начинают играть в бабки прямо у храма Трубы.
Чтобы нас обидеть.
Дядя Амфиарай, который Алкмеону и Амфилоху папа, не любит моего папу. Дядя Амфиарай – лавагет, он над всеми войсками самый-самый главный. Он никогда не бывает у нас. Ни он, ни тетя Эрифила (она моего дедушки Адраста сестра младшая). Дядю Амфиарая многие боятся, говорят, что он «Вещий». Что он слышит, как разговаривают боги. Поэтому с Алкмеоном и Амфилохом никто из нас не хочет дружить. И с их приятелями тоже. Мы их зовем пеласгами[11]. Пусть обижаются! Все знают – пеласги были очень глупые. Они даже не умывались.
– Алкмеон сказал, что ты все равно помрешь, – хмурится друг Капанид. – Сказал, что твою нить Парки перерезали. Я ему в ухо дам. Вот подрасту – и дам!
Хорошо, когда у тебя есть друзья!
– Наговорились, драчуны?
Это тетя Эвадна – мама Сфенела. Все говорят, что она очень красивая. Поэтому дядя Капаней – «счастливчик».
– И вовсе мы не наговорились! – возмущается Сфенел, но тетя Эвадна уже берет его за руку. Капанид потирает разодранное ухо.
– Я скоро встану, – повторяю я. – Мы им всем дадим! Так и передай этому Алкмеону. И пусть не ходят к нашему храму. И в бабки там не играют!
Сфенел хмурится, и я понимаю, что синяк под его глазом – не последний.
– Я сделала, что могла, Ойнид. С ним все будет в порядке.
С кем она говорит? Ойнид – это мой папа. Он Ойнид, потому что его папа – Ойней. Так называют друг друга взрослые.
(Взрослые – и мы со Сфенелом. Поэтому он – Капанид, а я – Тидид. Когда старшие это слышат, то смеются. Ну и пусть смеются!)
– Я могу забрать его отсюда. На Пелион или на один из островов. Если хочешь – и тебя тоже. Там нам не нужно будет скрываться…
Где же папа? Почему я не слышу его голоса? Ах да, я же сплю! Мне просто снится мама.
– Зачем тебе этот город, Ойнид? Думаешь, Адраст поможет тебе вернуться в Калидон? Поможет отомстить? Кому? Твоему же отцу? Уедем отсюда!
Я не хочу уезжать. И папа, кажется, тоже. А мама… Неужели она плачет? Моя мама никогда не плачет!
– Ты ничего не сможешь сделать, Ойнид! Семья… Семья помнит обо всех – обо всех таких, как наш мальчик. Боюсь, ОНИ уже догадались. Отец… МОЙ отец не хочет, чтобы в Номосе остался хотя бы один человек с НАШЕЙ кровью в жилах…
Мне становится страшно. Зачем мама говорит такое? Зачем мне это снится?
– Ты ведь знаешь, Ойнид, что МОЙ отец никого не прощает!
Выходит, у моей мамы тоже есть папа? Значит, он мне дедушка? Но почему тогда?..
– Да, и Акаст погиб. И Орфей. И Дедал. И Ясон. А Геракл собирается воевать с Авгием. И вы тоже собираетесь воевать! Понимаешь, Ойнид? Скоро в Номосе не останется никого. Отец сказал, что вы уже не нужны. И наш мальчик…
Мамин голос становится тише, тише…
Умолкает.
Я засыпаю уже по-настоящему, но даже во сне – глубоком, без сновидений – продолжаю удивляться. Почему молчал папа? Что такое Номос? Что за Семья такая у мамы?
И почему мамин папа хочет убить меня?
– Феласги! Феласги! Феласги идут!
Ферсандр скатился вниз, едва не упал, ухватился рукой за кривой ствол кизила, глотнул горячий летний воздух.
Выдохнул.
– Алкмеон своих фривел! Их там десять… Твенадцать!
«Твенадцать» – это «двенадцать». А «фривел», понятное дело, «привел». Это он по-беотийски, потому что дядя Полиник, его папа, из Беотии. А по-ихнему – из «Виофии».
Ну а «феласги» – это пеласги. Те самые.
Ферсандру страшно. Он совсем маленький, даже ниже меня. И дерется плохо. И еще он очень худой. Как его папа. У дяди Полиника есть еще два мальчика. Их зовут Адраст и Тимей. Они вместе родились, поэтому их называют «близнецы». Но они еще драться не могут. Им всего по два годика.
Значит, пеласги!
Мы со Сфенелом переглядываемся. Сегодня меня впервые выпустили на улицу. Выходит, вовремя. Граница нарушена! Враг уже на ступенях храма Трубы. Они уже ворвались, они уже здесь!..
От Трезенских ворот до храма Афины. Мимо могилы Арга, мимо маленького храмика Елены, мимо старого Царского дома – пустого, заколоченного старыми трухлявыми досками, мимо черного провала Палат Данаи, мимо дома, где живем мы с папой, мимо соседнего, где живет дядя Полиник, и дальше, к дому дяди Капанея…
Она невелика, наша улица, наша Глубокая. По ней не очень удобно ходить: она действительно глубокая, узкая, похожая на овраг. К каждому дому – и к моему, и к дому Капанида – приходится подниматься по ступенькам, а это очень неудобно, особенно в дождь. Но эта улица – наша. Наше царство-государство, куда нет хода врагам, а особенно пеласгам, этим неумытым дикарям, которые нападают только стаей и только шестеро на одного. Нападают – и спешат спрятаться за взрослыми спинами, как только мы начинаем их бить!
Трое на шестерых, трое на девятерых, трое на дюжину. Это – ничего, но сегодня они привели взрослых. Взрослые не должны драться! Это не по правилам. Но они все равно пришли. Амфилох выше Сфенела на целую голову, а Капанид – самый высокий из нас троих.
…И его папа тоже самый высокий. Потом идет дядя Полиник, а потом уже – мой папа. Зато у папы плечи шире. И кулаки больше!..
И еще Алкмеон. С этим не справиться – даже если на подмогу придут все наши приятели. Но они не придут. Они прячутся. Они боятся пеласгов.
Мы – не боимся!
Не боится Сфенел, не боюсь я. Ферсандр… Он маленький и худой, он, конечно, боится. Но он все равно с нами!
Вперед!
Мы бежим плечо к плечу – мимо нашего дома, мимо дома дяди Полиника, мимо дома дяди Капанея. Только бы не заметили, только бы не увели домой…
Папа говорит, что спуску нельзя давать никому. Даже взрослым. Только с богами нельзя драться. А дядя Капаней смеется и говорит, что драться можно и с богами. Когда мы вырастем, он нас научит.
Дядя Капаней смеется, а тетя Эвадна почему-то пугается.
Вот они! Как раз на ступенях храма. Вся стая вместе: сопляки-пеласги, неумытые дикари с грязными носами, Амфилох… Алкмеон!
Ого!
– Меч! – шепчет Сфенел. – Гляди – меч!
В руках у Алкмеона – меч. Деревянный, конечно, не иначе из гимнасия притащил. Мне становится завидно. Завидно – и страшновато. Если такой деревяшкой угадать по затылку!.. Проверено!
Останавливаемся. Переглядываемся. Они… Они тоже переглядываются. Скалятся… Ферсандр пятится назад, я хватаю его за плечо. Капанид смотрит на меня.
Пора!
– Эй, да тут Дурная Собака! Дурная Собака! Дурна-а-а-я Собака-а-а!
Дурная Собака – это я. Это они меня обижают.
– А ну, чешите отсюда, сопляки!
У, Дий Подземный! Они первыми начали ругаться. А в драке, как и в бою: кто начал, тот и победил. Тоже проверено!
Ладно! Пора и нам. Я вновь смотрю на Сфенела, он – на меня. Тяну носом воздух.
– Воняет что-то, а, Капанид? Навоз не убрали, что ли?
Сфенел недоуменно оглядывается.
– Угу. Вон, куча целая!
– Кте феласги – там навоз. В тень съедают целый воз!
Это уже Ферсандр.
(«Кте» – это «где». Ну а «тень», понятно – «день».)
Сейчас кинутся! Но нет, Алкмеон не спешит. На лице – снисходительная ухмылка. Лучше бы не улыбался! У него верхняя губа – пополам. «Заячья» называется. Это ему боги такое сделали.
Меч – в руке. Р-раз! Р-раз! Деревяшка со свистом рассекает воздух.
– Пеласги, чтобы вы знали (р-раз!) – соплячье глупое, – были любимцами богов (р-раз!). Поняли? Они в Серебряном веке жили (р-раз! р-раз!). К ним сам Крон в гости приходил (р-раз!). А за навоз сейчас получите (р-раз! р-раз! р-раз!).
Если он думал нас своей деревяшкой удивить, то напрасно. Я и сам так могу. И Сфенел может. Ну, не так, конечно…
Зато мне папа настоящий меч давал покрутить. Острый! Из аласийской бронзы. А насчет пеласгов…
– Пеласги были дураки. Такие дураки, что боги не захотели на них больше смотреть…
– …Воняли сильно!
(Это – Капанид.)
– Пришлось богам потоп устроить и всех пеласгов утопить. Как крыс! Вонючих красноглазых крыс! А после потопа навоз остался, его на вашу улицу и занесло…
– И ты его на зафтрак ешь!
(Молодец, Ферсандр!)
– Ах, сучата!
– Бей!
Ну, наконец! Я кричу «Кабан!», Ферсандр вопит «Спарты!», Сфенел, ясное дело, «Уноси тепленького!».
Боевые кличи отцов и дедов. Их надо орать изо всех сил, до хрипа, до боли в ушах.
Кабан! Кабан! Кабан!!!
Когда по праздникам папа и дядя Полиник выпьют (дядя Полиник целую чашу, а папа – чуть-чуть), то всегда вспоминают одно и то же. Давным-давно, целых восемь лет назад, они оба приехали сюда, в Аргос. Ворота Лариссы, нашего акрополя, оказались заперты, а в калитку мог пройти только один. Там они и столкнулись. Тогда папа выхватил меч…
…Мелюзгу – в стороны. Их много, но дерутся не лучше девчонок. Разве что вопить горазды. И кусаться…
Вот тебе! Вот!
С ними просто. Сфенел – тараном – в центре. Я – справа, Ферсандр – слева. И – молоти от души!
Кабан!!!
…Папа тогда тоже кричал «Кабан!». На нем был шлем с кабаньей головой – старый, еще прадедушки Портаона. Сейчас этот шлем в оружейной лежит, на самом видном месте. А папа носит другой, с тремя гребнями и с дырками для глаз.
Эге, эти покрепче! Спина к спине – ученые. Да только спина к спине – это для обороны, а в бою надо наступать, наступать!.. И бить, бить, бить! Потом можно посчитать синяки, подергать шатающийся зуб…
Кабан!!!
…А у дяди Полиника на плечах была львиная шкура. (Как у моего дяди Геракла. Я, правда, не видел, но все говорят – большая шкура.) Вот потом и стали рассказывать, что возле ворот подрались Кабан со Львом. А дедушка Адраст решил их помирить и отдать за них своих дочек. Говорят, оракул велел.
А мой папа все равно победил бы дядю Полиника!
Ступени! Мы уже на ступенях. Мы победили!..
– Ну а со мной, этолийский ублюдок?
Толчок в грудь. Амфилох щерится, скалится щербатым ртом. (Говорят, ему передний зуб дядя Эгиалей выбил. Дядя Эгиалей молодец!)
Останавливаюсь – на миг, всего на один миг. Амфилох не должен драться, он взрослый. Он может драться, если бы с нами тоже были взрослые, хотя бы один.
– Что, хитон намочил? Ну, ударь меня, Диомедик, ударь! Ударь, Собака этолийская!
Дурная Собака – это обидно. А этолийская – еще хуже. За такое полагается обижаться. Обижаться – и морду бить!
Меня тянут за руку. Сфенел? Да, это он. Капанид помнит правило: взрослый не может тронуть маленького. Не может – если тот не начнет первый. А вот тогда…
Смех – презрительный, обидный. Алкмеон смотрит прямо на меня, дергает губой своей заячьей (во урод!), рука подбрасывает меч…
Р-раз!
– Плюнь на этого засранца, брат! Что он, что его отец!..
Чернота плещет в глаза. Они… Они не смеют говорить о папе!
Амфилох тоже смеется – еще гаже, еще обидней. Смеется, щерится.
– Эти этолийские недоноски только коз могут портить! Что, Диомедик, твой папочка небось всех козлов в Калидоне разом заменял? Потому и мамочка твоя не выдержала – сдохла?
Мама!!!
…Река шумит совсем рядом, тихая, спокойная. Странно, я не могу ее увидеть. Только плеск – и легкий теплый ветерок.
Тихо-тихо.
Тихо…
Река совсем близко, только шагни, только вдохни поглубже свежий прозрачный воздух…
Плещет, плещет…
– Держите! Держите!
Кого держать?
Рука сама собой сжалась в кулак, дернулась – наугад, не глядя…
– Тидид!!!
Остановил не голос – глаза. Никогда у моего друга Сфенела Капанида не было такого взгляда.
– Тидид… Ты… Не надо!
И тут я опомнился. Опомнился, удивился. И сразу же захотелось спросить: «Почему?». И не одно «почему» – много.
Почему так болит рука? И палец?..
Почему Капанид держит меня – и не за локоть, не за плечо – за горло, боевым захватом, который нам обоим показал дядя Эгиалей? Почему Ферсандр… Ну, это я потом узнаю. Но вот почему Амфилох?..
– Ж-жив? Он ж-жив?
Странно, я никогда не слышал, чтобы зазнайка Алкмеон заикался! Я никогда не видел…
…Видел! Такое лицо было у соседского мальчика, которого в прошлом году взял к себе Гадес. Мальчика звали Эгиох…
– Т-ты! Этолийская сволочь! Ты убил его! Убил!
Кто убил? Кого? Я настолько удивляюсь, что даже забываю обидеться.
– Да позовите кого-нибудь, позовите! Эй, сюда! Отец! Папа-а-а!
– Сейчас, сынок, сейчас, маленький…
На лоб ложится холодное полотенце. Мамина рука легко касается щеки.
– Сейчас, Диомед. Тебе будет легче…
В горнице темно. В углу догорает светильник, тяжкий чад горелого масла не дает дышать. Я хочу пожаловаться маме, но гордость мешает. Я уже почти взрослый. Мне шесть лет! Я не должен жаловаться, не должен плакать!
В углу спит рабыня – та, что должна сидеть возле меня всю ночь. Она хорошая, но иногда говорит плохие слова. Днем, когда я спал… Нет, это она думала, что я сплю, я не спал, я просто не открывал глаза… Она сказала, что я сиротка. Бедный сиротка, который растет без мамки. Это неправда, мама здесь, она со мной!
Меня часто так называют – сироткой. Или даже – сиротой. Мама говорит, чтобы я не обижался.
Жарко! Может быть, уже лето? Ведь я лежу в этой горнице очень давно, наверное, лето уже настало!..
Рабыню не надо будить. Пусть спит. Ведь пришла мама, а об этом никто не должен знать. Никто-никто!
Это наша тайна. Моя – и мамина.
Ее рука ложится на лоб, скользит по волосам.
– Они думают, что я умру. Я ведь не умру, мама, правда?
– Ну что ты, сынок! Сейчас ты заснешь, а утром проснешься здоровым, совсем здоровым.
– И смогу выйти на улицу?
Я там давно не был, на нашей Глубокой улице, в нашем царстве-государстве, что раскинулось от Трезенских ворот до ступеней храма Афины Трубы. А это плохо. Там сейчас наверняка всем заправляют Алкмеон с Амфилохом. Опять, поди, привели своих пеласгов! Без меня Сфенелу с ними не справиться. Может, прямо сейчас наши дерутся… То есть, нет, конечно, сейчас ведь ночь…
– Смогу, мама?
– Конечно, сможешь!
– И на площадь? К храму Трубы?
– Сможешь, сынок.
Я верю. Я не могу не верить маме. Верю, хотя слышал то, о чем сегодня говорил жрец-знахарь с папой. Он шептал по-хеттийски, думал, что я не понимаю…
…И дедушка Адраст тоже говорил с папой по-хеттийски. Я еще удивился – дедушка никогда не приходит к нам домой. А тут пришел, посидел возле моей постели, погладил по лбу. И дядя Капаней, и дядя Полиник… Все они говорят шепотом, никто не улыбается, не смеется – даже дядя Капаней. И Сфенела ко мне не пускают, и Ферсандра. И жарко, жарко!
Хорошо, что вечером пришла мама!
– Они все думают, что я умру? Да? Потому и жертву в храм понесли?
Мама смеется, и мне сразу же становится легче. Если мама смеется, значит, все будет в порядке.
– Жертву не несут, Диомед. Жертву приносят. Люди думают, что это поможет.
Я хочу спросить у мамы, когда жертва помогает, а когда нет и почему она так называется – «жертва», но не успеваю. Жар накатывает, мешает дышать. Видеть. Слышать…
…Темная горница, светильник в углу, у спящей рабыни смешно приоткрыт рот. Постель – низкое ложе, на которое легко запрыгивать. Мальчик с мокрой повязкой на лбу, струйка воды течет по щеке, глаза закрыты. Я уже видел этого мальчика!
– Мама!
Почему-то кажется, что меня никто не слышит…
Ее рука сжимает мою ладонь. Или это мне тоже кажется?
– Тише, сынок, тише! Иначе услышит ОН…
Мамин голос… У мамы никогда не было такого голоса! И кто это ОН? И тут мне становится страшно. Я не могу смотреть на мальчика с повязкой. Такого знакомого мальчика…
Темно! Почему погас светильник? Как хорошо, что мама рядом! Как хорошо…
– Уйди! Ты не возьмешь его! Не возьмешь! Слышишь?
Почему мама кричит? Мама никогда не кричит. И почему я не вижу мальчика? Этот мальчик очень похож… Похож на кого-то…
Слова – чужие, непонятные, страшные. Или это ночной ветер бьется о ставни?
– Уйди! Это говорю тебе я – Сова!
С кем это разговаривает мама? Разве ее зовут Сова? Сова – это птица, а маму зовут…
Темно, темно, холодно.
…И пустые зеркальца чужих глаз – равнодушные, мертвые. Взгляд Того, Кто пришел за мной.
Мама! Мама…
* * *
– Спи, спи, хороший господин! Тебе спать надо. Спи, а то не выздоровеешь.«Хороший господин» – это тоже я. Так называет меня рабыня, та самая, что заснула, сидя на скамье и смешно приоткрыв рот. Заснула – потому что пришла мама, а маму никто не должен видеть…
Мама!
В глаза бьет свет – яркий, дневной. Уже день? К губам прикасается что-то холодное. Не задумываясь, я делаю глоток.
Горько!
– Выпил? Ну и славно, хороший господин, ну и славно. Ты спи, спи. Ты спать должен, иначе не выздоровеешь. Тебя боги отпустили нам всем на радость. И господин Тидей рад, и господин Полиник, и господин Капаней. И ванакт наш, дедушка твой, о тебе справлялся…
Я не слушаю. Я уже понял – мама ушла. Мама ушла, а я так хотел, чтобы она осталась подольше! Мама всегда уходит…
Раз в год мы с папой, дядей Полиником и тетей Дипилой ходим за Микенские ворота к Полю Камней. Там хорошо и красиво, но никто почему-то не смеется, не улыбается. Там даже не играют, хотя за камнями очень удобно прятаться, особенно вечером. Возле одного из камней мы льем на землю вино и крошим лепешку. Это для тети Аргеи. Папа говорит, что она болела и ушла к Гадесу.
Я знаю – тетя Аргея умерла.
Мне ее жалко. Папа говорит, что она была совсем молодой.
В этом году мы встретились на Поле Камней с дедушкой Адрастом. Тетя Аргея – его дочка. И тетя Дипила – его дочка. Тетя Дипила всегда плачет, когда мы льем вино. Она называет меня «бедным мальчиком». Это потому, что она думает, будто тетя Аргея – моя мама.
Дедушка не плачет. Он никогда не плачет.
Мне жалко тетю Аргею, но я не бедный мальчик и не сиротка. Моя мама здесь, только ее никто не должен видеть. Даже дядя Полиник. Даже дедушка. Даже Сфенел.
Я хочу рассказать Сфенелу о маме, потому что он мой лучший друг. Мама сказала, что я смогу рассказать о ней, но позже. Не сейчас.
А папа почему-то не хочет говорить со мной о маме!
* * *
Под правым глазом у Сфенела – синяк, ухо напухло. И нос – репкой.Нос у него всегда репкой, как у его папы Капанея. А вот синяк…
– …Они, Тидид, опять приходили. Алкмеон с Амфилохом свою агелу привели. И еще тех, с Форонейской улицы.
(Агела – это стая. У нас стаи нет. Для нее нужен вожак. А вожаком только взрослый может быть.)
Сфенел сопит, отворачивается.
– Я Алкмеону сказал, что он пеласг.
Мне стыдно. Пока я тут отлеживаюсь, прячусь за темными ставнями, мой друг защищает нашу улицу, наше маленькое царство-государство! Сфенел, конечно, самый сильный из нас. И ростом выше. И вообще, он видом совсем-совсем взрослый, прямо-таки восьмилетний.
Но ведь тех – целая стая!
– И Ферсандра побили. Его в живот ударили. Алкмеоновы пеласги ударили…
Сказать нечего. Сегодня утром я попросил у папы разрешения выйти на улицу. Да где там! Только и позволил, что увидеться со Сфенелом. И то ненадолго.
– Ничего, Капанид, – улыбаюсь я. – Скоро встану!..
Он кивает, но по-прежнему сопит. Мы оба знаем – дела плохи. Амфилоху, сыну дяди Амфиарая, четырнадцать лет, а его старшему брату Алкмеону – целых шестнадцать. Обычно они с нами не дерутся, зато приводят целую ватагу сопляков с Пеласгийской улицы. И с Форонейской. И от Зевса Дождевика. Стаю! Приходят – и начинают играть в бабки прямо у храма Трубы.
Чтобы нас обидеть.
Дядя Амфиарай, который Алкмеону и Амфилоху папа, не любит моего папу. Дядя Амфиарай – лавагет, он над всеми войсками самый-самый главный. Он никогда не бывает у нас. Ни он, ни тетя Эрифила (она моего дедушки Адраста сестра младшая). Дядю Амфиарая многие боятся, говорят, что он «Вещий». Что он слышит, как разговаривают боги. Поэтому с Алкмеоном и Амфилохом никто из нас не хочет дружить. И с их приятелями тоже. Мы их зовем пеласгами[11]. Пусть обижаются! Все знают – пеласги были очень глупые. Они даже не умывались.
– Алкмеон сказал, что ты все равно помрешь, – хмурится друг Капанид. – Сказал, что твою нить Парки перерезали. Я ему в ухо дам. Вот подрасту – и дам!
Хорошо, когда у тебя есть друзья!
– Наговорились, драчуны?
Это тетя Эвадна – мама Сфенела. Все говорят, что она очень красивая. Поэтому дядя Капаней – «счастливчик».
– И вовсе мы не наговорились! – возмущается Сфенел, но тетя Эвадна уже берет его за руку. Капанид потирает разодранное ухо.
– Я скоро встану, – повторяю я. – Мы им всем дадим! Так и передай этому Алкмеону. И пусть не ходят к нашему храму. И в бабки там не играют!
Сфенел хмурится, и я понимаю, что синяк под его глазом – не последний.
* * *
Я сплю. В горнице темно, даже светильник погас. Мне снится мама. Мне снится ее голос.– Я сделала, что могла, Ойнид. С ним все будет в порядке.
С кем она говорит? Ойнид – это мой папа. Он Ойнид, потому что его папа – Ойней. Так называют друг друга взрослые.
(Взрослые – и мы со Сфенелом. Поэтому он – Капанид, а я – Тидид. Когда старшие это слышат, то смеются. Ну и пусть смеются!)
– Я могу забрать его отсюда. На Пелион или на один из островов. Если хочешь – и тебя тоже. Там нам не нужно будет скрываться…
Где же папа? Почему я не слышу его голоса? Ах да, я же сплю! Мне просто снится мама.
– Зачем тебе этот город, Ойнид? Думаешь, Адраст поможет тебе вернуться в Калидон? Поможет отомстить? Кому? Твоему же отцу? Уедем отсюда!
Я не хочу уезжать. И папа, кажется, тоже. А мама… Неужели она плачет? Моя мама никогда не плачет!
– Ты ничего не сможешь сделать, Ойнид! Семья… Семья помнит обо всех – обо всех таких, как наш мальчик. Боюсь, ОНИ уже догадались. Отец… МОЙ отец не хочет, чтобы в Номосе остался хотя бы один человек с НАШЕЙ кровью в жилах…
Мне становится страшно. Зачем мама говорит такое? Зачем мне это снится?
– Ты ведь знаешь, Ойнид, что МОЙ отец никого не прощает!
Выходит, у моей мамы тоже есть папа? Значит, он мне дедушка? Но почему тогда?..
– Да, и Акаст погиб. И Орфей. И Дедал. И Ясон. А Геракл собирается воевать с Авгием. И вы тоже собираетесь воевать! Понимаешь, Ойнид? Скоро в Номосе не останется никого. Отец сказал, что вы уже не нужны. И наш мальчик…
Мамин голос становится тише, тише…
Умолкает.
Я засыпаю уже по-настоящему, но даже во сне – глубоком, без сновидений – продолжаю удивляться. Почему молчал папа? Что такое Номос? Что за Семья такая у мамы?
И почему мамин папа хочет убить меня?
* * *
Они все-таки переступили границу!– Феласги! Феласги! Феласги идут!
Ферсандр скатился вниз, едва не упал, ухватился рукой за кривой ствол кизила, глотнул горячий летний воздух.
Выдохнул.
– Алкмеон своих фривел! Их там десять… Твенадцать!
«Твенадцать» – это «двенадцать». А «фривел», понятное дело, «привел». Это он по-беотийски, потому что дядя Полиник, его папа, из Беотии. А по-ихнему – из «Виофии».
Ну а «феласги» – это пеласги. Те самые.
Ферсандру страшно. Он совсем маленький, даже ниже меня. И дерется плохо. И еще он очень худой. Как его папа. У дяди Полиника есть еще два мальчика. Их зовут Адраст и Тимей. Они вместе родились, поэтому их называют «близнецы». Но они еще драться не могут. Им всего по два годика.
Значит, пеласги!
Мы со Сфенелом переглядываемся. Сегодня меня впервые выпустили на улицу. Выходит, вовремя. Граница нарушена! Враг уже на ступенях храма Трубы. Они уже ворвались, они уже здесь!..
От Трезенских ворот до храма Афины. Мимо могилы Арга, мимо маленького храмика Елены, мимо старого Царского дома – пустого, заколоченного старыми трухлявыми досками, мимо черного провала Палат Данаи, мимо дома, где живем мы с папой, мимо соседнего, где живет дядя Полиник, и дальше, к дому дяди Капанея…
Она невелика, наша улица, наша Глубокая. По ней не очень удобно ходить: она действительно глубокая, узкая, похожая на овраг. К каждому дому – и к моему, и к дому Капанида – приходится подниматься по ступенькам, а это очень неудобно, особенно в дождь. Но эта улица – наша. Наше царство-государство, куда нет хода врагам, а особенно пеласгам, этим неумытым дикарям, которые нападают только стаей и только шестеро на одного. Нападают – и спешат спрятаться за взрослыми спинами, как только мы начинаем их бить!
Трое на шестерых, трое на девятерых, трое на дюжину. Это – ничего, но сегодня они привели взрослых. Взрослые не должны драться! Это не по правилам. Но они все равно пришли. Амфилох выше Сфенела на целую голову, а Капанид – самый высокий из нас троих.
…И его папа тоже самый высокий. Потом идет дядя Полиник, а потом уже – мой папа. Зато у папы плечи шире. И кулаки больше!..
И еще Алкмеон. С этим не справиться – даже если на подмогу придут все наши приятели. Но они не придут. Они прячутся. Они боятся пеласгов.
Мы – не боимся!
Не боится Сфенел, не боюсь я. Ферсандр… Он маленький и худой, он, конечно, боится. Но он все равно с нами!
Вперед!
Мы бежим плечо к плечу – мимо нашего дома, мимо дома дяди Полиника, мимо дома дяди Капанея. Только бы не заметили, только бы не увели домой…
Папа говорит, что спуску нельзя давать никому. Даже взрослым. Только с богами нельзя драться. А дядя Капаней смеется и говорит, что драться можно и с богами. Когда мы вырастем, он нас научит.
Дядя Капаней смеется, а тетя Эвадна почему-то пугается.
Вот они! Как раз на ступенях храма. Вся стая вместе: сопляки-пеласги, неумытые дикари с грязными носами, Амфилох… Алкмеон!
Ого!
– Меч! – шепчет Сфенел. – Гляди – меч!
В руках у Алкмеона – меч. Деревянный, конечно, не иначе из гимнасия притащил. Мне становится завидно. Завидно – и страшновато. Если такой деревяшкой угадать по затылку!.. Проверено!
Останавливаемся. Переглядываемся. Они… Они тоже переглядываются. Скалятся… Ферсандр пятится назад, я хватаю его за плечо. Капанид смотрит на меня.
Пора!
– Эй, да тут Дурная Собака! Дурная Собака! Дурна-а-а-я Собака-а-а!
Дурная Собака – это я. Это они меня обижают.
– А ну, чешите отсюда, сопляки!
У, Дий Подземный! Они первыми начали ругаться. А в драке, как и в бою: кто начал, тот и победил. Тоже проверено!
Ладно! Пора и нам. Я вновь смотрю на Сфенела, он – на меня. Тяну носом воздух.
– Воняет что-то, а, Капанид? Навоз не убрали, что ли?
Сфенел недоуменно оглядывается.
– Угу. Вон, куча целая!
– Кте феласги – там навоз. В тень съедают целый воз!
Это уже Ферсандр.
(«Кте» – это «где». Ну а «тень», понятно – «день».)
Сейчас кинутся! Но нет, Алкмеон не спешит. На лице – снисходительная ухмылка. Лучше бы не улыбался! У него верхняя губа – пополам. «Заячья» называется. Это ему боги такое сделали.
Меч – в руке. Р-раз! Р-раз! Деревяшка со свистом рассекает воздух.
– Пеласги, чтобы вы знали (р-раз!) – соплячье глупое, – были любимцами богов (р-раз!). Поняли? Они в Серебряном веке жили (р-раз! р-раз!). К ним сам Крон в гости приходил (р-раз!). А за навоз сейчас получите (р-раз! р-раз! р-раз!).
Если он думал нас своей деревяшкой удивить, то напрасно. Я и сам так могу. И Сфенел может. Ну, не так, конечно…
Зато мне папа настоящий меч давал покрутить. Острый! Из аласийской бронзы. А насчет пеласгов…
– Пеласги были дураки. Такие дураки, что боги не захотели на них больше смотреть…
– …Воняли сильно!
(Это – Капанид.)
– Пришлось богам потоп устроить и всех пеласгов утопить. Как крыс! Вонючих красноглазых крыс! А после потопа навоз остался, его на вашу улицу и занесло…
– И ты его на зафтрак ешь!
(Молодец, Ферсандр!)
– Ах, сучата!
– Бей!
Ну, наконец! Я кричу «Кабан!», Ферсандр вопит «Спарты!», Сфенел, ясное дело, «Уноси тепленького!».
Боевые кличи отцов и дедов. Их надо орать изо всех сил, до хрипа, до боли в ушах.
Кабан! Кабан! Кабан!!!
Когда по праздникам папа и дядя Полиник выпьют (дядя Полиник целую чашу, а папа – чуть-чуть), то всегда вспоминают одно и то же. Давным-давно, целых восемь лет назад, они оба приехали сюда, в Аргос. Ворота Лариссы, нашего акрополя, оказались заперты, а в калитку мог пройти только один. Там они и столкнулись. Тогда папа выхватил меч…
…Мелюзгу – в стороны. Их много, но дерутся не лучше девчонок. Разве что вопить горазды. И кусаться…
Вот тебе! Вот!
С ними просто. Сфенел – тараном – в центре. Я – справа, Ферсандр – слева. И – молоти от души!
Кабан!!!
…Папа тогда тоже кричал «Кабан!». На нем был шлем с кабаньей головой – старый, еще прадедушки Портаона. Сейчас этот шлем в оружейной лежит, на самом видном месте. А папа носит другой, с тремя гребнями и с дырками для глаз.
Эге, эти покрепче! Спина к спине – ученые. Да только спина к спине – это для обороны, а в бою надо наступать, наступать!.. И бить, бить, бить! Потом можно посчитать синяки, подергать шатающийся зуб…
Кабан!!!
…А у дяди Полиника на плечах была львиная шкура. (Как у моего дяди Геракла. Я, правда, не видел, но все говорят – большая шкура.) Вот потом и стали рассказывать, что возле ворот подрались Кабан со Львом. А дедушка Адраст решил их помирить и отдать за них своих дочек. Говорят, оракул велел.
А мой папа все равно победил бы дядю Полиника!
Ступени! Мы уже на ступенях. Мы победили!..
– Ну а со мной, этолийский ублюдок?
Толчок в грудь. Амфилох щерится, скалится щербатым ртом. (Говорят, ему передний зуб дядя Эгиалей выбил. Дядя Эгиалей молодец!)
Останавливаюсь – на миг, всего на один миг. Амфилох не должен драться, он взрослый. Он может драться, если бы с нами тоже были взрослые, хотя бы один.
– Что, хитон намочил? Ну, ударь меня, Диомедик, ударь! Ударь, Собака этолийская!
Дурная Собака – это обидно. А этолийская – еще хуже. За такое полагается обижаться. Обижаться – и морду бить!
Меня тянут за руку. Сфенел? Да, это он. Капанид помнит правило: взрослый не может тронуть маленького. Не может – если тот не начнет первый. А вот тогда…
Смех – презрительный, обидный. Алкмеон смотрит прямо на меня, дергает губой своей заячьей (во урод!), рука подбрасывает меч…
Р-раз!
– Плюнь на этого засранца, брат! Что он, что его отец!..
Чернота плещет в глаза. Они… Они не смеют говорить о папе!
Амфилох тоже смеется – еще гаже, еще обидней. Смеется, щерится.
– Эти этолийские недоноски только коз могут портить! Что, Диомедик, твой папочка небось всех козлов в Калидоне разом заменял? Потому и мамочка твоя не выдержала – сдохла?
Мама!!!
…Река шумит совсем рядом, тихая, спокойная. Странно, я не могу ее увидеть. Только плеск – и легкий теплый ветерок.
Тихо-тихо.
Тихо…
Река совсем близко, только шагни, только вдохни поглубже свежий прозрачный воздух…
Плещет, плещет…
– Держите! Держите!
Кого держать?
Рука сама собой сжалась в кулак, дернулась – наугад, не глядя…
– Тидид!!!
Остановил не голос – глаза. Никогда у моего друга Сфенела Капанида не было такого взгляда.
– Тидид… Ты… Не надо!
И тут я опомнился. Опомнился, удивился. И сразу же захотелось спросить: «Почему?». И не одно «почему» – много.
Почему так болит рука? И палец?..
Почему Капанид держит меня – и не за локоть, не за плечо – за горло, боевым захватом, который нам обоим показал дядя Эгиалей? Почему Ферсандр… Ну, это я потом узнаю. Но вот почему Амфилох?..
– Ж-жив? Он ж-жив?
Странно, я никогда не слышал, чтобы зазнайка Алкмеон заикался! Я никогда не видел…
…Видел! Такое лицо было у соседского мальчика, которого в прошлом году взял к себе Гадес. Мальчика звали Эгиох…
– Т-ты! Этолийская сволочь! Ты убил его! Убил!
Кто убил? Кого? Я настолько удивляюсь, что даже забываю обидеться.
– Да позовите кого-нибудь, позовите! Эй, сюда! Отец! Папа-а-а!
Антистрофа-I
Я не понимаю. Я ничего не понимаю.
Когда они собираются вместе – папа, дядя Капаней и дядя Полиник, – горница (большая, на стенах рисунки – птички красные и желтые) сразу же становится маленькой. Дядя Полиник садится в левое кресло, папа – в правое, а дядя Капаней – на скамью. Обычно он смеется и говорит, что подходящее кресло для него еще не сработали. Но сегодня он не смеется.
Не смеется и дядя Эгиалей. Он – четвертый. Кресла ему не досталось, скамьи – тоже. Это неправильно! Дядя Эгиалей – сын дедушки Адраста. Мой дедушка – ванакт, а дядя – будущий ванакт. Когда он приходит, ему уступают лучшее кресло. И ковер стелют. Но сегодня он не сидит, а стоит. Стоит – и ходит, от двери к окошку, назад, снова к двери. И почему-то не обижается, что все сидят!
Я – пятый, тоже сижу. В уголке, прямо на старой шкуре. Волчьей. Она сыпется, ее, наверно, скоро выбросят…
Говорит папа. Нехотя, словно у него что-то болит. Говорит – ни на кого не смотрит.
– Его оскорбили. Я убивал за меньшее…
«Его» – это меня. Я молчу. Мне… страшно? Нет, не страшно. Но…
– Ты же знаешь Амфиарая, Ойнид! Отец с ним и так на ножах, – негромко бросает дядя Эгиалей, отворачиваясь к окошку.
Интересно, что он там увидел?
– Если его мальчишка умрет…
«Мальчишка» – это Амфилох. Он лежит дома. Он умирает. Это сказал дядя Эгиалей.
– Ну и Кербер с ним! – Отец встает, машет рукой: – Уедем отсюда к хароньей бабушке!
– Ойнид!
У дяди Капанея очень громкий голос. У дядя Капанея очень широкая ладонь. Широкая, тяжелая. Когда он кладет мне ее на плечо, я едва стою на ногах. Но папа – сильный. Ему ладонь дяди Капанея нипочем.
Правда, харонью бабушку он больше не поминает. А я и не знал, что у Харона есть бабушка. Старая, наверное.
– Та ладно вам! Ну, потрались…
Дядя Полиник всегда говорит очень тихо. Он всегда грустный. Я знаю, почему он грустный! Его выгнал из дому собственный брат. Он плохой. Его зовут Этеокл. А дядю Полиника его папа проклял (его папу Эдипом зовут, он тоже очень плохой – так все говорят). Но это ничего. Мой дедушка Ойней тоже проклял папу. И папа не огорчается. То есть не очень огорчается.
Дедушка Ойней плохой! Он даже не хочет пригласить меня в гости. И видеть не хочет!
Внезапно в горнице гремит гром. Почти как настоящий. Но я знаю – это не гром. Это дядя Капаней смеется.
– Подрались! Три ребра, рука и еще печенка. Шестилетний малец! Ну, ребята, я вам скажу! Прямо Геракл какой-то!
Когда дядя Капаней хохочет, горница становится совсем маленькой. Это потому, что дядя Капаней очень большой и высокий. И еще он очень шумный. Как гидра.
– Не сравнивай, – папино лицо почему-то дергается. – Не дай Зевс, чтобы мальчик стал таким же!
Я не понимаю. Я ничего не понимаю. Папа почему-то не любит говорить о Геракле. А ведь Геракл женился на папиной сестре. У взрослых это называется «зять». Папе он зять, мне – дядя. А папа не хочет о нем даже вспоминать!
– Если он умрет, вы уедете в Тиринф, – негромко говорит дядя Эгиалей. – Так решил отец. Но… Будем надеяться.
– Лучше бы твой мальчишка Амфиарая ударил! – смеется дядя Капаней. – Нет, ну надо же, а? Шестилетний! Четырнадцатилетнего оболтуса! Геракл бы точно сказал: «Маленьких обижают!» Помните, как он орал? Ма-а-аленьких обижаю-ю-ют!
Когда они собираются вместе – папа, дядя Капаней и дядя Полиник, – горница (большая, на стенах рисунки – птички красные и желтые) сразу же становится маленькой. Дядя Полиник садится в левое кресло, папа – в правое, а дядя Капаней – на скамью. Обычно он смеется и говорит, что подходящее кресло для него еще не сработали. Но сегодня он не смеется.
Не смеется и дядя Эгиалей. Он – четвертый. Кресла ему не досталось, скамьи – тоже. Это неправильно! Дядя Эгиалей – сын дедушки Адраста. Мой дедушка – ванакт, а дядя – будущий ванакт. Когда он приходит, ему уступают лучшее кресло. И ковер стелют. Но сегодня он не сидит, а стоит. Стоит – и ходит, от двери к окошку, назад, снова к двери. И почему-то не обижается, что все сидят!
Я – пятый, тоже сижу. В уголке, прямо на старой шкуре. Волчьей. Она сыпется, ее, наверно, скоро выбросят…
Говорит папа. Нехотя, словно у него что-то болит. Говорит – ни на кого не смотрит.
– Его оскорбили. Я убивал за меньшее…
«Его» – это меня. Я молчу. Мне… страшно? Нет, не страшно. Но…
– Ты же знаешь Амфиарая, Ойнид! Отец с ним и так на ножах, – негромко бросает дядя Эгиалей, отворачиваясь к окошку.
Интересно, что он там увидел?
– Если его мальчишка умрет…
«Мальчишка» – это Амфилох. Он лежит дома. Он умирает. Это сказал дядя Эгиалей.
– Ну и Кербер с ним! – Отец встает, машет рукой: – Уедем отсюда к хароньей бабушке!
– Ойнид!
У дяди Капанея очень громкий голос. У дядя Капанея очень широкая ладонь. Широкая, тяжелая. Когда он кладет мне ее на плечо, я едва стою на ногах. Но папа – сильный. Ему ладонь дяди Капанея нипочем.
Правда, харонью бабушку он больше не поминает. А я и не знал, что у Харона есть бабушка. Старая, наверное.
– Та ладно вам! Ну, потрались…
Дядя Полиник всегда говорит очень тихо. Он всегда грустный. Я знаю, почему он грустный! Его выгнал из дому собственный брат. Он плохой. Его зовут Этеокл. А дядю Полиника его папа проклял (его папу Эдипом зовут, он тоже очень плохой – так все говорят). Но это ничего. Мой дедушка Ойней тоже проклял папу. И папа не огорчается. То есть не очень огорчается.
Дедушка Ойней плохой! Он даже не хочет пригласить меня в гости. И видеть не хочет!
Внезапно в горнице гремит гром. Почти как настоящий. Но я знаю – это не гром. Это дядя Капаней смеется.
– Подрались! Три ребра, рука и еще печенка. Шестилетний малец! Ну, ребята, я вам скажу! Прямо Геракл какой-то!
Когда дядя Капаней хохочет, горница становится совсем маленькой. Это потому, что дядя Капаней очень большой и высокий. И еще он очень шумный. Как гидра.
– Не сравнивай, – папино лицо почему-то дергается. – Не дай Зевс, чтобы мальчик стал таким же!
Я не понимаю. Я ничего не понимаю. Папа почему-то не любит говорить о Геракле. А ведь Геракл женился на папиной сестре. У взрослых это называется «зять». Папе он зять, мне – дядя. А папа не хочет о нем даже вспоминать!
– Если он умрет, вы уедете в Тиринф, – негромко говорит дядя Эгиалей. – Так решил отец. Но… Будем надеяться.
– Лучше бы твой мальчишка Амфиарая ударил! – смеется дядя Капаней. – Нет, ну надо же, а? Шестилетний! Четырнадцатилетнего оболтуса! Геракл бы точно сказал: «Маленьких обижают!» Помните, как он орал? Ма-а-аленьких обижаю-ю-ют!