Помолчал Дон Саладо, головой в повязке мотнул. И мы помолчали.
   – Дивный рассказ, спорить нечего! – согласился дон Хорхе. И – на меня взглянул.
   А что я? Я тоже всякого навидался, расскажу – не поверят. Да только меня ведь спросили про самое-самое! И поди пойми, что это? Вот ребята с Берега считают, что везучий я. И Калабриец так думает, на самые опасные дела меня берет. И действительно, везет. А если подумать, то и вправду: в детстве, когда в Астурии жил, с голоду мог помереть – не помер, в Севилье раз сто зарезать могли – не зарезали. И на галеры («скамейку» – по-нашему) не попал, и корсары алжирские в рабство не забрали.
   Да все не то. А вот то самое… Тем более честно говорить просили.
   Отмолчаться? Неудобно вроде, толстячок рассказал, и идальго мой калечный тоже…
   – Не знаю, сеньоры, – вздохнул я. – Человек я не больно ученый, так что мало в таких делах понимаю. Может, почудилось мне…
   – Не смущайся, Игнасио! – улыбнулся дон Хорхе. – Ибо верим мы каждому слову твоему.
   …Для него я, понятно, не Начо – Игнасио! Благородный, вежество всякое знает!
   – Ладно! – решился я. – Слушайте!
   Никому я об этом еще не говорил – только падре Рикардо. Он-то мне поверил!
   – Кажется мне… Ну, в общем, видел я Святую Деву Марию, заступницу нашу милостивую…
   Выговорил – и сжался весь. Вот сейчас сеньор Рохас губами своими улыбочку изобразит!
   Нет, не изобразил толстячок. Слушает.
   – То есть, сеньоры, я и перепутать мог, мне тогда лет шесть было. Мы с дружком моим, Хуанито, как родители наши, царствие им небесное, с голодухи померли, на юг подались, в Андалузию. Ну, тепло там, хлеб есть. Да как-то погнались за нами собаки, у Хуанито нога подвернулась, упал он, закричал, а я не обернулся даже – страшно! Собаки эти проклятые не отстают – догоняют, много их там было, одни друга моего рвут на части, другие, стало быть, за мной…
 
За спиной – затихли крики,
Не орет уже дружок мой,
Помер, значит, Хуанито!
Плохо помер – хуже нету!
А канарские ищейки
Мне на пятки наступают.
Лай собачий да ворчанье —
Словно смерть в затылок дышит!
Под ногами – листья, листья,
Лес вокруг, бежать нет силы,
В горле сухо, будто камень
В рот зачем-то затолкнули.
А собаки – ближе, ближе,
Понял я – не убежать мне.
Вот и все, выходит, Начо!
Лучше дома бы ты умер,
Чем попал в собачьи зубы!
Тут деревья расступились,
За деревьями – дорога,
Перекресток и часовня.
Добежать бы! Сил уж нету,
Прыгнул камешек под ноги —
И упал я носом в землю,
Для Канарских псов – закуска.
Только слышу голос чей-то,
Тихий голос, ровно шепот:
«Их уж нет! Не бойся, мальчик!
Я всегда с тобою буду!»
Приподнялся – где собаки?
Нет, проклятых, ни следочка!
А у старенькой часовни,
Словно пламенем одета,
В белом плате, в ризе белой
На меня глядит Она.
 
   – Все ли с тобой в порядке, Игнасио? – спросил дон Хорхе, заботливо так спросил. Мне даже не по себе стало.
   – Да все в порядке, сеньор, – вздохнул я. – Переволновался только чуток, пока рассказывал. Бывает это!
   – Поистине, сеньоры, это самая дивная история! – воскликнул Дон Саладо. – И отдаю я свой голос за то, чтобы признать моего славного эскудеро победителем в этой чудесной игре!
   И все с ним согласились, спорить не стали. А я уже в себя пришел, поблагодарил, понятно, – и снова странность приметил. Все мы о своем рассказали, а хозяин наш, сеньор Хорхе Новерадо – нет.
   Как же так?
   Не спалось мне ночью. Ну никак не спалось. И до тысячи считал, и по комнатушке, что мне досталась, из угла в угол ходил. Нет, не так что-то! И с доном Хорхе этим, и с замком. А в башку словно гвоздь забили – ведь приметил я что-то, еще там, у перекрестка! Приметил – а вспомнить не могу. Оно, понятно, всякое бывает. Может, хозяева здешние – чудики, вроде моего идальго. Тот за великанами гоняется, эти из гор носу не кажут.
   Но все равно – не так что-то! Вроде и бояться тут нечего, опасность-то я кожей чую, печенкой. Нет, не зарежут и маврам не продадут, но все же…
   А как заснул, уже под утро, такое сниться начало! Никогда ничего подобного не видел – даже во сне. Будто бы в горах я, в ущелье узком…
 
Латы блещут, крест кровавый
По плащу огнем растекся,
На руке моей – перчатка
Из тяжелой твердой кожи,
А в руке уже не дага —
Меч в руке из синей стали.
А вокруг – лихая сеча,
И веду я в битву войско.
Каждый воин – в белых латах,
И на каждом – крест алеет.
Подивился я такому —
Не иначе Дон Саладо
Сон мне этот одолжил!
 

ХОРНАДА VIII. О том, как мне достался платок, завязанный семью узлами

   – Горы-то красивые, слов нет, – согласился я, глаза от солнца прикрывая, дабы эти самые горы получше увидеть. – Только, сеньорита, вы бы меня «сеньором» не величали, а особенно с фамилией вместе. Ежели честно, непривычно оно как-то!
   …То есть не в привычке, конечно, дело. Просто как услышу «сеньор Гевара», все начинает казаться, что я у севильского коррехидора [33]. Он, гадина очкатая, вежливость изображает. Даже перед тем, как на дыбу послать, все «сеньор» да «сеньор». И – по фамилии! Не Бланко, а Гевара. Все знает, змеюка!
   Впрочем, сам я виноват – спросила меня сеньорита Инесса, отчего это фамилия моя такая странная – не как у идальго вроде. Ну а я, дурень, хвост распушил, что твой петух, и ляпнул: мол, Бланко – прозвище, не фамилия. Белый потому что, и монета еще такая есть, бланко. Маленькая совсем, в половину мараведи. А я тогда среди пикаро, что на площади Ареналь в Севилье собирались, самым маленьким и был. И белым самым.
   – Вы правы, Игнасио, – чуть подумав, кивнула сеньорита Инесса. Серьезно так кивнула, значительно. – Конечно, среди рыцарей, что каждый день с врагами смертно бьются, нелепо соблюдать этикет, для дворцов придуманный. Но и вы, Игнасио, по имени меня зовите.
   Чуть не подавился. То есть не чуть – подавился слегка. Воздухом. За кого же лобастая меня принимает?
   Да я уже понял – за рыцаря. Вернее, за рыцарского оруженосца – за эскудеро, значит. Этакий юноша благородный Игнасио Гевара по прозвищу Белый.
   Белый Идальго почти! Ха!
   А все потому, что утром мы так и не уехали. И собрались вроде уже, и Куло мой ушами дергал – застоялся, гулять хочет. Только вдруг прибегает лисенсиат наш, глаза – с двойной реал каждый, носик дергается, точно у кролика какого. Сеньоры, мол, сеньоры, я тут такое увидел! Мне хотя бы часок, или два, или лучше неделю…
   А увидел он книжки, библиотеку то есть. Нам еще вчера дон Хорхе сказал, что в Анкоре этой книжки имеются. Мне-то что, а толстячок запомнил. Запомнил – и утречком попросил разрешения туда нос свой короткий сунуть.
   Сунул – и очумел. Очумел, о невесте своей даже забыл.
   И что тут делать? Хозяин наш, сеньор Новерадо, возражать не стал, Дон Саладо тоже. А мое дело маленькое.
   Но вот что интересно. Сеньор Рохас, понятное дело, в библиотеку нырнул – как раз она под тем залом круглым, где ужинали мы. А сеньор Новерадо моего рыцаря – хвать! И увел. И тут только сообразил я, что книжки те вроде крючка с наживкой. Сеньор Новерадо толстячка нашего сразу раскусил, вот и закинул удочку. Видать, очень ему хотелось с Доном Саладо наедине остаться да поговорить по душам.
   И скажите мне на милость, о чем? О великанах с василисками? Так вроде дон Хорхе в своем еще уме.
   А меня сеньорита эта лобастая на самый верх повела. Горы показывать. Красные они тут! А небо не голубое даже – белое. От жары, видать.
   – Я часто сюда прихожу, – вздохнула сеньорита Инесса, на горы эти красные глядя. – Мир такой большой, Игнасио! А для меня мир – только это…
   А я в затылке почесал. Ну и папаша у нее! Никуда дочку не пускает. Она же тут спятить может, в этих горах. Вот бедняжка!
   – Там, на юге, Севилья, да? Какая она? Большая, наверно?
   – Что? – очнулся я. – Большая? Это уж точно!
   И действительно большая, за день не обойти. И за два тоже. Но я-то обошел! Так что я про Севилью нашу неделю рассказывать могу. И про собор наш с Хиральдой Поднебесной, и про Триану, и про Башню Золотую, и про то, где какие лодки к набережной Гвадалквивира пристают, и про Морскую улицу, и про Мавританскую, и про площадь Ареналь. И про пригороды все…
   Есть чего вспомнить!
   – Сколь славно, Игнасио, что ныне Севилья принадлежит добрым христианам, – вновь вздохнула она. – Даже не верится! Наконец-то…
   Хотел я сказать, что двести с хвостом лет назад она нашей стала, но, понятно, промолчал. Лобастая, поди, только байки про мавров и слышала, вот и живет, как при Сиде Компеадоре.
   – А ведь вы моряк, Игнасио? – в темных глазищах словно вспыхнуло что-то. – Как бы я хотела море увидеть!
   – Ну, не совсем моряк, – смутился я. – Но море видел, это точно.
   Не моряк, потому что канаты тянуть и румпель крутить – это для других. Пехота я – морская. Для того Калабриец меня с собой и берет. Для дел всяких интересных. Да только не рассказывать же этой лобастой, что такое абордаж или как тюки с шелком в бурю с борта на борт перекидывать!
   – Пойдемте! – маленький острый подбородок резко дернулся. – Спустимся ко мне, и вы мне все расскажете, Игнасио. Все, что помните! И про Севилью, и про море.
   Все? Ну, сказала! Однако же нечего делать – пошел.
   А бедная у сеньориты Инессы комнатка оказалась! Ковер, правда, есть, и кровать балдахином занавешена. И – все, если распятия не считать да двух табуреток. И еще лютня на подоконнике лежит. Не балует дочку дон Хорхе, не балует!
   Один табурет мне достался, другой – ей. Сел я, воздух выдохнул, потом вдохнул.
   И – поехали!
   Ох, как она слушала! Будто я из Индии или с острова Сипанго приплыл. Словно я – последний, с кем она в жизни разговаривает. Ну а я уж стараюсь. Тут ведь с умом нужно. Про наши с Калабрийцем дела языком трепать не след, не для ее это ушей. Плаваю себе и плаваю. А вот про города разные – можно. И как папу римского на площади Петра Святого видел – тоже можно. И про всякое другое.
   Слушает – вся вперед подалась, глазища черные горят, пальцы четки перебирают. А я этак незаметно сворачиваю туда, где девицам особо интересно. Чего где носят, во что ножки обувают, какие сейчас привычки у девиц этих. Я не то чтобы знаток великий, но кого в каждом городе вперед всего примечаешь? Их и примечаешь, красавиц.
   Вот и пригодилось!
   Отчего-то ей, лобастой этой, больше всего про Венецию понравилось. И то, что на гондолах там плавают, и что дамы с девицами часами на крышах просиживают – волосы солнцем выбеливают. А особенно про цокколи – обувку ихнюю, новую, самый писк. И действительно, каблук – в локоть от земли! Ходят, как на ходулях, бусами да серьгами позвякивают. Цок-цок, цок-цок! Оттого и назвали.
   Рассказал я про эти цокколи. Выдохнул, на солнышко поглядел. Ого, считай полдня трепался! Как только язык еще движется?
   – Спасибо, – кивнула она, значительно так кивнула. – Это все… Это все очень важно.
   Хотел я пошутить – насчет цокколи, но понял – нельзя. Серьезная она девочка (то есть, конечно, сеньорита). Даже слишком. Ни разу не улыбнулась даже!
   – Я знала, что мир большой, но не знала, что он такой… Такой разный. Жаль, мне не увидеть!
   Грустно так сказала! Что за бес? Или дон Хорхе до конца дней дочку солить в этих стенах собирается? Ведь замуж выдавать уже пора!
   Подумал – и язык прикусил на всякий случай. Ну и мыслишки у тебя, Начо!
   – Так ваш замок тоже ничего, сеньорита… То есть, Инесса, – ляпнул я. – Крепкий такой замок! И горы красивые, значит.
   Не ответила. Дернулось лицо – словно ударил ее кто.
   – Этот замок… Его называли Замком Королевской Измены. Вы слыхали, Игнасио?
   – Да откуда мне слыхать-то? – развел я руками. – И какому такому королю тут изменили?
   – Не королю, – тихо-тихо ответила она. – Значит, и это уже забылось… Тогда Кастилией правил король Альфонсо.
   – Слышал! – обрадовался я. – Который Севилью вернул? [34]
   – Да… – еще тише ответила она. – Но это случилось раньше, тогда в Севилье были еще мавры… Есть один романсьеро, очень старый…
   Встала, плечиками дернула, словно морозом ее пробрало, отвернулась.
   – Если хотите… Я могу спеть.
   – Еще бы! – обрадовался я. – Хочу, понятно!
   А что? Люблю, когда девицы поют. И когда танцуют – тоже люблю. А вот когда грустят – это лишнее. А Инесса как раз загрустила чего-то, так пусть развеселится чуток. И я послушаю.
   Подала голос струна – негромко так, чисто. Затем другая, третья…
   – Редко я играю, – наконец-то улыбнулась она, – а пою еще реже. Но…
   И тут – словно стерло улыбку. Сжались губы, блеснули глаза.
   – Слушайте!
   Чуток помолчала, глаза на миг прикрыла. Легли пальцы на деку…
 
Разошлась молва в народе,
По Кастилии свободной,
По Леону и Наварре,
Будто зол король Альфонсо,
Спать не может он от гнева,
Ходит тяжкими шагами
По дворцовым он покоям,
Кулаки сжимая с хрустом.
И не мавров проклинает,
Не безбожных сарацинов.
Зол король на дона Хорхе,
Повелителя Анкоры.
Славен Хорхе Новерадо,
Всей Кастилии известен,
Не пускает Хорхе мавров,
Что гнездо в Севилье свили,
Через горы Сьерра-Мадре.
Каждый день стоит на страже,
Все наскоки отбивая.
Всем богат дон Новерадо,
Но иных богатств дороже
Дочь, прекрасная Инесса.
И слушок в народе ходит,
Будто сам король Альфонсо
Кликал юную девицу
В свой дворец в Вальядолиде,
Ибо в ссоре был великой
С королевой, доньей Кларой.
Только гордая Инесса,
Честь свою оберегая,
Отказала королю.
А в Севилье мавританской
На брегах Гвадалквивира
В своем замке Алькасаре,
Что из золота построен,
Абенгальб, эмир севильский,
Тоже с горя спать не может.
Вновь разбиты его мавры,
Снова Хорхе Новерадо
Не пустил их в Сьерра-Мадре,
Разгромил у стен Анкоры!
Абенгальб письмо читает,
И лицо его светлеет,
Ибо пишет Абенгальбу
Враг его, король Альфонсо:
«Есть на чем нам помириться!
Потому пошлю приказ я,
Чтоб открыл тебе ворота
Гордый Хорхе Новерадо.
Смерть его – тебе награда,
Мне же – дочь его Инесса.
И на том с тобой поладим!»
И восславил Магомеда
Абенгальб, эмир севильский,
И велел седлать коней.
В темноте не спит Анкора.
На высокой черной башне
Сам дон Хорхе Новерадо
Вместе с дочерью Инессой.
Слышат – в трубы затрубили,
И несет гонец известье,
Что король приказ прислал им:
Открывать скорей ворота
И впустить в Анкору войско,
Чтобы вместе биться с мавром.
Говорит отцу Инесса:
«Это – черная измена!
Мавританский слышу говор,
В темноте тюрбаны вижу!»
Отвечает ей дон Хорхе:
«Не бывало и не будет,
Чтобы я, дон Новерадо,
Вдруг ослушался приказа.
Если ж это все измена,
Пусть Господь меня рассудит
С королем моим Альфонсо!»
И ответила Инесса,
Поднимая вверх распятье:
«Слышит нас Святая Дева!
Пусть же мне она поможет.
Если враг ворвется в замок,
Даст мне силы в миг последний
Вниз шагнуть вот с этой башни!»
А отец ее, дон Хорхе,
Тоже руку к небу поднял:
«Даже если я погибну,
Пусть навеки здесь останусь,
Чтоб стеречь мне эти горы
От проклятых сарацинов!
И пускай сгорит Анкора,
В черный пепел обратится,
Даже мертвый, не позволю,
Чтобы мавр пришел в Кастилью!»
Обнял дочь дон Новерадо
И спустился вниз к воротам.
 
   Замолчала, положила лютню обратно, пальцы сцепила…
   Ну, вот! А я думал, веселее станет! Хотя какие могут быть песни в этаком замке?
   Хотел спросить я, что дальше случилось (вечно эти романсьеро на самом интересном месте обрываются!), но не спросил. И так понятно. Об ином узнать захотелось.
   – Выходит, Инесса, тот дон Хорхе так же звался, как батюшка ваш? А дочка его…
   Не дослушала, кивнула. Кивнула, к окошку узкому подошла, вниз поглядела. Обернулась.
   – Ваши друзья уже во дворе, Игнасио. Пора вам. Встал я, улыбнулся, руками развел.
   – Погодите!
   Резко так сказала лобастая, руку подняла. Растерялся я даже.
   Подумала чуток, губки сжала, подошла к полке, сняла ларец. Маленький такой, из дерева полированного.
   – У меня… У меня к вам просьба, Игнасио. Когда будете в Севилье, зайдите в собор. Тот, где самая высокая колокольня.
   – Хиральда-Великанша которая, – кивнул я. – Зайду, если просите.
   – Оставьте его там, где-нибудь ближе к алтарю. В этом ларце нет ничего, что могло бы осквернить святое место. Вот, посмотрите…
   Достала ключик, провернула два раза. Заглянул я, а внутри – непонятно что.
   – Это платок, – строго сказала она. – На нем семь узлов, очень сложных. Платок старый, ему, наверно, лет двести…
   Ну, сказала! Новенький такой платочек, шелковый. А узлы и вправду – на славу. Прямо-таки морские.
   – Это легенда, Игнасио. Просто легенда, и ничего больше. Но пусть платок останется в доме Божьем!
   – Ну, как хотите, – согласился я. – Только у вас ведь в замке тоже церковь…
   – У нас часовня, – перебила Инесса. – И не вздумайте развязывать узлы. Ни в коем случае!
   – На-а-ачо-о-о!
   Эге, а это внизу, Дон Саладо мне голос подает!
   – Все ясно, сеньорита, то есть Инесса, – бодренько заявил я. – Ларец – к алтарю, узлы не развязывать. Будет исполнено!
   А самому как-то кисло сделалось. То ли не договорили мы с Инессой этой, то ли кто из нас лишку сказал.
   И потом… Я уеду – она останется: в этих стенах куковать да на горы красные глядеть. Не мое это вроде дело…
   Или мое? Что за бес, опять непонятно!
   А она, Инесса, улыбнулась – второй раз за весь разговор. Улыбнулась, что-то маленькое мне протянула:
   – Это вам на память, Игнасио. Носите на воротнике, лучше, чтобы никто не видел.
   И – в глаза мне взглянула. Серьезно так, со значением. Я как в глаза ее черные поглядел, так и о подарке забыл. Сжал в кулаке – и все.
   А если честно, то не только о подарке – обо всем запамятовал. Да чего уж тут!
   Кулак я уже во дворе разжал, когда на Куло своего взбирался. Дон Саладо, орел наш, уже на коньке своем восседает, сеньор лисенсиат на муле, окуляры нацепил, бумажку какую-то читает, оторваться, грамотей, не может. И мне пора.
   Поглядел, а на ладони моей – булавка. Да не простая, серебряная, с синими камешками, маленькими такими. Яркими!
   Эге, оберег. Да еще из серебра! Молодец, лобастая, понимает!
   Нацепил я эту булавку на воротник рубахи, даже приятно стало. Все?
   Нет, не все. Ларец! Подумал я, достал ключик, вынул платок – и на груди спрятал. Сохранней будет! А ларец пока и во вьюке полежит, не пропадет. И тоже – приятно. Вроде как рыцарь я, что платок дамы своей на груди у сердца греет.
   Подумал – и чуть за ухо себя не дернул. Окстись, Начо! Тоже мне, Белый Идальго нашелся!
   – Готовы, сеньоры? – это Дон Саладо, весело так, не иначе отдохнул в этих стенах, сил рыцарских набрался.
   Да чего уж там, готовы. А вот и дон Хорхе. Улыбается в бороду свою черную.
   – Счастливого вам пути, сеньоры! И да минует вас зло. Да пребудут с вами Господь и Дева Святая!
   – Амен! – это мы, в три голоса. Ух, красиво получилось!
   – У нас примета есть, – смеется сеньор Новерадо. – Просто примета, старинная, не больше, но все-таки… За воротами не оглядывайтесь, пока до перекрестка не доедете. И в этом просьба моя будет…
   Ну, ясное дело, я и сам в приметы верю. Да только чудной замок! Приметы, легенды, обереги… Впрочем, кто их, благородных, поймет?
   Обернулся я – как раз перед воротами, чтоб обещания не нарушить. Обернулся, наверх посмотрел…
   На самой вершине донжона стояла Инесса. Стояла, на нас смотрела. А затем рукой махнула – раз, другой.
   И показалось вдруг, что именно мне она машет…
   Креститься надо, ежели кажется, Начо!
   Вздохнул я, кончик носа отчего-то почесал.
   Отвернулся…
 
За воротами Анкоры,
Где дорога к скалам жмется,
Вдруг очнулся толстячок наш,
От бумажки взгляд свой поднял,
Усмехнулся этак едко:
«Мне в приметы верить стыдно!»
И – немедля обернулся,
Поглядел опять на замок.
Поглядел, снял окуляры,
Головой качнул и молвил:
«Что-то жарко нынче стало!
Или холодно, не знаю!»
Мы с идальго удивились:
Что за притча? День нежаркий,
И с чего наш муж ученый
Пот платочком вытирает?
Эка вдруг его прошибло!
 

ХОРНАДА IX. О том, как мы лечили сеньора лисенсиата по его же системе

   – Вперед, сеньоры, вперед! Поспешим, ибо, чую я, ждут нас славные подвиги!
   Если кто и чувствовал себя наилучшим образом, то это, конечно, Дон Саладо. Приободрился, даже как-то шире в плечах стал, повязку сбросил, шлем-тарелку на уши свои оттопыренные надвинул, бороду-мочалку распушил. И конек его почуял что-то словно, копытами бьет, из ноздрей – чуть ли не пламя с дымом.
   А мы с сеньором лисенсиатом на призывы горячие даже не откликались, потому что и так вперед ехали. Вперед – и вниз. Горы уже поменьше стали, вроде как отступать начали, а слева, в ущелье, речка зашумела. Реку эту толстячок сразу узнал, да и я узнал – Сухар, его еще Сухаром Бешеным называют. Ну, это он весной Бешеный, а сейчас плещет себе и плещет. И течет куда надо – прямиком к Гвадалквивиру.
   В общем, тут я бы уже и без сеньора лисенсиата не заблудился. Тем более толстячок, как только замок мы этот, Анкору, позади оставили, в задумчивость впал. Даже не впал – вгруз. Носик свой короткий чуть ли не до груди опустил, насупился и лишь усиками тонкими – дерг-дерг. Тик на него напал, что ли?
   А я и сам помалкивал, потому как было о чем мозгой пораскинуть. Рыцари, замки, легенды всякие да девицы красные – это больше для Дона Саладо…
   …Хотя насчет девиц – тут еще подумать следует. Зацепила меня сеньорита Инесса! И чем – не пойму даже.
   И вообще, горы эти словно для идальго моего нарочно взгромоздили. Катайся тут сто лет, великанов с василисками разыскивай. И места подходящие, и людям никакого вреда. Да только горы скоро позади останутся, и въедем мы в королевство Кастильское, где в каждом селеньице альгвазилы на тебя косятся, где по дорогам Святая Эрмандада таких, как мы, гоняет-ищет.
   И если бы только это! Мне еще свои эскудо отработать надо. А там и Севилья…
   Ну, о Севилье я решил после подумать, иначе мозги набекрень свернуть можно, и будут они вроде шлема Дона Саладо. Оно бы до Гвадалквивира доехать в такой-то компании! Один мой идальго калечный чего стоит, а тут еще и толстячок…
   – Скажите, Начо, не приходилось ли вам наблюдать некое явление природное, именуемое арабским словом «мираж»?
   Я даже головой мотнул. Ну и пляшут мысли у сеньора лисенсиата. Мираж ему подавай!
   – Отчего же, приходилось, сеньор, – поспешил согласиться я. – Да кто же эти миражи не видел? Особенно если жарким летом, вроде как сейчас. И воду на камнях голых видел, и целый лес видел, и города даже.
   …Особенно в Берберии, как ветер этот проклятый задует, сирокко который. Да ну ее, Берберию, там только верблюды жить и могут!
   – Это хорошо, – вздохнул толстячок и лоб платком вытер – в который уже раз. – Это хорошо, Начо!
   Хотел я узнать, чего же тут хорошего, да не стал. Что-то не так с нашим лисенсиатом. Приболел, что ли?
   А дорога все вниз и вниз, а Сухар все громче плещет, ущелье заполняет. И под плеск этот стал я думать о всяком-разном, а все больше о сеньорите Инессе отчего-то. Не только о ней, конечно. И о Севилье тоже. Ох, и много дел у меня в той Севилье, а как поразмыслить, все к одному сводятся…
   Только бы человек мне нужный на месте оказался! Да еще хорошо бы человечка этого не в соборе и не в Башне Золотой прихватить, а где-нибудь как раз посередине, потому как светиться ясным месяцем мне не след. Ну, никак не след!
   В общем, задумался. Задумался и не заметил даже…
   – Начо! Начо!
   Вначале показалось – сеньор лисенсиат зовет. Ан нет – Дон Саладо. И озабоченно так. Великана приметил, что ли? Как раз вон и скала подходящая, впору будет…
   – Нам надлежит вернуться, Начо! Ибо спутник наш…
   Толстячок! Оглянулся – нет толстячка. Вот бес!
   – С мула свалился? – брякнул я первое, что на ум пришло. По глупости брякнул: свалился бы – голос подал. Или хотя бы плеснуло, ежели он головкой – да в ущелье.
   Фу-ты, мыслишки!
   – Отнюдь! – покачал своим шлемом доблестный идальго. – Однако же…
   Что за «однако же» мы узнали, как только одров наших поворотили и за уступ скальный заехали. Сидит бедолага лисенсиат на камешке, голову руками обхватил, а мул его рядом бездельничает, травку, от жары желтую, пощипывает.
   – Сеньор! – воззвал рыцарь голосом, что твоя труба. – Добрый сеньор Рохас! Уж не случилось ли чего с вами?
   Нашел что спросить! И так ясно. А вот что именно… Думали – не слышит. Нет, почуял толстячок. Почуял, голову от ладоней оторвал (или наоборот, не разберешь)…
   – Кажется… Кажется, сеньоры, захворал я изрядно. И хворь моя…
   Этого еще не хватало! Подскочил я, первым делом за лоб его взялся. Лоб как лоб, не горячий, не холодный…
   – …немалое опасение мое вызывает!
   А я уже его за средний палец тяну – верное средство, если нутряность прихватило. Тяну, значит…
   – Нет, нет, Начо! Хворь моя скорее меранхолическая, правильнее же выразиться «меланхолическая», ибо слово сие, в языке нашем искажаемое, от греческого происходит…
   И тут я пуганулся – всерьез. А не спятил ли толстячок наш? То-то после замка он сам не свой!
   – Надо бы лекаря, – заметил Дон Саладо. – А не ведаешь ли ты, Начо, есть ли таковой в селении ближайшем?
   Я только отмахнулся. Селение, ближайшее которое, это Касалья-де-ла-Сьерре, не селение даже – городок. Да только откуда там лекарь? Там скорее крысомора найдешь!
   …Хоть, по мне, что лекари наши, что крысоморы – одни других стоят. Не все, конечно. Но многие!
   – Суть же хвори моей, – продолжал меж тем лисенсиат, – в неадекватности, с которой я мир наш воспринимаю.
   Как услыхал я слово «неадекватность», так сразу понял: лечить! Лечить – и немедленно!
   Кое-что мы с Доном Саладо все-таки уразумели. Не спятил толстячок, хвала Деве Святой. Не спятил – но кажется ему, сеньору Рохасу, что все-таки завелись в башке его ученой тараканы. А отчего – не говорит. Мы его и так спрашивали, и этак. Есть, стонет, причина, а потому, мол, в себе я сомневаюсь.
   А я на Дона Саладо между тем поглядываю. Ну, точно, он заразу разносит! Сначала я чуть было не повелся с мечом этим щербатым да с василиском (вспомнить стыдно!), теперь вот сеньор Рохас, даром что ученый человек. Только у него, книжек начитавшегося, башку на другую сторону перекосило.
   Вздохнул я, припомнил всю толстячкову систему, которую он на идальго нашем опробовать хотел.
   Все равно, хуже не будет!
   – А доставайте-ка, сеньор лисенсиат, бумагу! – велел я. – И окуляры свои не забудьте. Сейчас с божьей помощью рисовать станем!
   Подчинился! Бумагу достал, лаписьеро свой свинцовый.
   – Извольте, сеньоры! Да уж не знаю, будет ли толк…
   Сначала мы за горы взялись, которые вокруг. Толстячок их рисует, а мы смотрим. Смотрим – и успокаиваемся понемногу. Все как есть: скала двуглавая, скала с уступом, вот и ущелье, вот и башня вдали, старинная, еще мавры строили.
   …И ведь что любопытно: Дон Саладо тоже в деле нашем участвует, на рисунок глядит, и – ничего. В смысле, ни замков, ни великанов. Видать, просветление на дядьку нашло. И славно, если так!
   Покрутил лисенсиат рисунок в пальцах своих пухлых, оглянулся:
   – Нет, все равно не так все! Ибо неадекватность моя прежде всего с замком, что мы недавно покинули, связана.
   Делать нечего – стали замок рисовать. И со стороны ворот, и со двора, и даже зал тот, где мы трапезничали. И снова – точь-в-точь! Но толстячок все свое гнет, не успокаивается:
   – Увы, сеньоры, увы! Наука ведает случаи, когда затмение сразу на многих находило, причем видели все одно и то же…
   Тут уж меня оторопь взяла. Это на что же он намекает? Что нам всем замок этот привиделся? И дон Хорхе? И сеньорита Инесса?
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента